Текст книги "Дождаться утра"
Автор книги: Владимир Еременко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
Спал хорошо, и когда утром дедушка сказал, что ночью прилетали «кукурузники», бросали бомбы, я удивился.
Прошмыгнуть в кузов машины было делом нехитрым. Мы знали, где стоят грузовики, и знали, в какой нам садиться, поэтому, как только мужчина в пилотке и в серой шинели с оторванным хлястиком (мама назвала его Семеном) подал нам знак, мы быстро перемахнули через низкий борт кузова. Наш грузовик, впрочем, как и все автомашины у немцев, имел над кузовом тент, однако, как и было условлено с Семеном, мы сразу залезли под брезент, брошенный в кузове.
Минут через десять я услышал: в кузов взбирались люди. Загремела приставленная к борту лавка, и, когда машина тронулась, кто-то спросил:
– Ну, как? Вы живые тут?
Я, затаившись, молчал. Не отозвалась и мама.
– Потерпите, – сказал тот же голос, – выедем на тракт, тогда и переведете дух… – Говорил теперь, понятно, тот, кого мама называла Семеном. Судя по слову «тракт», Семен был не из нашей местности. Слово это я слышал от тех красноармейцев-шоферов, которые прошлой зимой стояли у нас на квартире. А они были с Урала. Может, и этот родом оттуда и знает дядю Сашу? Машину перевалило с боку на бок. Значит, мы еще не выехали на грейдер, который он называл трактом. По голосам в кузове можно было понять, что, кроме нас, ехали еще трое. Немцев-охранников что-то не слышно. Неужели они отпустили одних пленных?
– Пусть глотают нашу пыль, – слышу я чей-то злорадный голос.
Это, конечно, он об охранниках, которые едут за нами. Когда мы отъезжали, я слышал шум моторов других машин. Значит, там охрана, за нами, а словаки впереди. Сколько охраны? Может, пленным легче убежать в городе: нырнул в развалины… И мы с ними. А как же Сергей, дедушка, все, кто остался в Гавриловке?
Я добрался до дыры в брезенте. В кузове полумрак. Сквозь пелену пыли проступают силуэты людей. Ошибся: военнопленных четверо. Трое время от времени перебрасываются фразами, а четвертый, подперев широкое скуластое лицо ладонями и упершись локтями в колени, дремлет. Под лавкой, на которой сидят военнопленные, громыхают инструменты: ломы-гвоздодеры, багры, лопаты, топоры, двуручная пила… Семен моложе других. Ему, наверное, лет двадцать семь, а может, и меньше. Лицо серое, небритое, но все равно видно, что он молод. Волосы растут только на верхней губе, подбородке и тонкими рыжими полосками по кромкам скул. Из-под пилотки торчит грязно-серый ежик. Глаз не видно. Но я знаю, какие они, – у таких парней-увальней они голубые.
Двум другим за тридцать, а может, и все сорок. Определить невозможно: те же худые, измученные лица, только густо заросшие щетиной. Один одет в грязный ватник, который когда-то имел зеленый – защитный – цвет, и шапку-ушанку, другой, как и Семен, в шинели и пилотке. Тот, который дремлет, тоже в пилотке.
Как же они в зиму в пилотках?
Тот, что дремал, поднял голову. Он казах или киргиз. Нет, пожалуй, киргиз. Лицо широкое, плоское. Борода и усы растут какими-то клочками. Он, пожалуй, еще моложе Семена.
– Ну что, Касым, опять свой аул видел? – спросил тот, что был в телогрейке.
– Аил, – отозвался киргиз, – у нас аил. Это у казахов аул.
Он говорил по-русски почти без акцента. Это меня удивило, и я, наверное, высунул голову из дыры в брезенте. Касым повернулся ко мне и сказал, улыбнувшись:
– А ну вылезай из своей норы, суслик. Хоря здесь нет. – И он широко развел руками.
– Вылезайте, вылезайте, – подтвердил Семен. – Мы скажем, когда надо прятаться.
Мама выпростала из-под брезента голову, она в пуховом платке, и ей, видно, жарко.
– Вы зря платок надели, мамаша, – сказал Касым.
– Да он же старый, – развязывая платок, ответила мама.
– Все равно, как будете выходить из машины, снимите от греха, – добавил он. – Они все на себя теперь тащат.
– Да нет, сейчас-то не снимайте, – удержал маму Семен. – Сейчас сидите. А как будете выходить, чтоб они не увидели.
Но мама уже сняла платок и стала повязывать его вокруг себя, под телогрейкой. На голове остался старенький, серый, в мелкий горошек, который, как мне казалось, был у нее всегда, сколько я себя помню.
– Вы что ж, всю жизнь прожили в Сталинграде? – спросил пожилой, в пилотке.
– Да, здешние, – вздохнула мама.
– А теперь все сгорело?
– Все. Вот если еще и нашу яму откопали, тогда подчистую, – опять ответила мама.
– Да нет, – успокоил ее Касым, – кто же там будет рыться…
– Найдутся…
– А вы с Урала? – спросил я военнопленных.
– Нет, мы из Сибири, а Касым – из-под Фрунзе-города. Студентом до войны был.
– А когда ж вы?.. – подала голос мама.
– Да, в августе, на Дону, – выдохнул пожилой.
– Там не одни мы… – словно оправдываясь, пояснил Семен. – Там такое творилось…
Он замолчал. Молчали и другие, нетерпеливо поглядывая на него, ожидая, что же он скажет про их жизнь. Наверное, им впервые довелось рассказывать своим вот так, без посторонних глаз. В горле пожилого забулькало, захрипело раздавленное слово, но он превозмог этот рвущийся наружу стон, закашлялся. Кашлял долго, надрывая простуженную грудь, а потом, вытерев черной ладонью мокрые глаза, сказал:
– Теперь они уже не такие, теперь…
И я понял: то, застрявшее в нем слово было о немцах, о тех, что ехали за нами в машине, о тех, что жили в дедовом доме, и тех, что бесконечными рядами лежали в земле под Питомником и по буграм вокруг города.
Пожилой рассказывал о том, что гитлеровцам пришла настоящая хана, раз стали брать из лагерей пленных на работы под самую линию фронта, а я смотрел на его заросшее, землистое лицо, на иссохшую птичью шею, которая высоко торчала из шинели, и думал, как же неуемно разлилось по земле горе.
Когда мы сидели в блиндаже, в подвале и опять в блиндаже, весь мир, все горе и все слезы были только в нас. Я не думал, что еще кому-то может быть так же плохо. Плохо нам, мы погибаем, и нам уже ни до кого. А сейчас я увидел, что этим людям, солдатам, хуже, чем было нам. Наверное, нашу бомбежку и даже ту смерть, какая все время висела над нами, они приняли бы легче, чем свою теперешнюю жизнь.
– Затащат в лагерь убитую лошадь и вот рвут ее… и каждый себе в котелке… а кто и так… А холода начались. Все же под открытым небом, на сырой земле. Понарыли нор. А утро придет, лежат, не поднимаются, скрюченные, и опять норы, забитые людьми… и опять людей, как поленья, в штабеля…
С пожилого я перевел взгляд на Касыма. Он слушал, подавшись вперед костистым и некогда крепким телом. Черные большие глаза еще больше округлились, и в них стояли слезы. Он не смахивал их, а только кивал своей широкоскулой головой, будто хотел подбодрить пожилого. Семен отвернулся, а тот, что был в шапке-ушанке, осторожно перематывал обмотку на раненой ноге.
Им еще хуже, чем нам, еще хуже.
И где-то у них семьи, а они здесь… И никто не знает, что будет с ними завтра. Да что завтра! Сейчас, когда приедем в город.
Моя собственная жизнь становилась маленькой и отходила куда-то, а выплывала одна большая, неохватная жизнь всех людей, которых война сдвинула с места и погнала в чужие края, одно растекшееся по всей земле горе, в котором уже не было места моему «я». Глупо и смешно кричать: «я погибаю», «я не хочу», «я выживу», как я кричал в ту страшную ночь в подвале. Глупо и смешно, потому что в этой жизни, оказывается, есть вещи и пострашнее той ночи, и пострашнее моей смерти.
Я боялся, я гнал от себя мысль: «А что, если вот такое и с нашим отцом или Виктором?» Я не хотел думать, а страх за них прорвался, смял меня.
Смотрел на исхудавшую и неестественно вытянувшуюся тонкую шею того, что был в шинели и пилотке, на плачущего Касыма, на согнутую спину Семена и уже не слышал слов пожилого. Со мною происходили странные вещи. После того, как мы вылезли из блиндажа и я стал видеть то, что укрывали от меня несколько месяцев его стены и потолок, случалось, будто бы отключался звук, и я только смотрел и смотрел, раздавленный своим бессилием понять то, что вижу.
«А что, если и отец? – стучало где-то уже не в голове, а внутри меня. – А что, если…» – И сердце, будто зацепившись за что-то, останавливалось, а потом, соскочив, билось часто-часто.
Мама говорила с пленными спокойно. Теперь уже они что-то спрашивали у нее, а она кивала головой и повторяла: «Ладно, ладно».
– Его зовут Андрюша. – Вновь услышал я ее голос и понял, что говорят обо мне.
– У тебя, Андрей, – говорил пожилой, – глаза повострей, чем у матери, так ты тоже посмотри, что и как там. Где они, а где наши? Вы ж около самой Волги живете? Так вот ты ее всю просмотри, главное, берега, все приметь, может, там какая завалящая лодка али плотик на берегу…
– Не-е-а, – покачал я головой, – там и бревнышка-то ни одного не осталось, все с ранеными на тот берег уплыло. Там ничегошеньки…
– А ты посмотри, посмотри, – зачастил Касым, – вы ж давно там не были, может, теперь все по-другому.
«Так вот оно, то „дело“, про которое я не мог догадаться, – окатило меня. – Вот зачем мы едем. Как же я раньше?.. Ах ты, дьявол, вот так поездочка! – У меня даже во рту пересохло от волнения. – Ну и молодец дедушка, ну и Лазарь Иванович! Не порвалась, значит, ниточка с лагерями военнопленных. Жива, хоть и нет Юры, то бишь Гриши, и кривого Прибыткова нет. Ах ты, ну и молодец мой дедуля! Выходит, мы проверяем одно звено в цепочке побегов из лагерей. И звено это от поселка лесопильного завода до Волги, до того места, куда мы едем, видно, налажено. Раз нас можно везти под брезентом, то и других! Да наверняка уже и возили не раз. А вот доходили ли они до берега Волги? Сегодня мы проверим».
Стало жарко. Почти по пояс я высунулся из-под брезента. Мама взяла мою руку. Небось по лицу поняла о моей догадке и ободряюще улыбнулась. Рванулся вылезти совсем, но она мягко придержала меня за плечо. Прикосновение ее теплой руки, ободряющая, участливая улыбка разлились во мне такой благодарной любовью и нежностью к ней, что в груди перестало стучать сердце. Моя мама еще больше молодец, чем дедушка. Дед – он мужчина, он старый солдат, а мама… Как же ей тяжело и трудно было решиться на такое… Раньше она не только говорить, думать запрещала мне про такое, а теперь трясется в грузовике, обсуждает с военнопленными то, от чего зависит их и наша жизнь, да еще находит время подбодрить меня…
Начинаю вслушиваться в прерванный этими мыслями разговор.
– Главное, дорогу лучше просмотреть и все приметить. Дед говорил про овраг, вы его посмотрите.
– Да где ж нам, – взмолилась мама, – нам только туда добежать да оттуда успеть бы.
– Мы, конечно, постараемся потянуть, – отозвался Семен, – но у них, – он мотнул головой в сторону, – у них все рассчитано. Так что не больше двух часов. А то вы тогда…
Он не договорил, но мы и сами знали, что будет «тогда».
Дорога, по которой ехали, стала забирать круто вправо, и я понял, что повернули к «Зеленому кольцу». Минут через десять-пятнадцать выскочим на бугор, и внизу откроется город.
Так, видно, никто и не убирал трупы из лесопосадок. И хотя по ночам уже стояли первые заморозки, тяжелый, смрадный запах еще держался крепко. Все в кузове машины умолкли, пока мы проезжали через «Зеленое кольцо». Ночью оно показалось мне куда шире, а тут проскочили за полминуты, и все. Проскочили, а тяжелый дух все еще бился под брезентовым тентом, и никак не хотел уходить прочь.
Едем не той дорогой, которой шли из города в Гавриловку, обогнули Песчанку, а лесополоса и здесь так же иссечена и перерыта. Значит, везде одинаково. Везде люди искали защиты у деревьев и кустиков, а они не могли их защитить.
…Я вспомнил эту дорогу и «Зеленое кольцо» совсем недавно на Лысой горе. Мы были там с дочерью, которая на четыре года старше меня того, который ехал в немецком грузовике.
Шли по пустынному, исхолмленному, с оплывшими траншеями и окопами полю, на котором никогда ничего, кроме бурьяна и колючек, не росло. Неровная шеренга бетонных трехгранников высотою меньше метра рассекала всю гору и тянулась на несколько километров. Всю эту линию прошли в молчании, пораженные тем, сколько всего здесь и через тридцать пять лет осталось от войны.
Окопы, траншеи, ямы от блиндажей, огромный опрокинутый чан железобетонного дзота с вырезом для амбразуры, целая гора истлевшего военного снаряжения…
Так мы двигались вдоль петляющей линии железобетонных пирамидок и прошли почти всю Лысую гору, а потом чуть-чуть спустились в лощину и остановились перед рощицей кленов, акаций и других деревьев, которые, казалось, чудом росли и шумели листвой на обжигающем знойном ветру. Бурьян и колючки вокруг высохли и от одного прикосновения рассыпались, а эта рощица жила.
Она росла там, где ранней весной сорок третьего хоронили защитников этой легендарной горы. У Лысой горы слава не такая громкая, как у ее соседа, известного всему миру Мамаева кургана. Так случилось, что Сталинград многие годы связывали только с Мамаевым курганом, и курган стал его символом. Сталинград и сейчас начинается отсюда. Но теперь для сотен тысяч туристов, которые ежегодно посещают Волгоград, он все чаще заканчивается Лысой горой.
Мы тоже приехали на Лысую гору после Мамаева кургана, где слышали голос Левитана, где в динамиках гремели взрывы и пулеметные очереди, играла скорбная музыка и печатали в наступившей тишине шаг солдаты, идущие к Вечному огню.
Так вот, мы стояли перед крохотной рощицей, и я понял, что она тоже памятник тем, кто полег здесь и в других местах, памятник не меньше того, который мы только что посетили.
Я был в том далеком и совсем близком сорок втором, а потом шагнул в зиму и раннюю весну сорок третьего, когда мы хоронили в братских и одиночных могилах наших солдат и офицеров.
Смотрю на эту рощицу, а вижу лесополосы вокруг города, вижу то «Зеленое кольцо» Сталинграда, которое приняло в свою сухую и каменистую землю тысячи и тысячи защитников города. После войны оно необыкновенно быстро разрослось. Сталинградцы не только заштопали и залечили его раны, но и протянули ленты новых лесопосадок. Деревья здесь тогда принимались и росли на удивление хорошо, будто нашу скудную приволжскую землю подменили. Уже в пятидесятые годы в лесополосах было страшно много ягод: малины и особенно смородины. Мы ходили и ездили туда и собирали ее по целому ведру.
Родной берег
Машина пошла под уклон, и я понял, что начался спуск с бугра. Смотреть мы могли только в одну сторону, туда, откуда ехали. А там почти всю дорогу висела стена пыли.
Я пошарил глазами по темному брезенту над головой, но он был крепким, без единой дырочки. Сейчас мы на самом бугре, и отсюда должна быть видна северная часть города. До нас доходили слухи, что именно там наши уперлись в самую Волгу и немцы никак не могут их сдвинуть.
Посмотреть бы: что там? И я стал тянуться к заднему борту.
– Дом учуял? – спросил Семен и отодвинулся от края лавки, уступая мне место. – Сейчас повернем, и будет немного виден элеватор.
– Там еще наши?
– Нет, – отозвался Касым, – немцы возят оттуда горелую пшеницу лошадям…
– А когда нас выгоняли, там еще держались, – отозвалась мама и села рядом со мною на лавку. Семен сказал, что теперь уже не будет патрулей и можно не прятаться.
Мы катили вниз, а я вертел головой, пытаясь определить, где мы едем, и хоть одним глазком уловить, что же творится там внизу, в городе. Мне уже видны были серые и бурые дымы, которые я сначала принял за столбы пыли, а теперь, когда на горизонте мелькнули темные шлейфы, я понял, что это пожары.
– Боже, боже, – простонала мама, – чему ж там гореть!..
Мы спускались ниже, и я увидел, что пожаров еще много, я не мог даже подумать, что их столько. Как и мама, считал, что все уже давно сгорело. Нет, видно, города горят долго…
Правда, пожары уже потеряли ту силу, когда над городом взвихривались ураганные ветры и разносили гарь и копоть на десятки километров по правобережной степи и Заволжью. Как ни тянул я голову из кузова, как ни принюхивался, а уже не было запаха той удушливой гари, которая давила всех нас в первые недели бомбежек. Жидкие дымы, все еще висевшие над городом, казались теперь бесплотными.
Машина свернула, и справа мелькнула широкая полоса свинцовой Волги. Я так и прилип к ней глазами, стараясь определить, идет ли лед. Отсюда еще было далеко до реки, но я скорее почувствовал, чем увидел: по реке плывет шуга, которую у нас называют салом. Если и доберутся до берега пленные, то через реку сейчас не прорвешься.
– Смотри, элеватор, – толкнула меня мама, а я никак не мог оторвать глаз от Волги и ее левого берега, где темнела полоса съежившегося леса. И с Волгой и с лесом что-то произошло. Я никак не мог понять, что, но видел, они теперь совсем не такие, какими были всегда: присмирели, затихли, будто их высушил огонь, который несколько месяцев бушевал на правом берегу.
Я все еще не мог оторваться от Волги и Заволжья, а каким-то другим взглядом, может быть, тем самым, что называют внутренним, уже увидел большой кусок темного города с белым островком элеватора. Его бетонное здание утесом высилось посреди серых развалин и черных пожарищ. Сердце мое захолодело, сжалось: теперь и здесь уже немцы, а наши отступили за Царицу, в самый центр города, и где они там, никто не знает; только знаем, что держатся, потому что именно там гремят взрывы и там еще горят пожары. А удержатся наши там? Выстоят? Немцы тоже видят перед собою Волгу и прут, лезут, чтобы столкнуть их с берега.
Спустились вниз и едем по разбитой и сгоревшей улице. Волги не видно. Кругом развалины, битый кирпич, обрушенные стены, скрюченное железо и расщепленное и обуглившееся дерево. Чем же они будут здесь грузить свои машины?
Движемся в сторону нашего района. Лицо у мамы повеселело. Приободрился и я. Здесь есть где укрыться нашим пленным, есть где.
«Пусть едут дальше, – шепчут мои губы. – Дальше, дальше».
Когда перед воронкой или завалом машина замедляла ход или совсем останавливалась, сдавая назад, мы с мамой испуганно переглядывались и без слов говорили друг другу: «Отсюда мы не успеем за два часа». Потом: «Нет, еще рано!»
И мы опять мысленно понукаем, подталкиваем нашу машину вперед, и она ползет, петляя между ямами и буграми, переваливается через насыпи вывороченной земли, а мы шепчем вслед ревущему мотору: «Еще, еще! Ближе к нашей родной Волге».
Наконец выскочили из развалин и оказались на пустыре, за которым, прижавшись к самому оврагу, стояли десятка полтора чудом не сгоревших, но потревоженных снарядами и минами деревянных домов.
Это обычные частные дома, которыми были застроены все рабочие поселки и окраины Сталинграда. Они встречались и в самом городе, но теперь они все сгорели, а эти счастливо прижались к оврагу, и к ним не дошла волна огня.
Машина, тяжело вздохнув, будто у нее уже не было сил пробиваться дальше по завалам и ямам, остановилась перед большим, на четыре окна домом. Он почти цел, только правая глухая дощатая стена исклевана осколками да сорваны ставни и выбиты окна.
Вокруг ни души, только ветер свищет в выбитых стеклах и рамах да лежит какое-то жалкое тряпье, втоптанное в замерзшую грязь.
Когда подъехала и остановилась вторая машина, мы уже были на земле. Семен махнул рукой, и сразу, вспомнив ту привычку, которую уже стали забывать там, в Гавриловке, согнулись и побежали вдоль оврага, к полотну железной дороги.
Да, отсюда километра четыре, а может, и немного больше, до нашего дома, и, если нас никто не задержит, успеем. Не останавливаясь, я вынул часы. Было пять минут первого.
– В два мы здесь! – крикнул маме, но она не ответила, показав всем своим видом, что теперь надо тратить силы только на эту дорогу до дому и обратно да на то, чтобы все высмотреть и запомнить, а разговоры – это пустое.
Как сказал бы Степаныч, день вроде бы разыгрывался. И хотя откуда-то с верховьев Волги тянуло холодным ветром, на солнцепеке земля сочилась и плыла под ногами. Вокруг удивительно пустынно. Мы пробежали пустырь, выскочили на погорелье, где, как надолбы, торчали обрушенные черные печи, пересекли развороченный взрывом бомбы железнодорожный переезд, а нам еще не попалось ничего живого. Все угрюмо молчало, только там, за нашей спиной, глухо били топоры и ломы да трещало дерево. Кругом ни души!
Бежали вдоль железнодорожных путей, по знакомой нам дороге, сотни раз исхоженной. Она шла от трамвайного кольца до нашего рабочего поселка, и тут все было вымерено до шага – до дома три километра. Трусцой нам полчаса, пятнадцать минут на яму и целый час на возвращение. Мы успеваем, только глядеть в оба!
Смотрю вперед, оглядываюсь по сторонам, вокруг никого, будто все вымерло, даже оторопь берет. Такой тишины мы уже давно не слышали, даже в Гавриловке, Видно, все бросили эту разоренную землю: лупили, лупили по ней и с воздуха и с земли и немцы и наши, а теперь, когда здесь все перевернули вверх дном, отрешились. Немцы выгнали нас и сами ушли. Обрадуются пленные.
Потянулись разбитые и сгоревшие вагоны. Я выскочил на насыпь, а мама бежала внизу, и меня сразу обдало тем сладковатым трупным запахом, от которого я уже стал отвыкать. Между шпалами лежала рассыпанная пшеница, она уже почернела и проросла. У колеса разбитого вагона насыпан целый ворох. Я расковырял ботинком корку изопревшего и сросшегося зерна, под ней хорошая, сухая пшеница. Стал набивать ею карманы, забыв, что под мышкой у меня свернутый мешок. Мешок выпал, и я, нагнувшись, чтобы поднять его, вдруг увидел мертвую женщину. Она лежала между рельсами – на боку, спиною ко мне. Цветное летнее платье уже истлело на черном плече. Я отшатнулся и увидел девочку, тоже мертвую: она лежала чуть дальше, обхватив голову черными как уголь руками. Это была не девочка, а какое-то обуглившееся деревцо, и я смог определить, что это человек, только по волосам да клочкам одежды, которую шевелил ветер.
Подхватил мешок и кинулся прочь с насыпи. Бегу за мамой, а перед глазами – на мертвом, чугунном теле живые клочки цветного платья. Платье у девочки из того же материала, что и у женщины. Значит, это ее дочка.
Я стал высыпать пшеницу из карманов. Мама ничего этого не видела. Она бежала впереди и только изредка поворачивала голову, чтобы проверить, не отстал ли я.
Кончилась территория мебельного завода, и нам нужно было поворачивать налево, ближе к Волге. Здесь по оврагу могли спуститься до Нижней улицы, а там уже рукой подать и до нашего дома. В тени, куда не заглядывало солнце, под ногами хрустел ледок. Овраг неглубокий, но чем ближе он подходил к Волге, тем круче и обрывистее становились его склоны. Все знакомо, каждый поворот, каждая круча. Еще одна небольшая петля – ее почему-то все называли «тещиным языком» – и мы выскочим к мосту, а от него и Нижняя улица начинается.
Бежал впереди, и мама, когда ее обгонял, впервые улыбнулась.
– Почуял дом, как конь.
Проскочили последний поворот «тещиного языка», и показалось, что попали не в тот овраг. Я никак не мог понять, что же здесь произошло, но овраг явно не тот, по которому мы столько лет бегали и лазали. На самом дне лежал перевернутый вверх гусеницами танк. Башня вместе со стволом вдавлена в песок. Танк не наш, хотя на нем и не было никаких крестов. Мама пробежала мимо, даже не замедлив шаг, а я остановился, глянул наверх и понял, почему не узнал оврага: вверху не было моста. Тут же я догадался, как попал сюда этот танк. Он свалился с моста, когда тот еще стоял здесь. Попер, дуралей, и свалился. Обязательно должен был свалиться. Здесь же, когда проходили груженые трехтонки, мост скрипел.
Однако как же танк сюда падал? Ведь от опор он лежал метрах в пятнадцати. Что же, он на крыльях? Спуститься по таким отвесным склонам он тоже не мог.
Без конца верчу головой, оглядываясь по сторонам, даже шея заболела. Сердце стучит, словно повторяет слова военнопленных: «Смотри, Андрюха, смотри. Все обсмотри, родной. Все запоминай…»
Наш поселок, вернее его развалины и погорелища, меня ничем не удивил. Здесь все было почти таким же, как и в тот день, когда мы уходили. Может, только выросла трава не там, где она росла обычно, да чуть постарели, точно вылиняли, пепелища. Они уже не были зияюще-черными и не так пугали. Но чем мы дальше бежали по Нижней улице, тем больше удивляли непонятная тишина и запустение. От развалин, развороченной земли, холодных, серых пожарищ тянуло таким мертвым, нежилым духом, что боязно было останавливаться, и мы бежали и бежали.
Наше пепелище тоже вылиняло и постарело, развалились русская печь и плита. А когда сгорел дом, мама еще готовила тут. Теперь груды кирпичей да раскисшей глины.
– Были гости, – переводя дух и озирая наше подворье, выдохнула мама, и я не понял, к чему это она. – Да, побывали, – еще больше уронила она голос, и я увидел: яма разрыта.
Подошли ближе. Из ямы торчали наполовину вытащенные грядушки железной родительской кровати с никелированным верхом. Поржавевшая панцирная сетка лежала рядом. Здесь же валялись наше старое ватное одеяло и вязанные из тряпок половики, которыми мы накрыли все в яме, прежде чем заложить досками и засыпать землей.
На дне ямы блестел ледок. Сбоку, из вырытой в стене ниши, торчал угол ящика. Он., кажется, в том же положении, в каком мы его туда засовывали. Ящик забит, потянул на себя и обрадованно ощутил тяжесть.
– Все цело! Все на месте!
– Ты посмотри, посмотри хорошенько. – И мама тоже спрыгнула в тесную яму.
Мы выволокли из ниши ящик, и я нетерпеливо стал срывать крышку. Но уже по гвоздям, которые я забивал сам, видел, что здесь все в порядке.
– Ах, какие молодцы, – хотел рассмешить я маму, – они знали, что мы спешим…
Но мама даже не улыбнулась, а только опасливо посмотрела вокруг, будто эти «молодцы» где-то спрятались неподалеку, в развалинах.
Быстро переложили содержимое ящика в мешки. Оставалось еще минут пятнадцать для отдыха, но я тут же попросил разрешения сбегать к берегу Волги.
– Только в овраг не спускайся, – крикнула она вдогонку, – я сама посмотрю!
Но я уже бежал через пустырь к берегу. И хотя никто не стрелял и вокруг не было ни души, я бежал через него, как и раньше, изо всех сил, согнувшись, и, добежав до обрывистой кручи, упал на ее край, втянув голову в плечи, долго лежал, не отрывая лица от ладоней.
Взрывов не было, а мое сжавшееся, как пружиня тело ждало их, и сердце колотилось и не могло никак успокоиться не от бега, а от этого ожидания. Наконец поднял голову и увидел перед собою сразу и Волгу, и заволжский лес, и две полузатопленные баржи под самым тем берегом, и черные точки плотиков и разбитых лодок на песчаных отмелях.
Волга и ее берега пустынны. Только где-то там, далеко внизу, может, под самой Бекетовкой или чуть ближе, темнели пунктиры не то судов, не то понтонов. Они, казалось, застряли в русле реки. Здесь же по успокоенной глади плыли редкие, похожие на белую вывернутую овчину или ноздреватую пену льдины. От Волги тянуло холодом и той же пустотой, какая была в нашем поселке.
Да, до реки пленным, видно, будет добраться легко, а здесь? Надо ждать, пока Волга замерзнет, но тогда появится охрана. На правом берегу, как я и думал, ни одного бревнышка, ни одной доски, все там, на левом, да и переправляться сейчас безумие: идет сало. Самое надежное – бежать им, когда появится сильный ледоход. Можно на льдинах плыть вниз по Волге до Бекетовки, а можно, если повезет, перебраться и на тот берег.
Я вспомнил, что где-то читал, кажется, у Горького, как переправлялись люди через Волгу в ледоход. У всех были доски. Люди перебрасывали доски со льдины на льдину и так продвигались. Вся переправа описана как озорное единоборство смелых и сильных людей со стихией. Писатель рассказывал действительный случай, он сам это видел весной на Волге, когда артель плотников, переходившая реку по последнему льду, вдруг была внезапно застигнута ломкой льда и ледоходом.
Может быть, я что и присочиняю в этом эпизоде, но о нем все равно надо рассказать Семену и его друзьям, когда вернемся к машине. Пленным нужно достать белый материал, а лучше сшить маскхалаты. В черном на льдинах появляться нельзя. Наши простыни подойдут…
Да, выход есть, и не зря мы сюда приехали!
Перевел взгляд на правый берег. Здесь тоже кое-что изменилось. Под самой кручей появилось несколько траншей, наверху расчищена площадка для тяжелого орудия, которое стреляло через Волгу. Площадка метрах в пятидесяти от меня. Орудия сейчас уже нет, лежат разбросанные гильзы, они начали зеленеть. Видно, стреляли недели две назад. Все надо доложить Семену.
Не было других доказательств, кроме этих гильз, размытых следов от сапог вокруг площадки и тех сиротливо брошенных траншей, которые зияли внизу, почти у кромки берега, но мне почему-то казалось, что немцы пробыли здесь недолго. А вот почему они ушли из нашего района, в который с таким ожесточением рвались больше двух месяцев, было загадкой. Лежал и думал: «Почему?» Семен и его друзья разберутся. Они военные.
Сам же я объяснить уход мог только одним: просто у гитлеровцев нет солдат. Фронт отодвинулся, и они ушли за ним. Высадиться здесь нашим из-за Волги нельзя. Река хорошо просматривается с бугра, а сейчас и вовсе из-за ледохода Волга непроходима, опасаться десанта нечего. Кроме того, у меня была своя теория поражения фашистов в войне с нами. Я считал: чем дальше они заходили в нашу страну, тем сильнее затягивалась петля на их шее. У них просто людей не хватит! Если они даже оставят по одному человеку в каждом нашем селе (а в городах и сотней не обойдешься!), то сколько же им нужно людей? Где они столько наберут?
Моя теория уже действовала. В Гавриловке и других окрестных селах немцы не могли держать своих людей. Комендатура была только в Карповке. А здесь их вообще нет. Так что дело у них табак…
Лежал и наслаждался тишиной, а мои мысли о том, что немцам пришла настоящая хана, как сказал тот пожилой военнопленный, веселили меня и вызывали желание вскочить и закричать что есть мочи: «Смотрите, они уже выдохлись! Смотрите! Тут нет ни одного человека!»
Может быть, наши и услышали бы меня там, на том берегу. А что, если и правда заорать? Побежать к самой моде и… У меня еще есть пять минут. По воде крик разносится далеко, и я стал уже приподниматься и смотреть, где я могу быстрее и легче спуститься с кручи, но тут же остановил себя: «Мальчишка, сморчок! Ты же на задании!»
И вдруг я сначала увидел какое-то черное мелькание над заволжским лесом, а потом и услышал шипящий треск и свист хвостатых снарядов.
Поднялся и определил: «катюши» бьют не из леса, а с воды. Где-то у самой Красной слободы, из прорана вырвались два быстрых катера и палят по городу.
Снаряды рвутся на бугре, где у немцев прячутся орудия и батареи шестиствольных минометов. Они сейчас тоже заговорили. Заскрежетали и зафукали тяжелые минометы, и сразу река и город отозвались раскатистыми громами взрывов.