355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Еременко » Дождаться утра » Текст книги (страница 8)
Дождаться утра
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:11

Текст книги "Дождаться утра"


Автор книги: Владимир Еременко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

Бабка Устя

И это было только вчера? А сегодня?

Сегодня стряслось страшное. Что теперь будет со всеми? Нас хоть и немного здесь осталось, но ведь мы еще живы! Как же они нас бросили? Как? Только вопросы, и нет на них ответов.

Чувствую, как к самому горлу подступили и ползут выше, к глазам, слезы. Сейчас заплачу. Меня доконало вот это: «Как они могли!» Если бы здесь воевали отец и брат Виктор, они бы не допустили такого. Слышите, не допустили! А теперь что? Они там вместе со всеми, а мы здесь.

Я изо всех сил держусь, не хочу, чтобы мои слезы видели Сергей и Витька, но мне так обидно, так плохо, что хочется зареветь, закричать на весь мир. Из меня рвутся эти два слова: «Как могли?», «Как могли?», «Как…»

Зря тогда мы с Витькой не убежали с тем парнем-рыбаком, который ушел с рабочим батальоном. Зря! А ведь хотели. Но нас остановили. А как же больная мама и Серега? Как все, кто здесь? И дядя Миша Горюнов нам наказывал: «Вы остаетесь старшими в доме».

В каком доме? Домов-то давно нет. Ничего нет! И где дядя Миша сам? Почему он допустил этого хиляка немца сюда. Почему?

Удержался, не заплакал. Но во мне что-то сгорело в эти минуты. Я перестал верить в людей, перестал верить и в слова и в дела взрослых.

Так я думал, и тогда меня никто бы не смог переубедить. Мне казалось, что я знаю о людях и о жизни все до дна, знаю, потому что заглянул в бездну.

Но знает не тот, кто много видит, а тот, кто много думает. Это мне еще предстояло понять.

День тянется долго. Еще нет и двенадцати, а кажется, уже прошла вечность. Из блиндажа не выходим. Боимся. Только для бабки Усти вроде бы ничего не произошло: перетряхнула постель, подмела пол и сейчас не спеша пошлепала по ступенькам выбрасывать мусор. Глядя ей вслед, вдруг оживают и наши мамы.

– А ну, заголяйтесь, – неестественно бодро говорит тетя Нюра. – Будем перевязки делать. – С тебя, Андрей, начнем? Ты вроде похрабрее будешь…

Делая перевязку, Витькина мама говорит моей:

– Вчера как сумасшедшие скакали, вот и сегодня рана опять открылась. – Она умолкает, потом что-то шепчет. Я, сцепив зубы, терплю. – Это хорошо, что открылась, – уже для меня повторяет она. – Сейчас прочистим, и все как рукой снимет…

Так она говорит всякий раз, когда перевязывает нас. Но что-то ее таинственная «рука» плохо помогает. У Витьки так совсем не заживает. Но он виноват сам: залезает под бинт грязными пальцами.

В блиндаже запахло водкой. Тетя Нюра уже не льет ее так щедро, как в день нашего ранения. Да и водку перелили из бутылки в пузырек. Тетя Нюра только начинает смачивать марлевую салфетку, а мое бедро уже пылает огнем.

– Я осторожно, я чуть-чуть, – приговаривает она, – потерпи, ты же мужик.

Но у «мужика» из глаз сами собою льются слезы. Кричу, рану разрывает раскаленными клещами. Мама прижимает мои руки к нарам, а они рвутся к бедру.

С Витькой та же история. Он кричит еще свирепее меня.

Когда начинается экзекуция перевязки и если в это время не стреляют, Сергею разрешается выходить из блиндажа. Если же стреляют, он забивается в дальний угол нар и накрывает голову тряпьем. Его трясет от нашего крика. Это у него после контузии.

Сейчас не стреляют, и он сидит у входа в блиндаж, свесив ноги на порожки. Мне видны только его коричневые ботинки с ободранными носами. Раньше за эти сбитые носы у совсем новых ботинок ему бы досталось от мамы, а теперь до этого никому нет дела.

Блаженно лежу на спине. Раненое бедро как бы догорает, и мне кажется, что те угли, которые меня жгли, постепенно рассыпаются в теплую золу. Благодать…

В блиндаже сыро, пахнет плесенью. По ночам начинаем мерзнуть.

– Холод пролезает к нам через землю, – объясняет всем Сергей. – Видишь, по утрам мороз уже, – показывает он на побелевшую дверь блиндажа.

– Это не мороз, – говорю я, – а роса, морозам еще рано.

– Тогда изморозь, – упирается брат, – дверь холодная, я пробовал. И зори холодные.

Я и сам знаю, что вслед за холодными, седыми росами и густыми туманами приходят и первые заморозки. Что тогда? Вчера слышал, как наши мамы шептались – собираются сложить в блиндаже печку.

– А то сгинем, – горько вздохнула моя мама.

…Витька перестал кричать. Всхлипывая, он перевалился на бок и отдувается. Я продолжаю смотреть в проем раскрытой двери. Покачиваются Серегины ботинки с облупленными носами, виден кусок закатного неба. Оно уже почти чисто, дымов над городом мало, гореть нечему. Только высокие столбы рыжей и черной пыли постоянно вздымаются на развалинах и пожарищах. Гремят взрывы. Проходит время, и столбы рассыпаются, но тут же дыбятся в небо новые.

Смотрю на квадрат голубого осеннего неба. Ему нет дела, что творится на земле, что стряслось с нами здесь, у выгнувшегося дугой берега Волги. Почему я раньше не замечал ни синего неба, ни седых, как изморозь, осенних рос, ни закатов? Почему никогда так не думал, как сейчас? Неужели потому, что осень сорок второго может для меня стать последней, как она была последней для тех, кто еще вчера жил и вот так же, как мы, дрожал, суетился, куда-то рвался и не ведал, что его ждет сегодня.

Я никогда так не думал и не знал, что человек может сразу рассуждать и о жизни, и о смерти, и о себе, и о всех людях на земле. Не знал, что это все так близко друг от друга, все рядом, все сцепилось.

Сергей спустился в блиндаж. Как все быстро меняется: до нашего ранения его считали мальцом, мама чуть не на привязи держала подле себя, а сейчас, когда нас укладывают на нары, он старший мужчина в блиндаже, и все заботы на нем. Ему надо достать сухих дров, наковырять на пепелищах углей, сбегать за водой, побывать у соседей в блиндаже: узнать новости.

Когда Сергей собирается уходить, мама говорит все те же слова, что говорила и нам:

– Смотри, осторожно. Начнут стрелять, возвращайся.

Так было еще вчера, а сегодня мы все затаились и носа не кажем из блиндажа. Самая смелая из нас бабка Устя. Вот она еще раз стряхнула землю с постелей на нарах, сложила нашу одежду и пошла к выходу.

– В разведку, бабушка? – спрашивает Сергей.

– В разведку, милый, – невесело отшучивается она.

– Я с тобой!

– Сиди! – останавливает его окрик мамы, и брат, недовольно ворча, возвращается на нары.

В блиндаже опять повисает гнетущая, тягучая тишина, будто мы только что кого-то похоронили.

– Ну что там? – нетерпеливо спрашивает наша мама, когда бабка появляется в блиндаже.

– Шныряют по поселку пруссаки, – отвечает бабка Устя и тяжело вздыхает! – О-хо-хо, о-о-хо-хо, грехи наши. Что деится, что деится… И сказано в святом писании: живые будут завидовать мертвым. Господь Бог за все прегрешения наши…

– Замолчите, мама, со своим богом, – недобро кричит на нее тетя Нюра. – Если б он был, ваш бог, то не допустил бы такого. Хватит! Надоело!

Бабка бормочет что-то про себя, уходит в свой угол блиндажа, и оттуда еще долго слышится: «Что деится, что деится, люди ако звери, о-хо-хо, о-о-хо-хо…»

«Все люди, все человеки», – говорил мудрый Степаныч. Как-то ему теперь там лежится в ящике из-под снарядов «катюши»? А то, что мы положили его в воду, ничего: Степаныч – волгарь. Ему-то теперь все равно, а нам? И где его невестка тетя Маруся? Она же с нами собиралась уходить от войны, обещала поглядеть на дрожки. Приходила еще днем и обещала заглянуть к вечеру.

Надо же! Оказывается, и это происходило только вчера, в той, в другой жизни, когда здесь были наши.

Выглядела тетя Маруся Глухова плохо, какая-то черная, еще больше исхудавшая, с обвислой кожей на щеках и ввалившимися, горячими глазами. Глядя на нее, мама сокрушенно сказала:

– Краше в гроб кладут. С тобою что, Мария?

– Вот тут что-то давит, – и она прижала кулаки к плоской груди, – прямо камень…

Тете Марусе положили в миску немного пшенной каши, но она не дотронулась – то ли стеснялась съесть нашу порцию, то ли ей действительно не хотелось есть. Она рассказала нам, что не видела ни одного красноармейца в поселке и это, наверное, не к добру. А мы ее все начали успокаивать, особенно усердствовала тетя Нюра Горюнова.

– Они все к железной дороге подались, немца аж под самой бугор турнули…

– Может, и турнули… – неуверенно повторила тетя Маруся и умолкла.

Разговор шел лениво, с затяжными паузами. Так говорят люди о давно сказанном и надоевшем.

– А вот наши, – и мама кивнула в сторону нар, где мы лежали, – собираются уходить.

– Куда? – равнодушно спросила тетя Маруся.

– Из поселка, – ответил я.

– А-а-а, – протянула она и, помолчав, натянуто улыбнулась: – А в какую сторону?

– Хотят по берегу, в сторону Бекетовки, – ответила за меня мама. – Вон сегодня и телегу уже нашли. Теперь осталось погрузиться и ехать…

При этих словах тетя Мария вдруг оживилась.

– А может, и вправду туда пробиваться? В Бекетовке, говорят, есть и переправа через Волгу. Чё ж дожидаться смерти? – И она начала нас расспрашивать, что за дрожки и где мы их нашли. Теперь в разговоре участвовали все, кроме бабки Усти. Она сидела в своем закутке на нарах и в полной темноте вязала чулок. Скудный свет от коптилки, сделанной из сплющенной снарядной гильзы, не доходил до нее, и меня всегда поражало, как она могла вязать вслепую.

Тетя Маруся согласилась, что лучше дрожки делать на двух колесах, но все это надо решить там, на месте. Уходя от нас, она сказала:

– Я все сама посмотрю. А завтра можно и в дорогу…

Тетя Маруся ушла, а мы, мальчишки, еще долго шептались, все обсуждали и рядили, как сделаем двуколку и как будем уходить из поселка. Тетя Маруся такой союзник, что взрослые теперь не будут смеяться над нашей затеей. Вон моя мама даже сказала, что можно сшить шлеи из мешковины. Легче будет тащить дрожки.

Сидели на нарах и шептались, как нам делать двуколку – с ящиком или без него. Витька говорил, что с ящиком лучше.

– И детям будет удобнее, – поддержал его Сергей. – Вон Катька Бухтиярова, она такая, что ее без ящика привязывать надо. А Люся Четверикова? – Мы уже сказали и тете Паше Бухтияровой и маминой сестре тете Наде Четвериковой, а у нее двое маленьких ребятишек. Владик-то может еще и сам идти, ему уже пять, а вот Люсю, как и Катьку, надо везти, им еще и двух нет.

Шепчемся, а сами прислушиваемся к усиливающейся канонаде. На улице палили сразу и наши и немцы. В тяжелое уханье снарядов и противное фырканье летящих мин врывался заполошный треск пулеметных и автоматных очередей, одиночных винтовочных выстрелов. Такой стрельбы мы еще не слышали. Она доносилась уже не из-за полотна железной дороги, а откуда-то совсем рядом. Теперь понятно, почему до сих пор не появилась тетя Маруся.

Канонада грохотала все ближе, и решительность наших мам – «уходить!», – которой мы так долго добивались, таяла.

А тут еще подлила масла в огонь бабка Устя. Молчала, молчала, даже с каким-то любопытством следила за нашими хлопотами, как смотрят взрослые на безобидные шалости детей, а когда мама стачала две отличные шлеи и Витька, достав из-под нар отцовский ящик с инструментами, сказал, что завтра идет с ним в овраг, она вдруг вышла из своего закутка.

– Вы зачем детей сбиваете с толку? – закричала бабка на наших мам, и я сразу узнал ту властную и сердитую бабку Устю, от зычного голоса которой у Витьки всегда голова втягивалась в плечи. – Зачем? Их и так не удержишь…

– А чего же мы здесь высидим, – возразила тетя Нюра. Но бабка Устя, словно задохнувшись, прикрикнула на нее:

– Своего ума нет, хоть у людей спросила бы. Куда пойдешь, куда детей потащишь? Посмотрите, что деится. Уже никого в поселке нет, отбегались…

– Но и сидеть тоже, – робко отозвалась мама, – смерти ждать…

Но и ее бабка Устя сердито окоротила:

– Ты, Лукерья, вольна своими детьми распоряжаться, а нас не сбивай. Не сбивай! Слышишь!

И все поняли, что в блиндаже последнее слово за бабкой Устей. Наши мамы могут говорить, предлагать, даже спорить, но решать будет она. Прожили у Горюновых почти месяц и до сих пор не знали этого только потому, что бабка Устя ни во что не вмешивалась, она была сама по себе, а мы – сами по себе. А теперь коснулось, как нам жить дальше, и она отстранила всех.

– Раскомандовалась, как Чапаев. Мы тоже не пешки, – буркнул я.

– Замолчи! – Мать дернула меня за рукав.

Но меня взяло такое зло, что я соскочил с нар.

– А мы все равно уйдем. Уйдем! – крикнул я.

– А ну марш на место, сверчок! – гаркнула бабка Устя.

Сбросив сандалии, я покорно полез в угол нар, где была наша постель. За мною подались Витька и Серега.

Стрельба не прекращалась. И на нары заползал сухой перестук крупнокалиберного пулемета. Он бил монотонно, как автомат, который то включат, то выключат: бу-бу-бу-бу, – и умолкает, бу-бу-бу-бу – и опять пауза. Тревожило то, что стрельба раздавалась в нашем овраге и время от времени вспыхивала в самом его конце, где овраг выходил к Волге. А это же было метрах в пятидесяти позади нас. Получалось, что стреляют как раз в том месте, через которое мы собирались выходить из поселка.

– Да, стрельба сегодня не такая, – сказал Витька.

– Она всегда не такая, – ответил я и в сердцах добавил: – А двуколку мы все равно сделаем. И уйдем отсюда!

Витька молчал. Видно, он, как и его мать, боялся ослушаться бабку Устю, но я еще раз повторил:

– Мы сделаем двуколку и уйдем.

Витька долго прислушивался к канонаде, даже попытался высунуть голову из нашего укрытия, подавшись ближе к двери.

– Палят в овраге, – сказал он. – Как бы дрожки не разбили.

И мы опять замерли. Стреляли не только слева, в овраге, но и прямо перед нами и справа. Впечатление такое, что полуторакилометровую полосу нашего сгоревшего и разбитого поселка сейчас рассекали на несколько частей, и теперь уже совсем нельзя было понять, где проходит линия фронта. Раньше хоть на берегу Волги не стрекотали автоматы, а теперь и туда просочилась пальба.

– Уж лучше бы бомбили, – вздохнул Сергей.

Когда совсем стемнело и мы закрыли дверь в блиндаж, постучала тетя Маруся. Ее стук знали все. Она дважды ударяла отрывисто, а потом барабанила дробью.

Ввалилась мокрая и в грязи. Оказывается, пошел дождь. Бусинки дождинок дрожали в ее темных волосах, выбившихся из-под платка. Тетя Маруся прямо у порога прислонилась плечом к столбу и с минуту стояла молча, с закрытыми глазами. Потом шагнула к нарам и, подвернув постель, присела.

– Еле проскочила, – выдохнула она. – Что-то не то там сегодня творится, – и она покосилась на дверь. – Какие-то шныряют по Нижней улице. Я окликнула, а они бежать.

– Может, не наши? – испуганно спросила тетя Нюра. Слово «немцы» она, видно, боялась произнести, как и все мы.

– Да нет, – раздумчиво ответила тетя Маруся. – Вроде шинели наши, а вот чего не отозвались, может, спешили куда. Шли шагом, а как окликнула, сразу побежали. Пригнулись и прямо мимо борщевского погорелья к оврагу. Ну а я сюда…

Как только в блиндаже появилась тетя Маруся, бабка Устя вышла из своего закутка и стала выставлять за дверь посуду. Она вынесла кастрюли, потом два тазика, и только когда взяла в руки ведра, с которыми мы бегали за водой, я понял, зачем она это делает. Сергей продолжал смотреть на бабку удивленно и с опаской, будто она помешалась, и я, толкнув его, шепнул:

– Воду собрать хочет…

Брат даже взвизгнул от удивления.

– Во хитрая!

Тетя Маруся вытерла концом платка мокрое лицо и продолжала:

– Видела я ваш тарантас, – кивнула она нам с Витькой и улыбнулась. – Хорошая тележка получится. Там и делов-то. Я передок откинула и уже выкатила его из оврага. Он легкий.

Видя, что мы молчим, вдруг неожиданно умолкла и тетя Маруся.

– Вы чего это?

– Да вот, – тетя Нюра указала глазами на бабку Устю.

А та словно не слышала обидных слов снохи. Сняв с себя телогрейку и стряхнув с нее капли дождя, она повесила ее на гвоздь у входа и не спеша прошла в свой закуток.

– Ну и глупо, – вслед ей сказала тетя Маруся. – Чего ждать-то? Пока прихлопнут? Я вон и Ильиничну свою уговорила…

– Вы как хотите, а мы как знаем, – прервала ее бабка Устя. Сказала, как отрезала, никто и слова больше не решился вымолвить, все затихли, будто виноватые перед ней. Ну и бабка – язва!

Тетя Маруся поднялась.

– Ну, смотрите, – только и сказала. И тут же ушла.

Больше эту добрейшую женщину нам видеть не довелось. До сих пор я не знаю, осталась она жива или погибла в ту дождливую ночь, в которую не стало многих. На следующий день ее уже не было в нашем поселке, как не было и тети Паши Бухтияровой с маленькой Катей.

Прошло несколько часов в тревожном ожидании. Чего мы ждали? Во всяком случае, не лучшего. Раньше думали, что худшего с нами уже произойти не может, а оно вышло вот так. Сколько я ни пытался спрятаться от случившегося, сколько ни убегал в свои воспоминания, а сегодняшний день, то, что произошло, ни на минуту не отпускало меня. Поднимал глаза и видел потерянное лицо мамы, притихшего Сергея и Виктора и без конца снующую по блиндажу бабку Устю.

Надо было что-то делать. Хотя бы двигаться, как бабка Устя. Почему мы все оцепенели? Моя мама во все трудные времена говорила: «Живому – живое», а сейчас молчит.

Да, живому – живое! Пока человек что-то делает, двигается, ищет выхода, ему лучше, чем мертвому. Изорванному осколками Косте, убитому Степанычу, семье Грызловых и девчатам с Украины, задавленным в блиндаже, – всем тем, кого уже унесла война, все равно хуже, чем нам. Как они этого не поймут, наши мамы? Я до судорог боюсь того, что случилось с Костей. Его страшная, мученическая смерть что-то повредила во мне. Лучше уж так, как с Сенькой Грызловым – только громадная дымящаяся воронка на месте блиндажа.

Но я и этого не хочу! Не хочу! Слышите, не хочу!

Двуколка

Раздался испуганный голос тети Нади, маминой сестры, а через минуту появилась и она сама в дверном проеме нашего блиндажа.

– Вы живые тут? Чего же сидите? Там уже всех выгоняют. – Она еще что-то хотела сказать, но, прижав завернутую в одеяльце полуторагодовалую Люсю, заплакала в голос, повторяя: – Всех выгоняют! Всех…

Вслед за матерью заплакала Люся, захныкал Вадик, размазывая слезы грязными ручонками. Он жался к ногам тети Нади и смотрел вверх на нее, словно ждал ее команды заорать, завизжать, как только он умел один.

Я боялся этого крика (помню его до сих пор) и молил тетю Надю, чтобы она замолчала, а то закричит Вадик, и у всех нас разорвется сердце.

Тетя уже сидела на нарах, Люся была на руках у моей мамы, она как-то легко смогла ее успокоить, а перед Вадиком присел на корточки Сергей.

– Нас выгнали всех из окопа (тетя Надя называла блиндажи окопами), и ничегошеньки мы не успели взять. Я просила, я плакала, а он, паразит, гонит, как скотину, ничего не хочет понять…

– А куда ж теперь? Куда ж идти? – спросила тетя Нюра.

– Я ему на детей показываю, а он, как взбесился, кричит: «Вэк, вэк» – и ружьем в морду. И какой же гад, ни малых, ни старых не жалеет! Меня как ударил, так вот здесь что-то хрустнуло. – Она дотронулась до плеча и опять заплакала.

Мне так жалко было смотреть на тетю, что у самого навернулись слезы. Представил, как она держит на руках плачущую Люсю, а ее бьет прикладом этот плюгавый фашист, и во мне все захолодело. А тетя продолжала:

– У кого окопы в овраге, всех уже повыгоняли. Скоро, наверное, и сюда доберутся…

Она говорила и говорила. Ей, видно, нужно было все рассказать, потому что только со словами она успокаивалась, и в ее голосе исчезал тот испуг, с которым вошла к нам в блиндаж.

– Там был немец. Он немножко понимает по-нашему. И он сказал… Вечером всех погонят на гору. «Надо детка собирать, собирать все». – Она передразнила немца. – Лопочет черт знает что… Ну, этот хоть объяснил, а те гонят, как скотину… Что ж теперь с нами будет?

Она говорила и никак не могла остановиться, а мы, затихнув, молча слушали ее и не могли поверить, что это ей в лицо грозили автоматом, ее ударили, а потом улюлюкали и гнали с детьми от блиндажа. Надо было еще привыкнуть к мысли, что тебя на твоей земле, где ты родился и вырос, кто-то вот так, как скотину, может гнать, бить… Надо было пережить и отвечать. Нельзя же все сносить, все принимать. Надо что-то делать!

Мы сидели и молча слушали тетю Надю. Хотелось вскочить, закричать: «Так нельзя!» Я не знал, кому теперь кричать, кому жаловаться, кого звать на помощь.

…Первые часы шока проходили. Наши мамы уже спокойно сидели на нарах и тихо разговаривали.

Живым – живое.

Я уже знал великую силу этого закона жизни. Что бы ни случилось, хоть бы обрушилось небо, разверзлась земля, а если ты еще жив, если в тебе еще осталась хоть капля сил, ты должен двигаться, должен, обязан думать, искать выход.

Мы откапывали заваленных в блиндажах и подвалах соседей, приходили с пожара, где сгорела целая улица домов, мы сами выбирались из-под обломков или хоронили тех, кого убило бомбой, разорвало миной или снарядом, мы, словно в бреду, плыли через бесконечную ночь, когда город остервенело бомбили самолеты и засыпали снарядами и минами, а приходило утро, и мама, отряхивая с крышек кастрюль землю, доставала из полотняной сумки хлеб и говорила:

– Живому – живое.

И что еще я понял на этой проклятой войне, чего, может, никогда бы и не узнал, – это неистребимую живучесть человека, умение его приспосабливаться к самым тяжелым и невероятным условиям. Война взвалила на людей такие перегрузки, что в мирное время их трудно себе представить. О пределе своих физических и духовных сил узнавали лишь те, кому суждено было пройти через войну. Человек терпел до самой смерти и если выживал, то предела его усилий не было.

Брат Сергей выжил в аду Сталинграда, но война (он был контужен и страдал эпилепсией) жестоко истязала его потом всю жизнь и, настигнув, поразила, когда ему было уже сорок пять лет.

Виктор Горюнов, отец двоих детей, чуть не погиб через двадцать лет после нашего с ним ранения. Осколки мины в его груди вдруг начали путешествовать, а один из них прорвал плевру. Виктор находился в дальнем рейсе (он шофер), и его в тяжелейшем состоянии доставили в больницу. Только срочная операция спасла ему жизнь.

Костя Бухтияров умер от сорока семи ран. Предел его страшным мукам наступил только через сутки. Таких, кто прошел через Сталинград от начала до конца, мало. Среди моих друзей-мальчишек я не насчитаю и десяти, и все они мечены войной. Эти отметины никому из них не помогли жить. Судьбы у них почти те же, что у Сергея и Виктора.

Перечитал это невольное отступление, и рука потянулась вычеркнуть.

Зачем оно? Ведь рассказ ведется от имени мальчишки? Да. Но книгу пишет не он, а человек втрое старше, и у него за плечами не только военное детство, но целая жизнь, иной опыт, и, пожалуй, пустое занятие – отрывать ту жизнь от этой.

…Сидим на нарах и прислушиваемся к тому, что обсуждают наши мамы. Они говорят, что надо брать с собою только еду и теплую одежду.

– Еду всю, какая есть, а теплой одежды – сколько унесем, – говорит тетя Нюра.

– Мы заберем все, – вмешиваюсь я, – если сделаем двуколку.

– Отвяжись, – отмахивается мама, – какая, к лешему, двуколка?

– А и вправду, – говорит тетя Надя. Она уже не плачет и опять та же тетя Надя, какую мы знали: шумная, неунывающая, ей постоянно нужно что-то делать, с кем-то говорить, спорить. – Я видела, хлопцы, вашу тележку. Она там, перед подвалом Глуховых. А Маруси не видно. Мы через их двор шли, я еще посмотрела, дверь открыта, все перерыто, и никого в подвале… Ильиничны тоже нет. А тележка добрая. Надо бы ее сюда прикатить.

Мы с Витькой сразу соскочили с нар, готовые бежать к подвалу Глуховых.

– Давайте сходим, – согласилась тетя Надя. – Может, этих чертей рогатых там уже нет.

«Рогатыми чертями» она называла немецких солдат. Их действительно не было не только у глуховского подвала, но и среди развалин и пепелищ всей нашей Нижней улицы. Мы прошли по ним свободно. Странно, может, никаких немцев и не было, и все это нам показалось в горячке?

Тетя Надя растерянно озиралась по сторонам: наверное, и ее мучили те же сомнения. Она еще раз огляделась и даже выпрямилась во весь рост, чего мы уже давно не делали.

– А ну подождите, я к своему окопу сбегаю. Может, они и оттуда убрались. – И побежала меж развалин.

Мы постояли и пошли к глуховскому подвалу.

Наша тележка без передних колес и передка стояла, приткнувшись к обрушенной стене. Здесь же валялись две, толщиною в руку, жерди и отброшенная в сторону ножовка. Подошли ближе и увидели, что тарантас в метре от передка наполовину перепилен. Это тетя Маруся старалась.

Я присел перед колесом и увидел, что втулка и ось смазаны дегтем. Здесь же, у самой стены, лежит консервная банка с разлитой черной жидкостью. Деготь свежий, наверное, она мазала колеса еще сегодня утром. Надо искать Глуховых. Я шумнул Виктору. Тот подошел к входу в подвал и негромко позвал:

– Тетя Маруся, тетя Маруся! – А потом спустился вниз. – Никого здесь нет, – донесся уже из подвала его голос, – никого…

Я заглянул в развалины дома и тоже позвал.

– Тетя Мару-уся! – Обошел разрушенные стены, полазил по завалам и еще несколько раз позвал. Никто не откликался. Когда вернулся, Витька уже пилил ножовкой.

– Тут немножко осталось, – морщась от боли и придерживая рукою через рубаху бинты на груди, сказал он. – На, допили…

Ножовка у Степаныча была отменная, и я быстро перехватил последние лесины дрожек. Теперь нужно было прибить поперечную планку, чтобы лесины не разваливались, а сбоку – вместо оглоблей – приладить две жерди, которые припасла теш Маруся.

– Делов-то всего ничего, – пересилив свою боль, сказал Витька.

…Через полчаса мы уже все сделали, прибили большущими гвоздями (меньших у Степаныча не нашлось) планку, приколотили с обеих сторон жерди-оглобли, а потом еще для прочности прикрутили их проволокой.

Я впрягся в дрожки и предложил Виктору прокатиться. Он тут же вскочил на двуколку, и я в упряжке пробежал вокруг развалин дома. Дрожки мчались лихо. Я изображал норовистого коня, а Витька заправского седока. Он кричал, размахивал руками. Мы дурачились.

Рядом не стреляли, из-за заволжского леса уже поднялось неяркое привычное солнце, и мы на несколько минут забыли, где мы и что с нами случилось, забыли, что в нашем районе немцы, что куда-то убежала тетя Надя и запропастились Глуховы, забыли, что там, в блиндаже, волнуются и ждут нас наши мамы, – мы все забыли и гоняли вокруг разбитого дома.

Теперь уже я взгромоздился на дрожки, а Витька потащил их вокруг развалин. Но у него дело шло хуже. Шагов через тридцать Витька вдруг стал задыхаться, а потом и совсем остановился. Пытаясь справиться с болью, он вымученно улыбнулся.

– Я смогу, ничего, смогу… Только передохну…

Я опомнился, отстранил его и впрягся в оглобли.

Но веселье уже улетучилось. Что же мы делаем? Кругом немцы, нас там ждут, а мы… И тетя Надя запропастилась где-то…

Витька тоже сник и виновато смотрел в сторону. Мы стали прислушиваться. Стреляли по-прежнему где-то далеко, за элеватором. Ухало за бугром. Когда возились с тарантасом, туда через центр города из-за Волги пролетело несколько самолетов, а в нашем районе было необычно тихо. Я осторожно взобрался на развалины и огляделся. У самого берега, там, где еще вчера с Серегой перебегали пустырь, несколько человек копали траншею. Они были без мундиров, с обнаженными головами, но и так можно было узнать, что это не наши.

Посмотрел в овраг и сразу увидел две диковинные машины. Низкие раскоряки, на гусеницах, с широченными железными кузовами. Таких никогда не видел. Вокруг машин на высохшей, пыльной траве лежали и сидели люди тоже без мундиров и простоволосые.

– Гляди, – шепнул приползшему ко мне Виктору.

– Да, – вздохнул он, – настоящие немцы…

Тетю Надю ждать здесь больше не было смысла, и мы, пригибаясь, покатили меж развалин двуколку к нашему блиндажу – я впереди, а Витька сзади.

От этих немцев я не мог прийти в себя. Меня словно окатили ледяной водой. Сколько же их там? Это транспортеры, догадался я, а за ними еще были автомашины, тоже широченные, с низкими железными кузовами и какой-то странный танк – на гусеницах здоровенная пушка. Таких я никогда не видел. Ох, сколько там машин и людей! Люди сидят, лежат, и только несколько человек стоят.

Подальше от всего этого. Подальше! И мы быстро катили двуколку, словно за нами гнались.

Встретила нас Витькина мама. Она уже шла навстречу, но вдруг опасливо прислонилась к обломку стены и что-то закричала. Мы прибавили ходу, однако скоро оба выдохлись.

Дорога шла в гору и через сплошные развалины. Надо было бы их обойти, да где там – давно привыкли бегать напрямик.

– Ну куда ж вы, куда ж лезете? – расслышал я ее крик.

Залезли в такие завалы, что двуколка уже не шла ни вперед, ни назад, и тете Нюре пришлось выручать нас.

– Вы ошалели, там же немцы, – прохрипела она, вытаскивая двуколку из развалин, – куда ж вы прете?

Мы перепуганно молчали, но, когда тетя Нюра, задохнувшись от натуги, предложила бросить двуколку, опомнились.

– Нет, дотянем! Вот через этот завал. И еще через завал…

Так и не выпустили из рук свою двуколку.

Мамы и Сергея в блиндаже не было. Бабка Устя сказала, что прибегала тетя Надя, принесла одежду, и они все подались опять в свой блиндаж. Я хотел бежать за ними, но бабка сердито прикрикнула:

– Сиди! Ишь развоевался, Аника-воин. Без тебя там вода не освятится.

Она умела так сказать, что ослушаться ее уж было невозможно.

Бабка Устя спровадила нас в блиндаж, где в закутке сидели Вадик и Люся. Вадик играл с сестренкой – взяв ее ручонку в свою руку ладошкой вверх, указательным пальцем начинал потихоньку щекотать, а она, обнажив свои остренькие, как у суслика, зубки, заливисто повизгивала.

– Тут пень, – тыкал он в ладошку, – тут колода, – дотрагивался до ручонки в изгибе, – а тут студеная вода, – и он щекотал под мышкой. Сестренка хохотала и просила:

– Исе, исе…

Я присел и тоже стал играть с Люсей, показывать ей «козу». Девочке нравилась и эта игра, и она смеялась все громче и громче.

Витька сразу повалился на нары, и тетя Нюра, стянув с него рубаху, стала разматывать бинт.

Глянул: рядом стоит бабка Устя и вытирает концом шали глаза. «Бабка Устя плачет?!» Испуганно вскочил, и во мне, как в ту минуту, когда увидел немцев, все похолодело: «С нами что-то случилось?» Но она легко положила мне руку на плечо:

– Играйте, играйте, детки. Это я так…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю