Текст книги "Дождаться утра"
Автор книги: Владимир Еременко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
Но я, как в то далекое довоенное время, как тысячу лет назад, сижу и ничего не хочу. Не хочу протянуть руку, не хочу из-за этой ненавистной еды, которая постоянно на уме, шевельнуть ни одним своим мускулом. Не хочу! Я человек, я не могу позволить себе, чтоб чувство голода всегда властвовало надо мной. Сегодня я торжествую над ним. Сегодня вся наша бригада, все, кто в этом доме, большие сильные и гордые люди. Это как в сказке, как до войны…
И меня опять обдало той светлой, незамутненной радостью, которую я уже испытал сегодня от сознания своей причастности к этим умеющим работать и веселиться людям.
Гармонь зазвучала громче, и девушки сразу взяли тоном выше. Я услышал грудной голос нашей кашеварки Оли и тут же увидел ее, разгоряченную, немного неловкую. Лицо одновременно выражало и решимость посостязаться с молодыми, и сомнение: а как на это посмотрят люди? И тогда из дальнего угла комнаты бодро крикнул Василий Афанасьевич: «Давай, Олюша!»
Не ругай меня, мамаша,
Не бранися грозно.
Ты сама была такая,
Приходила поздно.
Ей тут же запальчиво ответила Люба Доброва:
Не ругай меня, мамаша,
Ты сама сповадила,
Приду рано, приду поздно,
По головке гладила.
Припевки словно выстреливали. Не успеет закончить одна, как тут же выпаливает другая.
Но когда еще раз пропела Оля, будто эхо покатилось по комнате, и все притихли, повернув головы к ней.
А что это за председатель?
А что это за сельсовет?
Сколько раз мы заявляли,
Ухажеров у нас нет.
Иван проиграл весь аккомпанемент под разноголосый смех и выкрики: «Давай, начальство, отвечай на критику снизу!» Иван начал заново; и только когда его гармонь подошла к двум последним музыкальным фразам, Валя Кохно вдруг спохватилась:
…В сельсовете разберут,
По миленочку дадут.
Она пела не так, как другие. Все выкрикивали свои припевки, а она пела немного задумчиво, растянуто. Создавалось впечатление, что Валя все время отстает от гармони.
Только сейчас начинаю догадываться, что в этом состязании песельниц есть свои правила и законы. Оказывается, одна предлагает тему, а другие должны отвечать.
Теперь очередь Веры:
Говорят, я боевая,
Но какой же это бой?
Отбивают миленочка
У меня, у боевой.
Валя тут же ей ответила:
Говорят, я боевая,
Боевая, но не я.
Вот Любаша боевая,
Отвечает за меня.
Вот тебе и Валюша-сухарь! Да она живее всех других.
Люба предложила новую тему:
Я на память посадила
Под окошком пять берез.
Это память того года,
Как вступали мы в колхоз.
Валя поддержала подружку:
Ой, я то-о-опну ногою,
И прито-о-пну другой!
Чтобы милый был хороший
И в колхозе, и со мной.
Меня поражала быстрота реакции девчат. Ни минуты промедления. Только одна запевает, а две-три уже готовы ей ответить.
Пошла новая тема разухабистых, задорных частушек про Семеновну. Ее предложила Оля:
Ой, мотор гудит,
Самолет летит!
А Семеновна
За рулем сидит.
Валя ответила:
Самолет летит
Из Америки.
А Семеновна
Ест вареники.
Каждую припевку покрывал смех, и Ивану в ожидании тишины приходилось часто проигрывать музыкальную паузу. Получалось, что смеялись мы тоже под аккомпанемент его гармони.
Темп нарастал. Иван, еще ниже склонив свою крупную голову на мехи гармони, сыпал все чаще и чаще, словно он хотел в этой запальчивой гонке уйти вперед, оторвать малиновый перезвон гармони от девичьих голосов.
Но те ни на пядь не отпускали его, и только чаще меняли темы припевок.
Выбившийся из силы, Иван, наверно, хотел оборвать эту гонку и на мгновенье умолк, стряхивая со лба крупные капли пота. Но Валя продолжала петь.
– Помру, а не сдамся, – прохрипел Иван и вновь рванул мехи гармони.
Остались только двое: Вера и Валя. И по всему было видно, что они не собирались уступать друг другу. Их побледневшие лица выражали ту же решимость, с какой теперь играл Иван: «Умру, а не сдамся!»
…Припевки звенели как натянутые струны. В состязании двух не допускалось и малейшей паузы. Стоило хоть на мгновенье замешкаться кому-то, как гармонист должен тут же оборвать игру и объявить о победе одной и поражении другой.
– Нашла коса на камень, – шепнул мне на ухо Гриша, захваченный, как и все, единоборством девушек. – Ну дают, ну дают!..
Не успевала одна допеть последнюю фразу, как другая тут же подхватывала.
Валя:
Я надела все зеленое
И стою как елочка.
У какой-нибудь разини
Отобью миленочка.
Вера:
С неба звездочка упала
На косую линию.
Скоро милый мой запишет
На свою фамилию.
Припевкам не было конца. Мне стало жалко Ивана. Пот градом скатывался с его лба, жарко заливал лицо, не было мгновенья, чтобы смахнуть его. Теперь уже не его гармонь тянула за собой девичьи голоса, а она сама еле успевала за ними. Напряжение, казалось, достигло предела. Не слышно реплик, никто не смеется. Все ждут, кто первый не выдержит бешеного темпа, кто споткнется на слове или повторит уже спетую частушку. Кто проиграет?
И вдруг Верин голос оборвался.
Иван рванул мехи, гармонь, жалобно всхлипнув, умолкла. Круг со вздохом расступился, и все сразу заговорили, задвигали стульями. Дед с Василием Афанасьевичем круто развернули стул Ивана к столу. Дед хотел взять у него гармонь, но Иван протестующе затряс головой.
– Не тронь… Это моя точка опоры. Без нее свалюсь со стула. – И, повернувшись к Вере и Вале, добавил: – Ухайдакали вы меня, девки!
Все зашумели, загремели стульями и гуськом пошли к Деду и Ивану. Поднялись с места и мы. Дед отступил на шаг от стола и растроганно принимал поздравления. Когда подошла к нему Валя, он обнял девушку за плечи:
– Ух и люблю же тебя, Валюша! Если бы не моя старуха, женился бы на тебе.
Все захохотали.
– Ты глянь на Гришу, – подтолкнул меня Славка, – совсем ошалел от этих припевок мужик.
Я давно наблюдал за Гришей. Он действительно был каким-то потерянным. Когда девчата выпаливали свои припевки, Гриша как заведенный вертел головой из стороны в сторону, боясь пропустить хоть слово. Лицо восторженно-удивленное и немножко глупое. Такие лица бывают у людей, когда их вдруг неожиданно знакомят с выдающейся знаменитостью.
– За урожай! – поднял высоко свой стакан Дед. Но пить не стал, а только пригубил. Он сегодня вообще почти не пил, и, когда его просили, Дед весело отвечал:
– Сегодня я и без вина пьян.
Подойдет, ткнется бородой в плечо и шепчет:
– Ну давай тащи. За урожай! – пригубит свой стакан и идет дальше.
Теперь после тостов – окончание полевых работ, за колхоз, за тех, кто бьет Гитлера, у Деда был его постоянный и неизменный тост: «За урожай!»
Иван с сыном заиграли вальс. Стол и стулья сдвинули к стене, и закружились пары. Девчата не ждали приглашения парней, а сами подходили и увлекали их в круг. Я хотел, чтобы ко мне подошла Вера, но, когда она взяла меня за руку, страшно смутился.
– Я только в одну сторону умею…
– Что в одну сторону?.. – захохотала Вера.
Я почувствовал, как мое лицо и уши превращаются в уголь.
– Умею кружиться только в одну сторону…
– В эту? – подхватила меня и закружила Вера.
Она так крепко и властно держала меня, что я вертелся вокруг нее волчком.
Рядом танцевали Славка с Валюшей и Шурка с Любой. Они, как и я, танцевали за девушек, и это немного ободрило меня. А когда я увидел, что и Василий Афанасьевич вальсирует вокруг нашей Оли, то успокоился совсем.
Верины глаза были на уровне моих, но я не решался смотреть в них и глядел в сторону, на танцующих. Вера подтрунивала, заглядывала в лицо и все время то спрашивала, то поучала меня.
– Танцевать с дамой и смотреть в сторону невежливо, Андрюшенька. Ты в какую сторону не умеешь кружиться? В эту? – И она резко начинала вращать меня то влево, то вправо. В ее сильных и цепких руках я вдруг почувствовал себя мышонком в лапах кошки. И убежать-то некуда!
Хотя, если честно признаться, бежать мне от Веры никуда не хотелось, а хотелось одного – побороть свое ненавистное дурацкое смущение.
…Конец нашего Праздника урожая помню урывками. Я танцевал опять с Верой, потом вместо нее оказалась Валя, и я все время допытывался, сочиняет ли она припевки. Валя смеялась, называла меня чудаком.
– Только услышу гармонь, припевки так и рвутся из меня.
Потом стояли на веранде, и Гриша, больно сжав плечо, тряс меня и говорил что-то об учебе. С Дедом и Василием Афанасьевичем он договорился. Я могу не ехать в МТС, на ремонтные работы, а пойду в школу. Я не соглашался…
Подошли Василий Афанасьевич, Шурка и Славка. Стали говорить опять о войне и гадать, когда она кончится. Я рассерженно сказал, что она никогда не кончится.
Никто не обратил никакого внимания на мои слова. И тогда я шагнул в круг и громко сказал:
– Вы посмотрите, сколько идти нашим солдатам до Берлина! Пол-Украины, всю Белоруссию, Прибалтику, Польшу, а тогда только начнется Германия…
– Не каркай! – прикрикнул на меня Гриша.
Я обиделся, отошел, а они начали спорить все о той же войне, какая шла где-то там и была здесь повсюду, рядом. Говорили о втором фронте – бесконечная тема всех разговоров о войне…
Обида моя тут же прошла. Я стоял в стороне, прислушиваясь к запальчивому разговору ребят, и думал: «Вот уже больше двух лет разговоры людей сводятся к войне. Война затопила все: и землю, и души людей. Сколько же еще это будет продолжаться?»
Почему вдруг я понял, что впереди еще много войны? Почему стал рассуждать, как моя мать, Дед, Василий Афанасьевич?.. Что это со мной? Стоял и прислушивался к себе и не мог понять, откуда это.
Будто и во мне гудела эта страшная война. Она уже стольких унесла. Даже в моей памяти они не умещаются: Сенька Грызлов и их семья, девушки с Украины, Степаныч, Костя, те первые убитые красноармейцы, а сколько их, без имен и фамилий, и тех, кого мы хоронили весной, и тех, кто так и остался под развалинами. И Васька, бедный Васька – моя непроходящая боль. У меня путается в голове. Мне нечем дышать. Что со мною? Я стою и прислушиваюсь к себе и не могу понять, откуда это.
А происходило простое и обыкновенное – я взрослел.
В страну юности
«Газик» с открытым верхом тянет за собой шлейф пыли. Чуть приподнявшись над сиденьем, ошалело верчу головой, пытаясь узнать свои поля. Тридцать лет назад тут «ковырялись» наши «старички» – колесные трактора. Где-то здесь, узнаю и не узнаю. Сердцем узнаю, а глазами нет. Да и как узнать? Поля совсем не те: большие, ровные, как стол, а наши были маленькие, кургузые, иссеченные оспинами окопов, провалами разоренных блиндажей. Их пересекали какие-то балочки, лощины, а теперь до самого горизонта размахнулись эти бескрайние поля.
Нет, не могу определить, где седьмое, где девятое, а где-то Горемычное… Васьки Попова поле. Не могу… Только першит в горле да чуть щиплет глаза. Наверно, от пыли, нашей знаменитой приволжской. Вот она не изменилась: рыжая, едкая, способная в безветренную погоду бесконечно долго висеть над дорогой, и тогда уж лучше ехать обочиной. А сейчас и обочины-то нет. Все вокруг распахано до самой дороги. Да и дорога-то не та, по какой мы ездили. Все стало не таким, а вот пыль осталась той же. У нее даже вкус и запах те же, и я на мгновенье словно провалился в жаркие августовские дни сорок второго.
…Зыбким белесым туманом колышется стена пыли. Мы на окопах за городом. Мимо нас с вечера до утра в этот белесый туман по дорогам и за дорогами двигаются бесконечные колонны красноармейцев.
Они уходят туда, откуда по ночам мы все сильнее слышим грохот и гул, втягиваются в ту излучину Дона, про которую вот уже несколько недель говорится в сводках Совинформбюро. Идут как в бездонную прорву, только по ночам, когда над степью не кружат самолеты, идут пропыленные, во взмокших новеньких гимнастерках и пилотках, со скатками и зелеными касками, привязанными к рюкзакам.
Шли сибиряки и уральцы. Молодые, здоровые, они весело выкрикивали из колонн, заговаривали с женщинами, отпускали крепкие шутки и хохотали. Сколько их тогда шло к этой излучине, загорелых, крепких! На окопы мы выходили рано, чуть засереет рассвет, и еще заставали эти колонны на марше. Бежали к дороге, становились у самой обочины, вглядывались в лица, надеясь увидеть кого-то из своих родных и знакомых. Я и сейчас вижу, какими глазами они смотрели на женщин: горячими, озорными и, может быть, немного виноватыми…
– Что, не узнаете родные места? – весело поворачивается в мою сторону шофер. Лицо у него круглое, опаленное солнцем, улыбка до ушей. – Мне Григорий Кузьмич наказывал, чтоб обязательно повез вас этой дорогой. Все сам встретить рвался, да срочно в район вызвали.
– Миша, сколько тебе лет?
– Уже двадцать четыре. А что?
– Да так… Чтобы не забывать свои…
Миша смеется. Он легко и лихо ведет машину, то неудержимо разгоняет, то плавно сдерживает ее прыть, ловко перескакивая выбоины и ухабы. Андрей восхищенно следит за ним. Я вижу, какое нетерпение сжигает его сейчас.
Перед нашей поездкой на юг в лагере для старшеклассников он научился водить машину, и теперь желание сесть за руль, да еще на глазах у родителей и сестры, разрывает его. Он уже шептал матери на ухо: «Попроси у него… Попроси…» Ко мне не обращается. Знает: просить за него не буду, да и понимает – не до него мне.
Меня сейчас волнует, правильно ли я определил то место, где находился наш полевой стан, где была лощина, запруженная лазоревыми цветами? Даже шея заболела, верчу и верчу головой, а узнать ничего не могу. Выплывают откуда-то из небытия картины тридцатилетней давности. Никогда не думал, что память может хранить столько лет то, что раньше не вспоминалось.
С обеих сторон дороги стелются серо-желтые скошенные нивы. На них темнеют копны соломы, а там, где она убрана, пылят трактора, разматывая за собой широкие темные полосы свежей пахоты. В августе, когда еще не окончена уборка и идет сев озимых, они пашут зябь! Для меня это невероятно. Сколько же нужно иметь тракторов, чтобы успеть одновременно все?! Мы брались за зябь только тогда, когда заканчивали уборку и сев озимых. А уборка часто затягивалась до заморозков. Когда это было? Кажется, только вчера.
Дорога наконец вырвалась из цепких объятий темных пашен и серо-матовых жнив, и «газик» выскакивает на взгорок, поросший редкими кустиками полыни, чернобыла и ковыля.
– Смотри, пароход! – во всю мочь кричит Юля. – Смотри! Вон еще один!
Поворачиваюсь и вижу: километрах в восьми под самым горизонтом в зыбком мареве плывут два судна – большой белый пассажирский пароход и грузовой танкер.
– Прямо по степи шпарят! – восхищенно кричит Андрей. – Надо же!
Он заметил, что суда идут по не видимому нами каналу, но продолжает разыгрывать Юлю. Та удивленно смотрит то на меня, то на Андрея и вдруг, переведя взгляд на водохранилище, обрадованно говорит:
– Там вода. Ой, сколько воды!
Миша остановил машину. Он хорошо знал место, откуда открывалась панорама Волго-Дона. До усадьбы Гришиного совхоза, куда мы едем, по моим подсчетам, километров пять-шесть. Помню, это село должно быть на самом берегу водохранилища. Но отсюда его пока не видно. В нем я был во время строительства Волго-Донского канала. С тех пор прошло почти двадцать лет… Какое оно теперь… это приморское село?
Андрей упросил шофера дать ему руль, они меняются местами. Мы, пассажиры, с притворным ужасом соскакиваем на землю. Андрей хохочет вместе со всеми. Но, видно, он расстроен – хотел покрасоваться, прокатить нас, а мы сбежали.
– Садитесь, я правда умею. Юля! – кричит он сестре.
Но та не спешит. Вопрошающе глядит на мать. Через несколько минут они уже в машине. Я прошу отпустить меня с миром.
– Доберетесь или вернуться за вами? – кричит на ходу шофер.
– Доберусь!
«Газик» лихо проскакивает мимо. Лицо Андрея сияет как начищенный пятиалтынный. Сворачиваю с дороги, и знакомая до сердечной боли жухлая трава шуршит под ногами, обдавая пылью мои городские мокасины.
Уже начало смеркаться, когда неожиданно вышел к пологим луговым берегам водохранилища. Как и предполагал, слева, километрах в трех от меня, на небольшом взгорке, мыском вдающемся в водохранилище, усадьба совхоза. Чем ближе подходил к ней, тем больше восхищался местом, выбранным для поселка.
Вода плескалась у самых изб. Зелень садов затопила до самых крыш дома. Бледный мягкий сумрак только что начавшегося вечера потушил яркие краски блестевшей на солнце воды, серебристо-матовых, темно-красных и зеленых крыш, сгустил и вытемнил сады. «Ах как хорошо здесь! Ах как хорошо!» – рвалось у меня из груди, и я все прибавлял и прибавлял шаг, не чувствуя усталости, хотя уже несколько часов бродил по полям.
На дороге показался Мишин «газик». Через несколько минут он уже мчался по лугу. Резко затормозил, одновременно распахнулись дверцы, и на землю шумно, словно горох, сыпанули люди. Лишь Андрей, довольный, с улыбкой во все лицо, продолжал сидеть за рулем.
От машины развалисто шел приземистый, широкоплечий мужчина и виновато-смущенно улыбался. Лицо широкое, продубленное солнцем и ветром, залысины глубокие, почти до самой макушки. Он еще и первого шага не сделал, а я уже знал, что это Гриша Завгороднев. Знаю, что он, но никак не могу согласиться. «Не такой, не такой!» – стучит в голове. Человек, чуть прихрамывая, делает шаг за шагом, а я словно прирос к земле. Он уже начал разводить руки для объятья, запрокинув скуластое коричневое лицо, и только тогда я шагнул навстречу.
– Это пройдет. Вот пообвыкнем трохи, и пройдет. У меня уже так было, когда встречался со своими дружками по войне… – Он посмотрел куда-то в сторону и, вздохнув, добавил: – Дело тяжелое. Расстаешься с одним человеком, а встречаешь совсем другого. Себя-то каждый день в зеркале видишь… Ну да ладно, не девицы мы. Рассказывай, как и что.
Я украдкой поглядывал на Гришу сбоку. Глубокие лучистые морщины у глаз точно высечены. Такие же на лбу и переносье, а знаменитые Гришины кудри сбились куда-то к затылку и редкими прядками прилипли к темени. Белые брови не то выгорели, не то поседели. Они старили его. Гриша совсем не тот, каким я мог его себе представить, абсолютно не тот! И только голос, звонкий и чистый, похожий на серебряную россыпь колокольчика, был Гришин. Я отводил взгляд и слышал того, давнего Гришу Завгороднева, образца сорок второго дробь сорок шестого годов. Так мы любили говорить в бригаде о людях по аналогии с винтовкой.
Гриша знакомит меня с сыновьями – «орлами», как он называл их. Комбайнеру Игорю – двадцать три года, студенту-медику Саше – девятнадцать, а младший Вовка – десятиклассник.
– Это еще не все, – стараясь окончательно поразить меня, звонко хохотнул Гриша. – Старший, Алешка, в армии, офицер-ракетчик. Вот так, брат, и живем. Алешка женился и, надо полагать, скоро дедом меня, паршивец, сделает.
Гришины «орлы», а с ними и мой Андрей, исчезли так же быстро, как и появились. Машина шмыгнула, и Гриша вдогонку ей крикнул:
– Пусть накрывают!
Не спеша идем по мягкой луговой траве, я украдкой поглядываю на друга, слушаю.
Он то рассказывает, как нелегко было все эти годы с такой семьей, то вдруг, остановившись, спрашивает:
– А помнишь, как землянка горела? Мы с главным механиком приехали, а у вас пожар…
И опять о своих ребятах:
– Это сейчас они все сразу поднялись на ноги, а то мал мала меньше, прямо школа-интернат. Сыпанули они у меня один за другим. Не успели мы оглядеться с Марией, как полон дом детей. Все дочку хотели, да где там… А ведь и ты, брат, полыхнул за эти годы. Тоже никак не могу привыкнуть. Андрея твоего я вроде бы больше знаю, чем тебя.
Он умолк и вновь как-то снизу поглядел на меня. Этой привычки у него раньше не было. Шел тяжело, припадая на поскрипывающий протез. Замедлив шаг, я посетовал на то, что зря он отпустил машину.
– Ничего, доберемся. Это у меня парадная нога, она плохо ходит, – и Гриша гулко постучал ладонью по протезу. – Она у меня для городского асфальта. А здесь, по полям, я мотаюсь в рабочей… – И он вдруг неожиданно рассмеялся. – Помнишь, как ты меня все спрашивал: «Гриша, отросла твоя нога?»
– Глупый был, вот и спрашивал.
– Ума у нас у всех тогда было одинаково, а запомнил твою шутку. Так, проклятая, и не отросла. А по ночам болит нещадно. И знаешь, где болит? Не в культе, а болят пальцы, болит ступня. Чувствую, как огнем жжет ту самую ногу, какой у меня уже тридцать лет нет. Вот штука-то! А рука ничего. Рука поправилась. Видишь, она у меня почти с правой сравнялась, – и он повертел рукой, – но намаялся я с ней… Операцию делали, сшивали нерв, дел было много…
Шли через большое, утонувшее в садах село. Дома все больше новые, добротные, обложенные белым силикатным кирпичом под шиферными и железными крышами. Дворы просторные, с садами, огородами, хлевами и сараями, полными скота и птицы. Было то вечернее время, когда вся домашняя живность возвращается с пастбищ. Ворота и калитки во дворах открыты, и улицы оглашаются ревом коров, блеянием овец и коз, резкими голосами хозяек и плаксивыми и радостными криками детей, гоняющихся по улицам за норовистыми телятами и шальными овцами и свиньями.
И опять чем-то далеким, полузабытым пахнуло на меня. Хотелось слушать и слушать эту бестолковую разноголосицу отошедшего дня, вернувшего светлую радость юности.
В этот вечер я узнал о Гришиной жизни и рассказал ему о своей. Разная она у него была и нелегкая.
– Может быть, только сейчас чуть-чуть поослабло, – говорил он. – Игорь вернулся из армии – стал зарабатывать, да и Сашка с Вовкой летом подрабатывают, а то ведь на одну мою зарплату райкомовскую жили. Мария все с ними возилась. Ни бабки, ни деда в доме. Ни у нее родителей, ни у меня – война всех подмела. Только на себя надежда, да я еще и работник таковский. Десятый класс заочно кончил. Это, наверное, еще при тебе? – И, не ожидая ответа, продолжал: – У тебя отец тогда вернулся, и ты в институт мог пойти, а меня прикрыть было некому. Да и не один я уже был – ждали старшего, Алешку. Какая уж тут учеба! И все-таки мне удалось два года поучиться в очном. Когда я стал выбиваться из комсомольского возраста, райком послал меня в областную партийную школу. Стипендия там приличная, – он вздохнул, – а жить нам на две семьи было туго. Окончил эту школу, но работать послали в другой район. Прошел я все должности, какие есть в райкоме. Лет пятнадцать путешествовал с должности на должность, от одних выборов до других. Мотали меня по разным районам области: и на Дону был, и в Заволжье целину осваивал. Другой бы походил в партийных работниках срок, да и подался на основную свою работу: один в агрономы, второй в зоотехники, третий в инженеры. А я всю жизнь на этой общественной – выборной. И вроде бы у меня теперь и специальность такая.
…Стал я прибиваться к городу. Дети поднялись, их учить делу нужно, да и о себе мысль держу. Вроде и стыдно к сорока годам в институт подаваться, а другого выхода не вижу. Надо и мне на старости лет профессией обзаводиться. Мария ругается. И так вечерами дома не бываешь с этими вечными собраниями и заседаниями, а тут еще один хомут на шею. Но не отступился. Конечно, тяжело в мои годы с книжками-тетрадками возжаться, да когда в моей жизни легко было? И записался я, брат, на шесть лет студентом.
Это сказать легко – шесть лет, а они у меня, кажется, полжизни отхватили. Ни в один отпуск не ходил, все выходные и свободные вечера тоже там… Нет, учиться надо вовремя, а не тогда, когда у тебя семеро по лавкам. Домучил я этот институт и как получил диплом агронома, так сразу стал проситься на работу по специальности. Да разве сразу с нашей работы уйдешь? Пришлось еще почти два года в райкоме работать.
А с прошлого года в этом совхозе. Пошел сначала управляющим отделением, а с нового года и директорство принял. Мой предшественник на выдвижение в область пошел. Парень он молодой, толковый. Тридцати нет, а диссертацию защищает. Гриша восхищенными глазами поглядел на меня, будто говоря: «Вот теперь какие на селе у нас работают!»
Все это Гриша рассказывал в несколько приемов, надолго отвлекаясь, расспрашивая меня и опять возвращаясь к своей жизни. Слушая его, я понемногу привыкал к сегодняшнему степенному и рассудительному Грише, а тот молодой, порывистый, вихрастый паренек, умевший ловко скакать на одной ноге и сворачивать правой рукой цигарку, уходил от меня все дальше и дальше. Сегодняшний Гриша был рядом. Я всматривался в его широкое, скуластое лицо, обожженное солнцем и ветром, оглядывал крепкую, приземистую, но уже располневшую фигуру мужчины средних лет, отца четверых «сынов-орлов», и никак не мог соединить этого реального человека с тем, какого я когда-то знал.
Мы говорили о разном. То вспоминали нашу тракторную бригаду, то вдруг говорили о делах в его совхозе и вообще о сельском хозяйстве.
Ребята уже давно поднялись из-за стола и сейчас возились тут же во дворе у мотоцикла. Рослые, крепкие, с выгоревшими на солнце цвета пшеничной соломы волосами и бронзовыми лицами, Завгородневы действительно были «парнями-орлами». Даже самый младший, крепыш Вовка, уже обогнал ростом отца. А Игорь и Сашка были настоящими мужчинами, они брили бороды и курили сигареты. Я любовался ими, когда они сидели за столом и расправлялись с жареным гусем. Каждый положил себе на тарелку по такому куску, что мои дети опасливо переглянулись. Младший Завгороднев положил и Андрею такой же кусок гуся, и сын мой растерянно покраснел, но тот его ободрил:
– Справишься. Только картошку не ешь.
И так было приятно смотреть на эту веселую ораву парней за ужином, что я доброй завистью позавидовал Грише.
Андрей словно ступил в другую страну. Он шагнул из детства в страну взрослых и изо всех сил старался быть таким, как все. Он не суетился, был сдержан, умел слушать других – просто не наш Андрей, да и только! Ребята Гриши приняли его как равного, и вот теперь он им что-то рассказывает. Прислушиваюсь. Речь идет о мотоцикле. Андрей демонстрирует свои познания. «Откуда они у него?» – удивляюсь я. Оказывается, у брата Игоря Первушина есть «Ява», и Андрей знает мотоцикл «как свои пять».
Узнаю об этом только сейчас. Становится как-то не по себе. Да знаем ли мы своих детей? Если честно признаться, то такого серьезного, делового и повзрослевшего сына я не знаю. Вот тебе и мальчишки! Они и вырастут у нас на глазах, а мы все будем считать их несмышленышами.
Уже поднялась из-за стола хозяйка и стала собирать и уносить на кухню посуду, а мы все сидели и без умолку говорили, перескакивая с одной темы на другую, недоговаривая, обрывая па полуслове разговор неожиданно пришедшими на память случаями из той нашей давней жизни, когда и виделось не так, и думалось по-другому. Как говорил Гриша, «перевспоминали» всех, кто работал в бригаде, в колхозе, в районе. Он тоже о многих ничего не знал. Слышал, что Славка Воловик как ушел в сорок пятом в армию, так и остался там. А где он сейчас, неизвестно. А Шурка Быкодеров, отслужив, вернулся домой, но в колхозе не остался, подался в город.
О Василии Афанасьевиче Гриша сказал, что он умер «где-то после войны».
– Помнишь, – повернул он ко мне вдруг закаменевшее лицо, – все хватался за свою поясницу и скрипел зубами: «Ломит нещадно…»
– Помню…
– А Николай Иванович, Дед наш, коротал еще долго. Последний раз его видел не то в пятьдесят седьмом, не то в пятьдесят восьмом. Я тогда работал секретарем райкома при МТС. Так вот, заехал я к нему, а он перед домом на лавочке в валенках… Летом это было. Сухой и старый, как земля…
Гриша потянулся к графинчику, налил вино в рюмки и, чуть оторвав свою от стола, кивнул:
– Давай за их память. Добрые старики были…
– И за Ваську Попова.
– И за Ваську, – грустно добавил он.
Посидели, помолчали и от воспоминаний перешли к дням сегодняшним. Я смотрел на его руки. Сейчас он положил их обе рядом на стол перед собою, и я заметил, что правая, здоровая рука намного больше, а левая как будто чуть усохла. Видно, заметив мой взгляд, он сдернул их со стола.
– Нужно делать дело, – горячо бросил он и поспешно начал рассказывать, как в его совхозе в этом году на бросовой луговине между двумя оврагами старухи и старики пенсионеры вырастили лук. Да такой, что хозяйство получило двадцать тысяч чистой прибыли.
– А сейчас, – загорелись у него глаза, – я для этих своих дорогих стариков и старушек закладываю парники. И совхоз с февраля начнет торговать овощами…
Гриша даже вскочил из-за стола и хотел сейчас же повести меня на ту бросовую луговину, от какой «ни выпаса, ни сена» не было, а вот теперь они там «такое дело завернули».
Я смотрел на распалившегося, увлеченного своим делом человека. Предо мною был одержимый и решительный Завгороднев, и я стал угадывать в этом немолодом, лысеющем человеке того отчаянного и немножко шального паренька, какой, казалось, выветрился из моей памяти, а вот теперь легко возвращается ко мне, сливаясь с теперешним Григорием Кузьмичом Завгородневым, против которого я вначале протестовал, а теперь все больше и больше свыкался.
– Ладно, – немного поостыв, бросил он, – покажу завтра. Все хозяйство покажу. Мы тут много затеваем. Дай срок только…
Гриша сел напротив, с другой стороны стола, и начал подробно и увлеченно рассказывать, что они «затевают» в своем хозяйстве. Понизив голос почти до шепота, он доверительно сказал:
– Мы хотим не только догнать, но и обойти по экономическим показателям совхоз «Зеленовский». А он лучший в районе. Вот задача у нас какая на сегодняшний день.
Говорили торопливо, как будто боялись, что вот сейчас кто-то прервет нашу беседу. А мы еще не сказали друг другу ничего, а все только подступаем к тому главному разговору, какой должен обязательно быть у друзей, проживших целую жизнь вдали. Нам еще столько надо спросить, услышать и узнать, что и ночи не хватит.
Вернулись мальчишки с улицы, где все еще раздавалось надсадное бренчание гитары и всполошенные выкрики и улюлюканье вместо песен. Игорь сразу пришел в дом, а Сашка, Вовка и Андрей стояли во дворе и шептались.
– Андрей уговаривает моих лечь в сарае на сене, – шепнул Гриша, – а они ему: «Там неудобно и жарко утром…» – И тут же крикнул ребятам: – Ложитесь, ложитесь, а солнце станет припекать, переберетесь в дом.
Ребята еще долго не могли угомониться. Гриша поднялся из-за стола и прикрикнул:
– Эй вы, молодежь! С вечера не уложишь, а утром не добудишься!
Я вспомнил, что вот так же беззлобно кричал на нас Василий Афанасьевич.
Гриша говорил о своих ребятах с какой-то затаенной улыбкой, нарочито сердито поругивал их, называл разбойниками, лентяями, вертопрахами – теми же словами, какими когда-то нас бранил бригадир. Его отцовские чувства мне были понятны. Я и сам бы не прочь вот так же покричать, приструнить своих детей. Но сейчас меня волновало другое. Что он думает о современной молодежи, посещают ли его те тревоги, которые все чаще заботят меня, часто ли он сравнивает жизнь сыновей со своей молодостью? Когда я ему выпалил все эти вопросы сразу, он как-то неопределенно замолчал, словно немного обиделся. И когда он вдруг заговорил, я еще долго не мог понять причину его раздражения.