Текст книги "Дождаться утра"
Автор книги: Владимир Еременко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
Зигзаги
Меня сокрушило сообщение, переданное по радио. Под Харьковом пропало без вести 70 тысяч наших войск…
Ослышался? Но мама почти в голос запричитала:
– Ой, Боже, ой, лышечко. Там же Витя наш!..
Сергей испуганно смотрел на мать. Личико его задрожало. Мне тоже стало не по себе. Виктор в последнем письме намекнул: «Скоро услышите про нас». Когда началось харьковское наступление, мы решили – он там.
И вот эта весть как обухом по голове. С начала войны радио не сообщало такого. А было всякое. По три города в день оставляли. И я знал: если наши уходят, то в живых уже нет никого. А тут 70 тысяч без вести. Как же это? Такая массища людей. Даже невозможно представить сколько. Стал считать. Кинотеатр «Комсомолец» вмещает 700 человек. Когда мы выходим из него, заполняется вся улица. Если люди выйдут из десяти кинотеатров, то это будет только семь тысяч. Значит, сто «Комсомольцев».
Попытался представить такую толпу. Она заполняла всю центральную площадь города, прилегающие скверы и садик, растекалась по улицам… На меня будто жаром пахнуло из печи.
Нет, с этим открытием я уже не мог оставаться дома. Побежал к Косте.
Он сидел с двухлетней Катькой, вечной его обузой, и, конечно, ничего не знал. Я рассказал про Харьков, потом про то, сколько, по моим представлениям, это будет народу, и он тоже испугался.
– Ты только матери про кинотеатр не говори. А то начнет…
– Что ты? Там же наш Виктор…
– Что ты, он же летчик!
Мы вдруг замолчали, будто споткнулись о запретную тему.
Костин отец тоже был на войне, и в их доме жили те же страхи, что и в нашем.
– Уже все роют окопы, – начал Костя и вопрошающе посмотрел на меня: знаю ли я эту новость? – У матери на мебельном, – продолжал он как можно спокойнее. – На кожзаводе тоже. Везде роют. – И, видимо, догадавшись, что я не знаю, окончательно срезал меня: – На нашей Верхней улице тоже начали. Колышков понавбивали…
Я вскочил, готовый бежать на улицу. Костя, выждав минутку и кивнув в сторону сестренки, которая возилась с какими-то баночками, шепнул мне:
– Вот уложу эту, и пойдем.
Катька словно ужаленная закричала:
– Не буду спать, не буду!
– Будешь, будешь! – Костя был железным человеком. Он подхватил одной рукой сестренку и потащил к кроватке. – Будешь. Ишь моду взяла. – Потом пристрожил: – Спи, а то убью!
Катька еще долго всхлипывала, а Костя кричал, как надоела она ему и какое она вреднющее существо. Потом Катька затихла, и утих Костя.
– Спит… – шепнул он, и мы стали на цыпочках выходить. Катька тут же подняла свою нахальную рожицу:
– Я с вами!
Костя так и взвился: «Вреднющее существо» победило. Пришлось Катьку брать с собой.
На краю улицы действительно белело десятка два деревянных колышков. Здесь же была начата траншея. Костя долго объяснял мне, как надо рыть окопы, как бомбоубежища и как ходы сообщения к ним.
– Бомбоубежище – это тот же блиндаж, – покровительственно говорил он. – Только большой блиндаж и много накатов.
Мы заспорили, сколько может быть накатов из бревен. Костя утверждал – шесть, восемь и даже десять. Я говорил, что три, от силы пять.
– А если блиндаж для маршала, для Тимошенко или Ворошилова?
Я растерянно умолк. Потом, рисуя прутиком на песке, он стал объяснять, почему траншеи и ходы сообщения роют зигзагами.
– Понимаешь, если бомба или снаряд падает в один конец зигзага, то другой остается в стороне.
Костя горячился и рисовал один за другим свои зигзаги. Катьке понравилась наша игра. Она тоже нашла палочку и, протопав в центр стратегических линий брата, начала черкать их. Косте пришлось «переселить» свои чертежи.
– Осколки летят по прямой. Если нет зигзага, то всех убивает. Чем больше зигзагов, тем лучше.
Меня поражало, откуда все это Костя знает. Даже зло брало.
С этого дня в поселке все стали рыть блиндажи и окопы. Сколько было разговоров, споров, где и как их рыть! Мы начали свой метрах в тридцати от дома. Одни говорили: далеко.
– Не успеете добежать!
Другие утверждали: слишком близко.
– Дом загорится, и вы в окопе сгорите.
Это сказала эвакуированная из Ростова толстая тетя Настя.
– Как загорится? – испугалась мать. – Иди отсюда, не болтай!
Женщина обиженно отвернулась и пошла, а нам всем стало не по себе. Веселое и дурашливое для нас, мальчишек, занятие рыть перед домом яму стало не таким уже озорным и интересным.
– Ничего себе, сгорит наш дом?! – сказал Серега, и глаза его распахнулись, как у испуганной птицы.
И все-таки окоп перед домом мы вырыли. Он был по всем правилам – зигзагом. Но прошел дождик, и стены его стали оплывать. Тогда мы накрыли свой зигзаг досками и присыпали землей. И все же затея с нашим окопом-зигзагом была каким-то неправдашним делом, вроде игры. Никто не верил, что в окопе придется когда-то прятаться от бомб и снарядов. Не верили, что война докатится до Сталинграда, до нашего рабочего поселка, прижатого заводами к самой Волге.
В нашем зигзаге можно было пересидеть час, другой и то не во время бомбежки и артобстрела, а скорее дождя. Но это мы поняли позже, через месяц, когда начались воздушные тревоги. Да, именно тогда, а они начались уже в разгар лета.
Я почему-то помню их только ночные. Дневная в моей памяти осталась одна – 23 августа, в черный день Сталинграда. Но об этом потом.
Когда мы на рассвете выбрались из нашего зигзага, мама сказала:
– Уж лучше на дворе пусть убьют, чем в окопе задохнуться!
Мы все будто в бане побывали, только в грязной и невыносимо душной. По лицу у мамы стекали грязные струйки, Сережка был красный как рак. Кто бывал летом в нашем крае, тот знает, какие у нас ночи, а воздушные тревоги начались, когда жара уже захлестнула город.
Нет, наши зигзаги были хуже душегубок. Это поняли сразу все, потому что уже на следующий день повсюду заново рыли и строили убежища. Сооружали настоящие блиндажи и землянки, в которых можно было жить. И строили не во дворах, а подальше от домов. А самые мудрые – в оврагах. Вспомнили про погреба, каменные подвалы. А зигзаги забросили совсем или стаскивали туда из домов утварь, мелкую мебель.
Мы долбили свое новое убежище на склоне крутого оврага, который был метрах в трехстах от дома.
Наш район, как и весь Сталинград, прорезало несколько глубоких оврагов, упиравшихся в Волгу. (После войны, уже в шестидесятые годы, их замыли песком земснаряды.) Наш образовался от большого оползня. На площади в десятки гектаров мягкие породы сползли в Волгу, а крепкие суглинки остались. Они торчали в овраге причудливыми островками. В лазании по этим островкам-кручам и прошло мое детство. А теперь мы рыли тут свой блиндаж.
Я сам выбрал хорошо защищенную, почти отвесную кручу. Под киркой и ломом рыжий суглинок звенел, как камень.
– Такой выдержит любую бомбу, – хвастался я перед Костей и Витькой, когда они пришли смотреть наш блиндаж.
– Выдержит, – отозвался рассудительный Костя. – Только как вы его выдолбите?
И Костя стал каждый день приходить к нам с Катькой и помогать рыть. Катьке нравилась возиться в куче свежей земли, а мы с Костей, как заправские землекопы, орудовали киркой и лопатой. Нам помогали и другие мальчишки. Прибегали Витька Горюнов. Сенька Грызлов. С Костей приходили ребята с его улицы. Дело пошло лихо. За несколько дней выдолбили в круче высокую, в мой рост, пещеру. Ее глубина и ширина – больше двух метров. Это был наш мальчишечий блиндаж в нашем овраге, где мы знали каждую кручу и каждую канаву.
Пришел сосед старик Глухов. Он посоветовал нам принести бревна и толстые доски и заложить ими – вровень со склоном – выход, оставив только дверь. Мы трудились еще день, и у нас получился отличный блиндаж. Над ним лежало несколько метров земли, и его могло разрушить только прямое попадание крупной бомбы.
Эвакуированные
Первые эвакуированные появились в нашем поселке через несколько недель после начала войны. Мне кажется, и слово-то это, трудновыговариваемое, которое многие поначалу произносили как «ва-ку-и-рованные», я узнал лишь тогда, когда стали прибывать к нам семьи с Украины, Белоруссии и других мест, где шла война. А позже это понятие навсегда закрепилось в моем сознании за двумя людьми.
Первого сентября мы пришли в школу, а в нашем классе новенькие.
– Из эвакуированных, – шепнул мне Костя Бухтияров и словно прилип глазами к высокой стройной девчонке, которая гордо шествовала между партами. Она как-то царственно села, неуловимым движением рук поправила роскошные черные волосы, и я вдруг почувствовал, что меня тоже будто привязывают к ней.
– Оля Горелик, она с Украины… Девчонка – закачаешься!
На перемене я рассмотрел Олю. Костя был прав. Румяные, как персики, щеки, глаза быстрые, насмешливые и, к сожалению, уже знающие, какие они ослепительные. Оля проплыла мимо, опалив нас насмешливым взглядом. «Что, мальчики, язык от удивления проглотили?» При этом она так гордо и достойно держала свою надменную головку, что я тут же простил ее высокомерие.
Но не такими были наши ребята. Зазнайке объявили бойкот.
А ей хоть бы что! Она ни в ком не нуждалась.
– Отлично, Оля! – словно в насмешку нам, неслась ей вслед учительская похвала, когда она, гордая и независимая, шла от доски. Оля никогда ни у кого не списывала. Это было невероятно. Даже самые трудные задачи у нее всегда были решены.
Оля училась в нашей школе всего месяца три. После бомбежки Бекетовки их семья уехала не то на Урал, не то в Среднюю Азию, но об этой девчонке я помнил долго.
Ждал от нее письма, хотя она не знала моего адреса. К ней ни разу не подошел, никогда не говорил с глазу на глаз, а вот ждал писем и придумывал всякие истории, которые якобы случались с нами обоими.
Вот как мы «прощались». До глубокой ночи просидели на лавочке, на берегу Волги. Я до сих пор помню, на какой лавочке мы сидели, и будто вижу со стороны на фоне блеклого заволжского неба наши силуэты. А потом пошел провожать Олю.
Утром они уезжали, и я был у них дома. Оля украдкой подала мне знак. Я ответил так же незаметно. Мы никого не хотели посвящать в нашу «тайну»…
Эта сцена так много раз «проигрывалась» в моем воображении, что я уже готов был поверить: именно так оно и было. Оля стала каким-то наваждением. Позже, когда война откатилась от Сталинграда и я уже не считал себя мальчишкой, потому что был рабочим человеком, Оля перекочевала в мои «военные воспоминания».
Я довольно живописно рассказывал товарищам по работе, как нас с Олей во время бомбежки чуть не убило. Швырнуло на пол, а когда после взрыва бомбы поднялись, то оказалось, что в комнате нет стены. Случай такой был, но я тогда находился не у Оли, а у Сеньки Грызлова, одноклассника, тоже из эвакуированных. Судьба Сеньки и всей семьи была другой, но об этом дальше. А с Олей Горелик, вернее, со мной происходили самые невероятные превращения.
Оля везде была рядом. Она прошла всю мою войну, была ранена, и я ее спасал.
А однажды неожиданно для себя я рассказал ребятам, как ее убило. Рассказал подробно, и так трогательно и печально, что сам чуть не плакал. И опять я ничего не выдумал, лишь рассказал, как в нашем дворе убило толстую тетю Настю. Не успела она добежать до блиндажа. Взрывной волной ее ударило о землю, и она, не приходя в сознание, умерла. Мы долго не выносили тетю Настю из блиндажа, думая, что она в забытьи. Уж очень тетя Настя была не похожа на убитую. Только тонкие струйки крови из носа. Их сразу вытерли, и она, зевнув, прикрыла глаза. Так и лежала – недвижно, будто уснула, а потом, когда поднесли к губам зеркальце, поняли – умерла.
Рассказал эту историю про Олю и больше уже не мог думать о ней, как прежде. Оля стала тихо отходить от меня. И только понятие «эвакуированные» в моем сознании навсегда закрепилось за ней да Сенькой Грызловым.
Сенька появился в нашем классе осенью сорок первого, когда уехала Оля. Рыжий, с белесыми, словно выгоревшими на солнце, ресницами, с крупными веснушками на лице и руках, Сенька был до смешного нелепым парнем. Когда он появился в классе, Костя дурашливо завопил:
– Братцы, горим!
Сенька не обиделся, а начал хохотать вместе со всеми, и мы сразу приняли его в свою компанию.
Уже через несколько дней я был у него дома.
– Твой отец на фронте?
– На войне…
– А у моего бронь. – Сенька метнулся к кровати, выдвинул из-под нее чемодан и достал коричневую кожаную папку. – Вот, – показал он мне небольшую твердую бумажку с жирной красной полосой из угла в угол. – Он специалист по нефтяному оборудованию. – И, будто боясь, что я не поверю, начал доставать из папки документы и дипломы отца.
Он даже показал мне орден и газету с портретом отца. Младший братишка Ленька чуть не плача закричал:
– Не тронь! Папка будет ругаться!
Но Сенька сердито оттолкнул его и все показывал и показывал содержимое «семейной» папки.
У Сеньки даже побелели губы. Он долго говорил про отца, про то, какие тот делает машины.
– Они добывают нефть. А на нефти сейчас все война держится. – Сенька совал мне в руки отцовские дипломы. – Ты глянь, глянь…
А я смотрел только на магическую бумажку с широкой красной полосой. Это от нее зависело, быть человеку дома или идти на войну. Вот от этой бумажки? Хорошо, что моя мать не видела этой бумажки. Она бы сейчас запричитала: «Другим людям… А у нас и сын там, и сам пошел…»
Сенька зря так болезненно переживал, что его отец не на фронте – потом он тоже пошел на войну. Весной сорок второго, когда мы сдавали экзамены, в школу прибежал Ленька:
– Папку берут!
Надо было видеть, как гордо Сенька вскинул успевшую уже выгореть на нашем ярком солнце рыжую голову и как будто повзрослевший молча пошел домой.
Когда фронт подкатился к городу, Грызловы не уехали. Они, наверное, могли эвакуироваться в первую очередь. Но они остались. Остались и разделили судьбу многих сталинградцев.
Грызловы уходили от войны, а попали в самое ее пекло. На их родной Баку не упала ни одна бомба. Почему они не уехали из Сталинграда? Так случилось не только с этой семьей. В нашем городе оставались эвакуированные с Украины, из Белоруссии, Ростова, Краснодара, Ставрополя… Они уходили от войны, но, дойдя до Волги, почему-то не захотели идти дальше.[2]2
«Город к этому времени (лето сорок второго. – Авт.) был и так перенаселен эвакуированными – в то время в Сталинграде жило тысяч 800, до войны – только 450, а люди шли и шли… Эвакуировать народ было трудно. Сначала мы отправляли на восток семьи военнослужащих, женщин, детей, тех, кто приехал к нам из западных областей страны, тех, кто не работал на военных заводах. Сталинградцы уезжали неохотно. У всех был один веский аргумент против эвакуации: если город не сдадут врагу, зачем нам уезжать? И хотя мы убеждали, что скоро в черте города начнутся бои, что прекратится снабжение продуктами, водой, что не будет самого необходимого, нам всегда отвечали одно и тоже; „О нас не беспокойтесь, как-нибудь переживем“».
[Закрыть]
Сейчас, с расстояния более трех десятков лет, я пытаюсь понять почему. И в том, как запомнилось то время, как я ощущаю его теперь, вижу несколько причин.
Ростовчане (а их погибло особенно много в нашем городе) хотели быть поближе к дому.
Девушки с Украины, весной сменившие в нашем доме военных шоферов, не поехали за Волгу, потому что им «надоело скитаться».
– Як спокинули ридну Полтавщину, так в дорози и в дорози, – горестно жаловалась моей матери самая говорливая и бойкая из них Шура Буряк. – Шо будэ, тэ и будэ. Як людям, так и нам.
Воздушные бои
Воздушные бои для нас, мальчишек, были самым интересным и захватывающим зрелищем. Как только в небе раздавался гул, прерываемый захлебывающимися очередями: та-та-та, та-та, та-та… – мы бросали все, даже футбол, от которого нас ничто не могло оторвать, и бежали на пустырь, к оврагу, откуда «все видно».
Иногда бои начинались прямо над городом и нашим районом, а потом смещались к южной окраине (почему-то всегда к южной) и уходили за горизонт.
– Прогнали немцев, – спешил выпалить Витька Горюнов. И мы, недовольные и разочарованные, расходились с пустыря.
Так чаще всего случалось в первые дни воздушных боев над Сталинградом. Над городом тогда появлялись всего два-три неприятельских самолета. Бои были скоротечными. Не успевали мы добежать до оврага, как небо уже очищалось.
Но вот я увидел первый бой, когда падали самолеты. Я был не в поселке, а километров за восемь-десять от него. Наблюдал за этим боем с Лысой горы,[3]3
Как и Мамаев курган, она стала местом самых ожесточенных боев за Сталинград. Находится в южной части города.
[Закрыть] где мы много лет подряд перед войной сажали бахчи.
Скорее всего было это в июне, потому что мы пришли сюда на последнюю прополку арбузов. Не было никакой стрельбы зениток, и вдруг сразу почти над самой Лысой горой самолеты затеяли отчаянную карусель.
Наших было четыре «чайки», издали похожих на «кукурузников», и три тупоносых и коротких «ястребка». Немецких не то девять, не то семь. Они стремительно уходили в облака и оттуда коршунами кидались на наших вертких «чаек» и кричащих «ястребков». Именно кричащих. Когда за ними гнались тонкохвостые темные «мессершмитты» (они и вправду напоминали мне коршунов), «ястребки» включали форсажи, и моторы, надрываясь, выли. Вой походил на крик отчаяния.
Это впечатление, наверное, создавала сама трагическая картина боя: сильный догоняет слабого, причем догоняет легко, играючи. Так по крайней мере в моем мальчишеском воображении оценивалось начало этого воздушного боя, когда настырные «мессершмитты» сбили один за другим два наших «ястребка».
Верткие «чайки» уходили легче. Они не давали себя преследовать, сразу заваливались на крыло или даже переворачивались и кубарем падали вниз, будто их сбили, а потом «оживали» и кидались на «мессершмиттов».
Бой мне напоминал схватку курицы-клушки с коршуном, которую я когда-то видел в деревне у бабушки. Коршун падал сверху на выводок, а взъерошенная курица, расставив крылья, прикрывала собою цыплят. Когда коршун был у самой земли, она отважно прыгала, и хищнику приходилось увертываться от ее когтей и клюва. Но вот из-под нее выскочил белый комочек и стремглав покатился по траве. Коршун тут же упал на него.
Вот так же сожрали «мессершмитты» двух наших «ястребков», когда те выбились из общей карусели.
Сейчас наши самолеты вновь держались вместе. Они ходили огромным колесом, и к ним никак не могли пристроиться длинноносые «мессершмитты» – все время проскакивали мимо наших.
Та-та, та-та-та, та-та-та, та-та – прервала стрельба натужный вой моторов, и вдруг один «мессершмитт», не сбавляя скорости, неловко припал на крыло и стал отворачивать от карусели. Еще через минуту он густо задымил, и от него отделилось белое облачко.
Не успел я опомниться, как беспорядочно завертелась «чайка». Парашюта не было, и только уже почти у самой земли летчик выбросился. Казалось, он спасен, но тут на него спикировал «мессершмитт», и раздалось длинное «та-та-та».
Парашют относило к Волге. Я провожал его взглядом, пока тот не скрылся.
После этого бой продолжался, наверное, всего минуту. Неожиданно «чайка» пошла прямо на «мессершмитта», который заходил в хвост «ястребку». Самолеты клюнули друг друга и разлетелись на несколько серебристых и темных кусков. Я даже не успел сообразить, что вижу таран.
Читал и про Гастелло, и про Талалихина, и мне казалось, что таран должен совершаться по-другому. К нему готовятся, потом долго идут друг на друга или из последних сил ведут горящий самолет на колонну танков и бронемашин. А тут летали, летали, и вдруг один клюнул другого, и оба развалились. Все это было так неожиданно и потрясающе просто, что я прозевал, куда же делись остальные самолеты.
– А вот туда полетели, – ответил Сергей и рукой махнул в сторону Красноармейска.
Так я увидел воздушный бой, закончившийся тараном. Но все это было мне неинтересно и непонятно, и я не стал ничего рассказывать Косте и Виктору. Просто нечего было рассказывать. Сошлись два самолета и разлетелись на куски. Будто столкнулись два предмета, не было даже парашютистов, а без них воздушные бои всегда какие-то мертвые.
Вероятно, я бы так и не понял увиденного, если бы не один случай.
Мы продолжали бегать к оврагу. Оттуда, с самой высокой кручи, открывалась вся река и Заволжье. Затаив дыхание мы смотрели, как самолеты, завывая, вдруг превращались в змеев, уходили к горизонту, разматывая за собой черные хвосты.
Все происходило очень далеко от нас и мало походило на правду. Часто нельзя было даже распознать, чей падает самолет. Позже мы научились разбираться. Если появлялась белая точка парашюта и на нее пикировал самолет – значит, сбили наш.
Думаю, это «картинное», как в кино, отношение к воздушным боям мы, мальчишки, поддерживали в себе сами. И вот почему. Как бы это ни было горько, сбивали чаще наши самолеты и не всегда потому, что фашисты брали числом. Когда начались бои за Сталинград, у них самолетов действительно было больше. В то время не было редкостью, когда два-три самолета с крестами гонялись за одним нашим Но видел я и такое, когда один «мессершмитт» сбил сразу два наших. Мне показалось даже, одной очередью, потому что они загорелись одновременно. Самолеты шли один за другим через город и нырнули прямо в заволжский лес, а «мессершмитт» легко и безнаказанно догнал их и сразу зажег.
Мы стояли на той же круче оврага и, когда это случилось, не проронили ни слова. Обычно шумно обсуждали, спорили: «наш упал, не наш», «живой или неживой летчик, выбросившийся на парашюте», а тут словно и не видели. Постояли, постояли и молча разошлись.
И все же не этот случай отвадил меня от беготни на берег Волги, погасил мальчишеское любопытство, связанное с воздушными боями.
Тогда же я другими глазами посмотрел и на таран.
В лето сорок второго мы обзавелись собственной лодкой. Сколько лет жили на Волге и не могли приобрести, а тут без отца по какому-то выгодному случаю недорого купили отличную двухпарку.
Лодка для семьи, живущей на Волге, – это все. Свои дрова, сено, дешевые овощи и фрукты из Заволжья, наконец, рыба. В тот день мы с Костей «заготавливали дрова»: ловили плывущие по реке бревна и, захватив их багром или накинув на бревно петлю, приплывали с ними к берегу. Скоро это занятие нам надоело, и мы махнули на левый, песчаный берег – покупаться.
Здесь было пустынно, только на отмели маячила одинокая фигура рыбака. Мы оставили лодку и, отойдя где поглубже, стали купаться.
Воздушный бой и в этот раз начался неожиданно. Самолеты сразу взревели над заволжским лесом. С пологого левого берега их было видно плохо. Они то устремлялись в безоблачное небо над Волгой, то уходили за лес.
Как падал самолет, мы прозевали, увидели лишь парашют. Белым облачком вспыхнул он почти над нами и начал падать прямо в реку. Остолбенело провожали его глазами, а ветерок тащил и тащил парашют над водой – все дальше от берега…
Первым опомнился рыбак, оказавшийся пареньком лет шестнадцати-семнадцати. Он остервенело стащил нашу лодку с отмели, направил в ту сторону, куда падал парашютист. Мы бросились за ним и на ходу вскочили в лодку. Парень и Костя налегли на весла, а я, ухватив кормовое, стал помогать им.
Лодка у нас быстрая, как огонь, и все же не успели. Летчик шлепнулся в воду, когда мы были метрах в трехстах от него. Он уже освободился от парашюта и плыл от него в сторону. На нас даже не посмотрел, вертел головой, оглядывался, а когда мы оказались рядом, прохрипел:
– Куда упал Колька?
– Не видели, – за всех нас ответил парень-рыбак и хотел было помочь летчику влезть в лодку, но тот молча и раздраженно отстранил его руку, жестом показал, чтобы я освободил корму, и через мгновение уже сидел на моем месте.
Мы заспешили к начавшему тонуть огромному белому полотнищу. Никогда не думал, что парашют такой большой – он чуть не утопил нашу лодку.
Летчик не помогал нам, лишь растерянно озирался. Если бы еще прежде мы не слышали его хриплое «Куда упал Колька?», то могли бы подумать, что он немец. Уж очень не боевой у него был вид. Палило солнце, а у летчика стучали зубы.
– Куда упал Николай? – повторил он. А когда рыбак снова ответил, что был только один его парашют, летчик выругался и отвернулся. Потом сел на дно лодки и стал стаскивать сапоги. Он сидел ко мне лицом. Сквозь мокрые русые волосы почти до самой макушки пробивались залысины. Лицо темное, прокопченное, с выпирающими крупными скулами. Глаза опущены, и мне показалось, что он плачет.
– Куда плыть? – спросил я у летчика, когда Костя с парнем втащили в лодку скрученные стропы.
Летчик не ответил. К нам уже спешил осводовский катерок. Он был крохотный, на него перешли летчик и рыбак, а парашют некуда было положить. Мы подали конец, и катерок бойко потащил нашу лодку за собой.
Шли к правому берегу под острым углом, прямо к пристани, которая находилась километрах в двух выше нашего поселка. Костя, пересев ко мне на корму, сказал:
– Он плакал, я видел…
Больше мы не говорили, а только смотрели на летчика. Он вдруг стал другим. Высокий и ладный в своем темном комбинезоне, стоял рядом с парнем-рыбаком и всю дорогу до пристани что-то горячо говорил. Стук мотора заглушал его голос. Несколько раз я слышал фразы: «…понимаешь, пятьсот сорок, пятьсот сорок». И опять злое: «Сволочи, расстреливают…»
Когда возвращались от пристани, парень показал нам отличный ножичек – подарок летчика – и стал рассказывать:
– Это Кравченко. Он в Испании воевал. У него две шпалы. Его уже третий раз сбивают. Кравченко говорит, что надо падать почти до земли, затяжным, а то все равно расстреляют в воздухе. Его друга, наверное, расстреляли. Ох и ругался же он, ох ругался!
Парень неожиданно умолкал, завороженно рассматривая пузатый ножичек. В нем было не меньше десятка приборов. Не ножичек, а сказка! Никогда не видел такого.
– Он говорил про пятьсот сорок? – спросил я у парня.
– А-а, – очнулся тот. – Все дело в скорости. У «мессера» пятьсот сорок, а он на своем «ястребке»…
Парень сыпал словами летчика, и я вдруг увидел лицо этого уже немолодого человека: смертельно усталое, злое, полное отчаяния и горя. Все промелькнуло на этом лице, пока летчик сидел в нашей лодке. А потом, когда он стоял на катере и, задыхаясь, горячо говорил что-то парню и мотористу, оно было другим: посуровело, стало каменно-твердым. А злость не проходила. Накричавшись, он плотно сжимал губы и сердито оглядывался по сторонам. Таким я запомнил летчика Кравченко, воевавшего в Испании и сбитого в третий раз в сталинградском небе.
Наверное, такое же лицо было и у того летчика, который пошел на таран.
После встречи с Кравченко, заслышав гул самолетов и привычные «та-та-та, та-та», я уже больше не бежал на высокий крутой берег Волги, к оврагу.