Текст книги "Дождаться утра"
Автор книги: Владимир Еременко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
Рабочий батальон
Казалось бы, многому научил меня этот год войны, и все же проводы ополченцев из нашего поселка мне хотелось видеть иными – такими, как проводы моряков на фронт в фильме «Мы из Кронштадта». Уходят строем, с песней, перепоясанные пулеметными лентами, за поясом у каждого по нескольку гранат, за плечами – винтовки…
Сейчас все было не так. Когда мы прибежали к заводу, там не оказалось ни одного человека. Главное здание – четырехэтажное из красного кирпича, похожее на крепость, – сгорело несколько дней назад и теперь мертво смотрело пустыми глазницами окон на развороченный двор. Бомбы упали в левом углу двора, разметав хилые постройки складов. Все было припорошено белой известковой пылью.
Перелезли через один завал, другой и вдруг увидели старика Глухова. Степаныч с рюкзаком за плечами спешил через двор к оврагу. Он семенил, воровато оглядываясь, будто боялся погони. Нас это удивило.
– Если Степаныч добыл что, так почему он рысцой с рюкзаком не домой, а от дома? – рассуждал Костя.
Да и одет Степаныч был тоже необычно. Ходил он всегда в стареньком: мягкие чувяки, простые хлопчатобумажные брюки и неизменный потрепанный, засаленный пиджак. А сейчас на нем хромовые сапоги, брюки галифе, гимнастерка – все новенькое, с иголочки. Так Степаныч выряжался только в праздники, чтобы показаться на людях – в «комсоставской» одежде, подаренной ему сыном Петром.
– Ба! – Санька присел и всплеснул руками. – Степаныч-то никак на войну подался? Это он в рабочий батальон записываться…
Мы все трое весело переглянулись и приударили за ним. Степаныч, видно, заметив нас, перешел на мелкую рысь и скоро скрылся в овраге. Но от нас не так-то легко уйти. Через несколько минут, скатываясь с кручи, мы обнаружили, что овраг запружен людьми.
– Вот они где! – радостно завопил Сенька и этим своим дурашливым криком заставил какого-то человека с винтовкой вскочить с земли и пойти нам навстречу.
Вмиг окидываю взглядом все вокруг. Люди группами и в одиночку стоят и сидят прямо на земле, рядом – рюкзаки, мешки, узелки и даже чемоданы. К ним приставлены лопаты, кирки, ломы. В руках у немногих винтовки, карабины. Людей несколько сот. Они растеклись по всему оврагу. Почти все в старенькой гражданской одежде, в которой обычно ходят на работу. Такое впечатление, что они и пришли сюда прямо с заводов. И только несколько человек в военной форме. Среди них и Степаныч. Он уже снял с плеч рюкзак и стоял перед худым капитаном с загорелым до черноты лицом. Мы рванулись к Степанычу, но человек с винтовкой преградил дорогу. Он повел винтовкой, показывая, чтобы мы отошли в сторону, подальше от тропы.
Сенька подал рукой знак Степанычу, но человек с винтовкой вдруг сердито прокричал:
– Стоять на месте. Стоять! – и для большей острастки щелкнул затвором.
Мы остановились. Мне показалось, что я где-то видел этого парня, его продолговатое, с выпирающими скулами и подслеповато прищуренными глазами лицо. Однако он явно был не из нашего поселка. Здесь-то я уж знал всех.
Сенька безуспешно подавал знаки Степанычу, а тот демонстративно не замечал нас. Он даже повернулся к нам спиной, подчеркивая этим, что никакого отношения к задержанным не имеет. Я сразу понял, что наше присутствие может крепко помешать его серьезному разговору с капитаном, и дернул за руку Сеньку. Но тот отмахнулся от меня, продолжая звать Степаныча.
– Поворачивай назад! Кому говорят! – опять заорал парень.
Вперед шагнул Костя.
– Ты что, кореш, не узнал, что ли? – На лице его разлилась улыбка свойского парня, какую Костя пускал в ход, когда ему что-то требовалось от его собеседника. – Ножичек не потерял? – Костя даже подмигнул дружески.
Парень опешил.
– Какой ножичек?
– Быстро друзей забываешь. Но мы народ не гордый…
Парень улыбнулся:
– А, это вы, огольцы… – Но тут же строго добавил: – Нельзя здесь, видите?.. – И он показал рукой на людей. – Тут военная часть.
– Пропусти их, Петро! – шумнул кто-то из толпы, и я узнал голос дяди Миши Горюнова и тут же увидел Витьку и его мать тетю Нюру.
Они поднялись с земли. Витька подбежал к нам.
– Где ж вы? Уже скоро уходят…
Парень с винтовкой, как старый знакомый, кивнул нам:
– Проходите. – И, весело подтолкнув плечом Костю, спросил: – Летчика того не видели больше? А ножичек его вот, – и он похлопал ладонью по карману. – Я им уколы фрицам буду делать.
Дядя Миша подошел к военному, которого держал за руку выше локтя Степаныч.
– Чего он? – указав на старика Глухова, спросил Сенька.
– Да в батальон просится, – подражая отцу, пожал плечами Витька. – Батя его отшил, так он к капитану привязался. Гляди, гляди, – вдруг захохотал он, – как репей, к нему…
Я отошел от них и увидел, что в овраге немало женщин и подростков. Они сидели в затененных местах, под обрывами, прячась от низкорослого крепыша лейтенанта, который шел по оврагу, негромко покрикивая:
– Посторонних прошу удалиться. Прошу удалиться! Всех посторонних.
Поравнявшись с нами, лейтенант строго спросил:
– А вы почему в расположении части?
Мы молча стали отходить к дяде Мише, а лейтенант, поправив автомат на плече, который ловко и, видно, привычно висел стволом вниз, теснил нас.
– Сейчас же из расположения части! И чтоб незаметно. Вы ж демаскируете. – Повернувшись к капитану, он вытянулся, ожидая распоряжений.
– С людьми из механического разобрались? – спросил капитан. – Быстро отправляйте. Не держите. Вот их старший, – капитан указал на дядю Мишу. – Пошлите с ними сержанта и двух бойцов. И следите за маскировкой. Курение, разговоры…
– Есть следить за маскировкой! – отчеканил лейтенант и тут же сдержанно позвал: – Сержанта Лося ко мне!
Вокруг задвигались, загремели лопатами, ломами. Дядя Миша, как лейтенант, вдруг вытянулся и, расправив плечи, так же приглушенно шумнул:
– Все по своим отделениям! Разобрать имущество. Это, – он указал на чемоданы, – нести попеременно, осторожно.
Он еще что-то говорил рабочим, потом подозвал к себе нашего знакомого паренька и стал хлопотать с ним у чемоданов, поднимая и потряхивая их, проверяя, надежно ли они перевязаны веревками. Люди подходили к нему. Он односложно отвечал, всецело поглощенный делом.
К нам дядя Миша подошел через несколько минут. Лицо красное, на лбу крупные росинки пота. Взяв за руку тетю Нюру, сказал:
– Ну все, идите.
Дядя Миша быстро поцеловал в лоб потерянно застывшую жену, потом всех нас, а дойдя до угрюмо стоявшего немного в стороне Степаныча, виновато развел руками и чуть опустил перед ним голову.
– Извиняй, Степаныч… Ты вот за ними доглядай тут. – Помолчал и добавил: – Мы там…
Старик обиженно отвернулся. Он не хотел говорить и даже не хотел смотреть на дядю Мишу. Видно, сильно обидел тот Степаныча. Мне жалко стало старика: вот-вот заплачет. Дядя Миша нетерпеливо переступил с ноги на ногу, растерянно посмотрел на нас, потом на двинувшихся по оврагу людей и шагнул к своему рюкзаку.
– Хоть бы винтовку оставили, – дрогнул голос Степаныча. – Как же мы тут?..
Но дядя Миша уже не повернулся. Подхватив рюкзак, он побежал вперед, к началу узкого ручейка людей, который уже тек по дну глубокого оврага к полотну железной дороги.
Казалось, весь овраг сдвинулся с места. Нас оттерли в сторону. Низкорослый лейтенант с двумя красноармейцами решительно теснил женщин и подростков, освобождая место для ополченцев. Мимо протопал наш знакомый паренек, и Костя, подтянувшись на цыпочки, крикнул ему:
– Пиши письма, кореш! Адрес старый.
Парень повернул к нам расплывшееся в довольной улыбке лицо и помахал рукой. За ним шли люди, по двое, с ломами и лопатами на плечах – на них висели чемоданы. По тому, как люди сгибались, видно было, что ноша у них тяжелая.
– Там у них гранаты и бутылки с горючкой, – шепнул Витька. – А винтовки и автоматы будут выдавать на месте.
Батальон ополченцев нашего поселка уходил тихо. Двумя неровными цепочками люди вытекали из оврага, которым кончался заводской двор. У полотна железной дороги они сворачивали и шли вдоль насыпи на север, в сторону заводов «Красный Октябрь», «Баррикады», Тракторного…
Когда мы уже возвращались домой, Витька под большим секретом, опасливо оглядываясь, сообщил новость, которая ошеломила нас:
– Бои уже за Тракторным заводом. Там, говорят, прорвались танки.
Даже безучастный ко всему Степаныч вдруг вскинулся. До этого, опустив голову и как-то сразу подряхлев, он еле перебирал ногами; между ним и тем человеком, который час назад рысил по заводскому двору, была огромная разница. Но вот Степаныч услышал горячий шепот Витьки и рявкнул:
– Ты чего… Ты чего болтаешь, щенок?!
Таким Степаныча мы не знали. Витька испуганно залепетал:
– Я ничего… Это там, ополченцы…
Старик задохнулся, хотел еще что-то сказать, но ему не хватило воздуха. Рот его открылся и беззвучно закрылся.
– Вы… вы у меня глядите! – Степаныч яростно погрозил нам кулаком.
– А чего мы-то?.. – Сенька растерянно пожал плечами.
– Замолчи! – прикрикнул на него Костя.
До самого дома мы шли молча.
На пожаре
– Надень на себя все лучшее, – сказала моей матери толстая тетя Настя. – А то у нас в Ростове одни берегли хорошую одежду, и все сгорело вместе с домом. Так в стареньком и остались… И детей одень, Лукерья, обязательно одень, – повторила тетя Настя и пошла.
Мама испуганно отозвалась:
– Ишь какая, дом… Да что ж мы тогда…
Но на следующий день она велела нам надеть все праздничное: Сергею подала новенькие штанишки с помочами крест-накрест, сатиновую рубашку и бумазеевую куртку; я вырядился в свой светло-коричневый в крупную клеточку суконный костюмчик. Все эти обновы отец купил в Москве перед самой войной. Он возил туда от фабрики мебель на какую-то выставку.
Костюм мой, как и все в нашей семье, покупался на вырост, поэтому он и сейчас еще был немного мне велик. Выряженные, словно в гости, мы чинно выходили на улицу, и мать всякий раз не забывала крикнуть нам вдогонку:
– Вы смотрите, жалейте одежду!
Сергей послушно садился на лавочку перед домом, аккуратно клал руки на колени и смирно смотрел на ребят. Я сразу за калиткой срывался с места и оглашенно бежал к ватаге мальчишек. А когда возвращался, то неизменно получал от матери трепку. Она даже отбирала у меня костюм – «не умеешь жалеть, ходи в старом», но потом, когда мы окончательно перебрались из дома в блиндаж, мать, видимо, махнула рукой на костюм и скорее по привычке, чем всерьез, просила беречь одежду.
После черного дня, когда гитлеровские самолеты бомбили город много часов подряд, установилось какое-то своеобразное расписание налетов. Я не могу сказать, относилось ли это точное чередование бомбежек ко всему городу, но для нашего района оно выглядело так: после того, как самолеты улетали, я твердо знал, что их не будет минут сорок пять – пятьдесят. Можно было смело вылезать из блиндажа и, ничего не опасаясь, заниматься своим делом. Я эти минуты хорошо помню потому, что не раз выверял их по отцовским карманным часам. А часы теперь были постоянно при мне по той же причине, что и злополучный костюм.
Стихал гул самолетов, и я тут же вылетал из блиндажа. Сорок пять минут моих. Могу сгонять в блиндаж к Косте, могу к Витьке, могу хоть на голове ходить. Меня даже не удерживает мать. Она знает: в блиндаж надо вернуться через сорок пять минут, и тогда ничего не случится. И я не подвожу ее.
Отгремела очередная бомбежка. Потянув из кармашка за цепочку часы, я объявил по нашему блиндажу отбой и первым выскочил из оврага.
– Пожар! Горит! – неслось по улице.
Люди бежали к дому Алексеевых. Кто-то чуть не сбил меня с ног. Я отпрянул и увидел, что горит не только дом Алексеевых.
Огонь шел с другой улицы, и стоит ему пройти угловой дом, как пожар окажется и у нас. В толпе я увидел Костю и Витьку. Они прибежали с ведрами и стали в живую цепочку людей, которая тянулась от горевшего дома к колонке.
– Живей, поспешай, живей! – Старик Глухов выхватывал ведра из рук мальчишек и баб и бросался прямо в огонь. – Поспешай, поспешай!
– Степаныч! – завопила его невестка Маруся. – Забор! Забор!
И старик, выкатившись из клубов дыма и пара, кинулся к вспыхнувшему забору, с разбегу ударил плечом в столб и вместе с забором повалился на землю. Мы кинулись за Степанычем и вмиг растащили забор, сразу стало просторней.
– Валите и этот, – прохрипел Степаныч, указывая на забор с другой стороны.
Без заборов дом Алексеевых сразу стал сиротливым, маленьким, и мне показалось, что теперь его и спасать-то незачем. Но старик Глухов призвал всех бросить горевшие дома и отстаивать именно этот.
– Те пропащие. Надо алексеевский. Улицу спасем. Улицу!
Горевшие рядом два дома только набирали силу и все больше и больше сыпали вокруг себя искры и головешки. Люди отступились от них и перешли к угловому. Воду лили на стену, обращенную к огню. Тлевшие доски оглушительно трещали. Деревянная крыша парила и вот-вот была готова вспыхнуть.
Кто-то из взрослых подсадил меня на крышу и сунул в руки ведро. Его пришлось вылить прямо перед собой. Доски так накалились, что за них нельзя было ухватиться. Так, выливая ведро за ведром, я добрался до конька крыши и оседлал его. Откуда здесь такой ветрогон? Меня прямо сдувало с крыши. За мной лезли Костя и Витька. Они отворачивали лица от колючих, обжигающих порывов ветра. Теперь Костя подавал мне ведра, и я лил воду прямо на себя. Только так можно было двигаться к краю крыши, которую уже лизал огонь.
Как мы спасали этот дом! Наверное, тогда-то я и понял значение слов «как на пожаре». Люди, забыв обо всем, не щадя себя, метались с ведрами, растаскивали голыми руками горевшие доски. Многие падали, поднимались и бежали в свои дворы – к бочкам с водой.
Когда с протяжным хрястом обвалилась крыша соседнего дома и всех, кто облепил алексеевский дом, обдало жаром, а потом засыпало горящим углем и искрами, никто не убежал. Только отскочили и тут же опять кинулись к дому. Прикрыв голову руками, я упал на горячие доски крыши. Но уже через минуту меня толкнул ногой Костя и подал ведро с водой. Я глянул вниз. Разорвавшаяся было живая цепочка опять действовала. Люди метались как заведенные.
Дом отстояли, огонь не пустили на нашу улицу. Я это понял, когда нам на крышу вдруг перестали подавать ведра. Воду лили на дом с земли. Нас начали снимать с крыши. Витька прямо кубарем покатился, и его подхватили у самой земли. Костя, перевернувшись на живот, сползал медленно, вытянув вперед руки, как слепой. Когда же настала моя очередь, я не мог сдвинуться. Руки жгло огнем, мокрая крыша словно куда-то уплывала. Чтобы не скатиться вниз, как Витька, я распластался на мокрых досках и лежал, пока не подали мне лестницу.
Спустился и оглядел свой новый костюм: на мне висели перепачканные в саже мокрые лохмотья. Мать глянула и отвернулась. Я думал, она заплакала, и виновато отошел в сторону. Но она разговаривала с женщиной; они выясняли, сколько было налетов, пока мы тушили дом.
– Разве прилетали? – удивился я.
– Возьми его за рубль двадцать! – задорно хмыкнула толстая Настя. – Ты что?
Я вытянул из кармашка часы и, не веря стрелкам, поднес их к уху. Они в полном порядке. Прошло почти четыре часа.
– Три налета было…
– Я же говорю, три, – подхватила Настя. – Три. Видишь, не каждая бомба в тебя метит. Можно и не прятаться.
Они отошли в сторону. Я слышал, как мать говорила женщинам:
– Все ведра надо оставить с водой здесь. Пусть и ночью стоят.
Уже давно унялся огонь, а люди не расходились к своим блиндажам, будто грелись возле угольных куч. И говорили, говорили…
Этот пожар многому научил жителей нашего поселка. Оказывается, если самолеты летят днем, то не обязательно сломя голову бежать в блиндаж. Лучше выйти на улицу и определить, что немцы собираются бомбить. И сделать это нетрудно. А когда увидишь, что самолеты заходят на твой поселок, то у тебя еще хватит времени добежать до блиндажа. Только надо стоять на открытом месте, чтобы видеть все самолеты сразу.
Но тот пожар был последним, который тушили в нашем поселке. После этого пожара люди поняли: можно потушить один-два дома, но нельзя отстоять поселок, если его зажгли со всех сторон; нельзя потушить город, если его ежечасно засыпают зажигательными и фугасными бомбами.
А тот день показался мне бесконечным. Нас бомбили еще несколько раз, и мы после каждой бомбежки выскакивали из блиндажей и бегали по улицам и дворам тушить зажигалки. Сами эти небольшие бомбы, которые брызжут горящим фосфором, не страшны: их можно схватить за стабилизатор, сунуть в кучу песка. Страшно было то, что от них вспыхивали пожары на всех улицах сразу.
День не кончался. Сначала подумалось, что мы тушили дом Алексеевых вчера, потом позавчера, но, когда пожары вспыхнули в разных концах поселка и мы перестали гоняться за зажигалками – просто стояли у убежищ и смотрели, как все с невероятным гулом и треском горит, – мне уже чудилось, что Бог знает когда начался этот нескончаемый день.
Глядя на пожары, я вдруг стал думать, что спасение алексеевского дома было в какой-то другой жизни, когда мы еще ничего не знали и могли на что-то надеяться. Теперь бессмыслицей казалось все: и мой новый костюм, и тот дом, и ведра, полные воды. И наивные слова моей мамы: «А вдруг где искра, и загорится опять».
По улицам метались женщины с растрепанными волосами, взрывался режущий крик и плач, ошалело скулили и захлебывались лаем собаки; когда нарастал гул самолетов и свистели бомбы, они раньше людей вскакивали в блиндажи, и никакой силой их оттуда нельзя было выгнать.
По поселку бродили коровы, летали куры. Не бегали, а именно летали, как куропатки. Метров двадцать пролетят и садятся и опять летят, кудахтая, хлопая крыльями.
«Горят Пуховы!», «Убило Красильниковых!», «Завалило Коршуновых!», «Убило!», «Ранило!», «Сгорели!».
Это была война. Она горько и жестоко учила людей. Вон горит только в нашем поселке, наверное, сразу сотня, а может, и больше домов. Уже несколько дней горит весь город, горит даже Волга. Нефть разлилась из взорвавшихся баков нефтехранилища, и гигантские озера огня плотами спускаются вниз по реке. Гибнут люди семьями, домами, целыми кварталами…
– Андрей, Андрей! – тащил меня за руку Серега. – Мы тебя давно ищем. Там мама…
Бегство
Шел мимо дома Глуховых и не узнал его хозяина. На лавочке сидел благообразный толстый старичок с острой бородкой и припухшими, навыкате, глазами. Только когда поравнялся, увидел – Степаныч.
– Ты что, Андрюха? Бороду мою ищешь? Сгорела она. Вот всего-то и осталось. – Он потрогал короткий клинышек на подбородке и, подмигнув, шатнул свое грузное тело в сторону, приглашая сесть.
Без своей широкой, как лопата, смолянисто-черной бороды Степаныч выглядел чудно. Обнажившиеся щеки выдавали нездоровую полноту, воспаленные глаза слезились. Смотрю и никак не могу привыкнуть к его новому лицу.
– Бегаешь?
– Бегаю.
– Смотри, Андрюха.
– Смотрю.
Оказывается, если не глядеть на Степаныча, он такой же, как всегда. Голос тот же, глуховатый, с хитринкой. Спросит и ждет. Послушает и опять уколет вопросом.
– Так сколько минут, ты говоришь, они кидают бомбы?
Я солидно вынул отцовские часы и подбросил их на ладони.
– Когда пятнадцать, а когда и двадцать…
– Э-э, нет, – прервал меня Степаныч. – Ты считай только, когда кидают. А когда летят, то особо. У них минуты должны совпасть.
– Тогда пятнадцать.
– Во! – подхватил он, радуясь этой точности. – А сколько передыху дают?
– Когда как. Сорок пять, пятьдесят… А когда и час.
– Опять ты путаешь, Андрюха, – словно играя со мной в свою хитрую игру, продолжал Степаныч. – Ты чистое время считай. Начали кидать – посмотри. Кончили – еще раз отметь. Обязательно совпадут минуты.
Глянул на Степаныча, и мне опять стало не по себе. Без бороды он не Степаныч, все в нем другое.
– Германец во всем любит порядок. В плену у них нагляделся. Все по часам, все по минутам…
Не раз мы, мальчишки, слышали от старика Глухова рассказы о давнем плене, подсаживались к нему на лавочку, и Степаныч начинал свои игры-беседы. Рассказывает и одновременно спрашивает нас.
– Говоришь, убежал бы, – наклонялся он к Косте. – А как? Ну скажи, как?
– Нашел бы как. Достал бы оружие…
– Правильно, – похваливал Степаныч. – Но не забывай: у германца для нашего брата, пленного, все было расписано. Даже наказания и те по бумажке. Для каждого проступка – свое наказание. Все разметили. Кормили голодно. Брюква одна. А если сорвал какой огурец на огороде или яблочко в саду – вешают тебя за руки. Во как… Значит, связывают сзади руки – и к перекладине. Вешают тоже по минутам. За десять минут у человека руки выворачиваются.
– А вас вешали? – спрашиваю я.
– Обязательно.
– И как же?
– А вот видишь, – Степаныч поднял свои короткие, крепкие руки. И тут же, хитровато прищурив выпученные глаза, добавил: – Меня немочка одна спасла. Табуретку, значит, под ноги. Жалела. Из-за нее меня и вешали.
– А как же она – табуретку?
– Не она. А тот, кто вешал, тот и подставил. Офицер вышел, а он и… – Глаза Степаныча сощурились, он настороженно поднял голову, прислушиваясь к нарастающему гулу самолетов. – Ну, ты давай катай, Андрюха, а то у германца уже передых кончается.
Я посмотрел на часы. Действительно, пора, пока добегу до оврага и своего блиндажа, как раз и начнется. Теперь тревог уже никто не объявляет, молчит не только радио, молчат и заводские гудки. Электричества и воды тоже не стало. Все оборвалось в черный день, 23 августа. Тогда в нашем поселке да, наверное, и во всем городе была объявлена последняя тревога. По крайней мере, я их уже больше не слышал после 23-го.
После того пожара, когда мы спасали от огня дом Алексеевых, с дедом Глуховым что-то стряслось. Он потерял там не только свою бороду. Степаныч точно надорвался на этом пожаре, не стало того суетного, быстрого старика, который шаром катался по поселку. Степаныч притих, сидел перед домом и безучастно, равнодушно смотрел перед собой. Он не всегда даже спускался в подвал, а так и оставался на лавочке. Только прикрывал слезящиеся глаза, когда слышался гул самолетов, словно начинал дремать.
Однажды я не успел в свой блиндаж и переждал налет в глуховском подвале. Вышел, а Степаныч сидит, все так же прикрыв глаза и прислонившись спиной к стене. Каким я его покидал, таким и застал. Только военная гимнастерка и выгоревшая командирская фуражка с пятнышком на месте звездочки были теперь серыми от пыли. Фуражка дяди Пети, его сына, на которого зимой пришла похоронка. Был он у них один. Года четыре назад дядя Петя ушел в армию, как гордо говорил Степаныч, «служил в кадрах». Каждый год приезжал па побывку. Красивый, ладный, с черными петлицами артиллериста, на которых поблескивали в последний приезд уже лейтенантские кубари.
Я впервые был в подвале у Глуховых. Жили мы на одной улице, через пять домов друг от друга, а я не знал, что у них такой большой и глубокий подвал. Снаружи обычный, каменный фундамент, а внутри, оказывается, мощный сводчатый погреб. В него Глуховы стащили все из дома: и мебель, и одежду, и посуду.
В подвале стойко держался застоявшийся кислый запах сырых кож. Поговаривали, что Степаныч тайком выделывал кожи и торговал «хромом» – так в поселке называли кожу, из которой шили сапоги и регланы.
Послышался гул самолетов, когда я подбегал к блиндажу. Теперь самолеты не встречал запальчивый грохот зениток. «Наша» батарея замолчала после первой же бомбежки. Дольше всех держались зенитки на Елшанском бугре. Одна батарея продолжала яростно палить несколько дней. Она била залпами тогда, когда слышны были лишь редкие, одиночные выстрелы зенитных орудий. А сейчас самолеты свободно шли на город и бомбили его с любой высоты.
Переменился не только Степаныч, стряслось что-то и со всеми нами. Стряслось такое, чего и не поймешь сразу. Я уже не гоняю как ошалелый по поселку, не бегу тушить пожар после бомбежки, не бегу смотреть, чей дом разбит, кого завалило в блиндаже. Я тоже стал смирный, как Степаныч, только он не прячется в свой подвал, а я сижу, как мышь, в блиндаже.
Сижу перед выходом и наблюдаю, как тяжелые тихоходные самолеты начинают снижаться от бугра и сериями сыплют бомбы. За неделю после черного дня научился многому. Например, могу определить, сколько пролетят отделившиеся от самолета бомбы и куда они упадут. Вот и сейчас бомбы только еще оторвались от самолетов, а я уже говорю своим в блиндаже:
– Бомбят элеватор! На станцию кинули.
И выходит точно по-моему – бомбят элеватор и станцию.
Я начинаю следить за бомбами с того момента, когда они отрываются от самолетов. Большими вытянутыми каплями бомбы со свистом и воем несутся вниз. Из нашего блиндажа видна большая часть города. Высокое светло-серое здание нового элеватора служит мне ориентиром. Взгляну на него и определяю, куда падают бомбы. Сейчас самолеты сыпанули бомбы правее элеватора.
– Бомбят консервный, – вяло сообщаю я.
Меня уже никто не слушает. Всем надоело. Но я продолжаю следить за тяжелыми самолетами, которые бросают бомбы, почти не снижаясь, появляются быстрые двухмоторные «юнкерсы». Светит яркое солнце. В наш овраг даже залетела паутина. Смотреть на нее страшно, она из другого мира, и я перевожу опять взгляд на «юнкерсы». Поблескивая короткими крыльями, они один за другим включают сирены и падают в пике.
«Бомбят пристань…» – уже для себя отмечаю я.
На вой сирен берег Волги отвечает мощным грохотом. Видно, как рыжей пеной пузырится земля, а потом все заволакивает пыльной тучей, и она даже закрывает многоцветные дымы, вот уже несколько суток висящие над городом. Гул моторов стихает. Самолеты уходят. А пыледымная туча все разрастается и разрастается.
– Надо за обедом, – тяжело поднимается мама и, согнувшись, выходит из блиндажа. Подхватываю сумку и выскакиваю за ней. Наш дом еще цел, но он ослеп. Стекла высыпались, и мы с Сергеем забили рамы фанерой и досками. Мать по-прежнему топит в доме печь. Она это делает рано утром или даже ночью, когда нет бомбежки и стихает стрельба. Мы теперь безвылазно поселились в блиндаже. Сюда перекочевало все, без чего мы не можем жить: постель, одежда, необходимые продукты, посуда. Все, без чего мы обходимся, закопано во дворе. Так сделали все. У всех во дворах по нескольку ям.
Согнувшись, перебегаем улицу. Кончилась наша вольготная жизнь: в перерывах между налетами авиации по поселку бьет тяжелая артиллерия. Говорят, что немцы вышли к лесопосадкам. Неужели не помогли и наши окопы?
Вбегаем во двор. Здесь опять невозможно что-либо узнать. Сарай разнесен в щепы. Воронки не видно – значит, снаряд, а не бомба. Из стены коридора вырвано несколько досок, но мы входим не через дыру, а в дверь.
– Сними и спрячь замок, – говорит мать.
Я снимаю. Замок действительно больше не нужен. Мать проворно достает из печи чугун со щами, обертывает его тряпкой и ставит в сумку. Вытаскивает кастрюлю с картошкой. Накидывает на нее полотенце и протягивает мне. Сама подхватывает сумку, и мы выбегаем во двор. До начала бомбежки еще полчаса, но идет обстрел. Снаряды рвутся где-то далеко, в стороне заводов. Бежим к оврагу. И вдруг прямо над головами противный фыркающий вой. Падаем на землю. Мать успевает поставить сумку. Я падаю прямо на кастрюлю, но не выпускаю ее из рук. Теперь снаряды рвутся где-то за нашим домом. Это опасно. Вскакиваем и, согнувшись, бежим дальше.
Сбоку бушует страшный, непонятный шквал, и летят какие-то огненные полосы. Они валят нас в колючки. Шквал идет не со стороны бугра, не от немцев, а из-за Волги. Бросил кастрюлю, обхватил руками голову. Локти, ноги, живот – все мое незащищенное тело роет землю. Огненный шквал вдавливает меня в нее. Не могу вздохнуть, тело сплюснуто, задыхаюсь. Горю. Конец.
– Ан-д-р-рей, Ан-д-р-рей! – Словно из-под земли голос матери. Крик странный. Он распадается, расслаивается. Его покрывает знакомое завывание, похожее на скрежет железа о железо. Так стреляют «катюши». «Наши!» Приподнимаю голову и вижу: огненные линии ушли за овраг. Мать стоит на коленях и обирает с платья репьи, колючки.
– Мама! Мама! – кричу ей. – Живая?
Она, пошатываясь, поднимает с земли сумку, чугун с борщом цел. Беру свою кастрюлю, в ней осталось немного картошки.
Мы уже не бежим, а молча еле передвигаем ноги. Пожалуй, если сейчас начнет обрушиваться на нас небо, я не побегу. Нет сил.
В блиндаже нас ждет тетя Надя, мамина сестра, с двумя детьми: пятилетним Вадиком и полуторагодовалой Люсей. Они живут на Верхней улице, в полукилометре от нас.
– Разбомбили, – всхлипывает она, не вытирая слез. – Прямо в дом Борщевых. Их там отрывают, а мы еле вылезли. Все ж пропало…
– Перестань! – прикрикнула на нее мать. – Корми детей. – Обессиленно села, приклонила к себе рыжую голову Вадика. – Что ж они делают? Хоть бы детей пожалели…
Вадик хнычет без слез. По лицу его размазана грязь и сажа. Мать протянула руку к бачку с водой, умывает Вадика. Маленькая Люся спит в дальнем углу блиндажа на матрасике Сергея. У нее «тихий час».
В блиндаже еще трое девушек, наши квартиранты – эвакуированные с Украины. Видя, что мы собираемся обедать, они поднимаются.
– Сидите! – преградила им дорогу мама. – Живому – живое.
Она разливает теплый борщ в алюминиевые чашки…
Со мной что-то случилось. Не хочу есть. Так было, когда я заболевал. Это происходило в какой-то другой жизни, еще до войны. Ложка дрожит, борщ проливается.
– Л-о-о-жись, л-о-ожись. Здесь, с Люсей, – слышу глухой, прерывающийся голос матери.
Почему она так странно говорит? Меня с головой накрывает белое мягкое одеяло. Откуда оно здесь, в блиндаже? У нас и в доме нет такого. Ах, вот оно что, пушистым одеялом накрывали, когда я заболевал тифом…
Проснулся от гнусавого, монотонного всхлипывания:
– Господи, помоги! Господи, помоги! Помоги! Защити!
Я уже давно слышу этот плач. Он мне мешает спать. Слышу, как ухают взрывы, вздрагивает земля. Но не они разбудили меня, а вот это завывание: «Господи… Заступи…»
Людей в блиндаже прибавилось. Рядом две старухи, одна – бабка Борщева. Значит, откопали. Рядом с ней согнутая старуха. Ее загнутый птичий нос почти касается подбородка, из провала рта выскакивает гнусавое! «Го-о-оспо-ди, го-о-спо-ди!» Я ее не знаю. У выхода красноармеец, он держит что-то белое. Оказывается, у него забинтована рука. У стены – карабин. При взрывах красноармеец прижимается к нему плечом, будто боится, что карабин упадет.
Наша квартирантка Шура что-то спрашивает его, наверно, выясняет, не земляк ли. Ко всем незнакомым она обращается с одним и тем же вопросом:
– Чи вы не з Украины? Я з Полтавщины.
Блиндаж захлестывает режущий вой. Он сразу всех валит на землю.
Уткнувшись лицом в матрац, обхватив голову, я вижу, как, оторвавшись от самолета, растут бомбы – растут вместе с режущим воем. Как можно видеть с закрытыми глазами, не знаю, но я вижу. Вот уже закрылось все небо. Одни бомбы. Сейчас они накроют блиндаж. Оглушительный грохот ударяет раскатами, сыплется земля. Блиндаж взрывается плачем.








