355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Максимов » Семь дней творения » Текст книги (страница 26)
Семь дней творения
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:41

Текст книги "Семь дней творения"


Автор книги: Владимир Максимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 26 страниц)

– Что вы, что вы! Приваливал немного. Чуть встал, сразу к вам. Как вы тут? Весна-то, а? Как в сказке. – Удовлетворенно потирая руки, он расхаживал по комнате. – Сплошное благораство-рение. Рамы-то, Петр Васильевич, вынуть бы не мешало. Может, вместе, а? Чего откладывать? Сразу всю сырость выдует.

– Успеется. Я ведь и не бываю дома последнее время, хлопоты всякие заели. Ночую только.

– Все равно воздух нужен. – Гупак одним ловким движением содрал полоску бумажной наклейки с оконного паза. – Сны чище будут. Помогайте, Петр Васильевич.

Вдвоем они в какие-нибудь полчаса привели окна дома в соответствующий времени года вид, вынесли мусор и, оба довольные делом своих рук, расположились отдохнуть на лавочке в палисаднике.

Перед домом мимо них проходили люди и погромыхивали машины. В опутанном проводами электропередач и телеантенн небе реактивный истребитель выписывал дымные восьмерки; по соседству, в строительном дворе, надрывно повизгивала пилорама. На всем вокруг ощущалась печать умиротворенности. Наверное поэтому и разговор их складывался поначалу мирно и неторопливо.

– Что нового у Вадима Викторовича? – словно невзначай обронил Гупак. Пишет?

– Объездчиком устроился. С дедом Андреем вместе работает. У него и живет.

– Где семеро едят, там восьмой даром прокормится. Лишь бы ужился.

– Дед его не Господь Бог, чтобы одним хлебом всех насытить!

– Опять упрощаете, Петр Васильевич. Нельзя же сводить Евангелие к простому собранию чудесных мифов, наподобие греческих. Святые отцы изложили события первого происшествия на доступном для масс языке. Отсюда и кажущаяся его примитивность. Но житейскими доводами никогда не опровергнуть веры. Спаситель не хлебом в прямом смысле, а хлебом истины со всеми поделился. Ее-то и хватило на всех. И на тех пять тысяч. И на многие и многие миллионы потом.

– Да вроде на убыль идет пища Его. – Чувство противоречия брало в нем верх. – Трезвеет народ, в пьянство ударился. В сивухе истины ищет.

– Вера нашего народа, по сути, только начинается, Петр Васильевич. Для большей веры через великое сомнение надо пройти, может быть, даже через кровавую прелесть. То, что раньше было у многих от страха, от скуки, теперь от смирения начинается. С мукой, с беззаветностью к вере идут. Вы присмотритесь, Петр Васильевич, кругом тому свидетельства. – Коротко помолчав, он опустил тяжелые веки и перешел на полушёпот. – Дочь ваша, Антонина Петровна, письмо прислала. Просит меня поговорить с вами.

Ревнивая обида взяла Петра Васильевича. Он и раньше догадывался, что дочь его продолжает поддерживать переписку с Гупаком. Слишком уж явной становилась с каждым днем осведомлен-ность Льва Львовича о ее жизни в Средней Азии, которой тот почти не скрывал в разговорах с ним. Но ему и в голову не приходило, что она могла скрыть от него что-то такое, о чем без стеснения писала чужому человеку. Это было выше его понимания и он, не скрывая досады, отвернулся:

– Чего там еще у нее?

– Зря вы, Петр Васильевич, дорогой, принимаете это так близко к сердцу. Вы, наверное, и сами не раз открывались незнакомым людям. Врачу, например. Постороннему открыться легче, потому что от постороннего можно всегда уйти и забыть его. К тому же мы с женой вашей дочери не совсем чужие. Мы – единоверцы. Это, знаете, немаловажная деталь к нашему разговору... Антонина, Петр Васильевич, обратилась ко мне неспроста. Она любит вас и боится огорчить, а потому и спрашивает у меня совета.

– Дожил! – Весь еще во власти раздражения, он мало-помалу приходил в себя. – валяйте, чего уж там!

Обстоятельно и толково Гупак поведал ему обо всем, что случилось с Николаем. И – странное дело! – чем безотраднее рисовалось Петру Васильевичу нынешнее положение дочери, тем полнее становилось его сочувствие к ней.

"Эх, Антонина, Антонина, отцу родному не доверилась! Что я, зверь, что ли?" К концу гупаковского рассказа ему уже не сиделось на месте. Стоило тому умолкнуть, как он сразу же нетерпеливо заторопился:

– Телеграмму надо дать. – Жизнь снова обрела для него реальную цель. Чего ж она там сидит одна с ребенком?

Лев Львович, явно не ожидавший с его стороны такого скорого и определенного отношения к своему сообщению, смешался:

– Подготовиться бы надо.

– А чего нужно? Все есть. Чего не достанет – купим.

– В порядок квартиру бы привести, Петр Васильевич. Ребенок ведь там жить будет.

– Когда же теперь? Найми, с неделю провозятся. А то и больше. Сам рад не будешь, чего уж там!

– Зачем же неделю,– осторожно вздохнул тот. – Гусевых позвать – в два дня управятся.

– Гусевых? – упоминание о старом соседе несколько покоробило его, но отступать было поздно, и он сдался. – Гусевых, так Гусевых. Только возьмется ли? Ему другой заказчик по нраву.

– Какой там! – Гупак воодушевленно вскочил. – За особую честь почтет. – Его прямо-таки распирала жажда немедленной деятельности. – Нечего и откладывать, сейчас пойдем.

– Удобно ли вот так... Сразу... Как снег на голову?

– Уж чего удобнее! Только рад будет.

– Ну, коли так...

– Будьте покойны.

Редкие в эту пору дня прохожие с удивлением оборачивались вслед двум старикам, которых едва ли кто в городе ожидал когда-нибудь увидеть мирно идущими бок о бок по улице. Но им было теперь ни до кого. Оживленно обсуждая предстоящие хлопоты, они незаметно для себя пере-секли город из одного конца в другой, направляясь туда, где царственно маячил над окраинной слободой резной конек гусевского дома.

Самого хозяина они застали за углублением сточной канавы вдоль внешней стороны изгороди. Жилистый, ширококостный, он орудовал штыковой лопатой с размеренной сноровкой человека, привыкшего делать любую работу без огрехов и на совесть. Заприметив гостей, Гусев с силой воткнул лопату в грунт, вытер пот со лба и радушно, но безо всякой, впрочем, искательности, заулыбался им навстречу полнозубым волевым ртом:

– Кого я вижу! Привет, привет, гостюшки! – Он обратился в сторону дома. – Мать!

За изгородью, на высоком крыльце мгновенно, будто только и ожидала мужниного зова, появилась не старая еще совсем женщина в клеенчатом переднике и, вытирая руки кухонным полотенцем, в свою очередь, гостеприимно засияла оттуда:

– Милости просим. Чего же у двора стоять, проходите в дом, гости дорогие!

Нет, она почти не изменилась – бывшая соседка его Ксения Федоровна. Время лишь чуть заметно стянуло ее моложавое лицо тоненькой паутинкой едва уловимых морщин. Сидя за столом на открытой веранде, Петр Васильевич искоса следил, как споро и несуетливо хлопотала она вокруг них, стараясь придвинуть ему кусок получше и рюмку пополней, и в душе завидовал хозяину и дарованной ему жизненной удачливости: "В рубашке родился, чёртов сын!"

– Об чем разговор! – Легкий хмель только подчеркивал щедрую вальяжность Гордея. – Сделаем. В обиде не останешься, Васильич. Я не коммунхоз, на авось не работаю. И цена по совести. А тебе, как бывшему соседу, так и вовсе скидка. Завтра с утра к тебе своего парня пришлю, а к вечеру сам приду, помогу. Договорились, в общем... Здоровьичко-то как, Васильич?

– Скриплю.

– Кость в тебе крепкая. Вы, Лашковы, все почти до ста набирали. Ты в них заряжен. Тебя еще надолго хватит.

– Где там! Этот десяток доскрипеть бы, и то дело. Бывает, шнурок завяжу, а разогнуться уже мочи нет. Земля к себе тянет. – Неожиданно он перехватил взгляд Гордея, со значением устремленный на Гупака. – Скоро рассчитаюсь.

– Пойду, пожалуй,– взглянув на часы, суетливо заторопился Гупак,– ждут меня.

– Сиди, Львович,– сказал Гусев, но сам встал, чтобы проводить гостя,подождут.

– Нет, нет, нельзя мне дурные примеры пастве своей подавать... Спасибо за угощение.

От внимания Петра Васильевича не ускользнули ни взгляд, которым они при этом обменялись, ни поспешность, с какой Гупак откланивался, ни облегчение хозяина, после того, как тот вышел. Неясное подозрение, возникшее у него в самом начале встречи, окончательно укрепилось в нем: "Договорились, заранее договорились обо всем, старые хрычи!" Он не только не оскорбился их сговором, но даже, в известной мере, был рад этому. Смутная тяга его к Гусеву и таким, как Гусев, становилась с течением времени почти неодолимой. От них – этих людей – исходило еще неясное для него ощущение властной надежности, около которой ему жилось увереннее и яснее. Глядя на них, на их крепкие и твердые рты, можно было с уверенностью сказать, что жизнь на земле никогда не кончится. Они не дадут, не позволят ей кончиться, так наполнение и беспрерывно билась в них деятельность, работа.

– Вот, кто поживет еще,– кивнул Петр Васильевич в сторону двери. – Ни одного седого волоса!

– У него рак, Васильич,– просто, как о чем-то значения особенного не имеющем, сообщил, опускаясь против гостя, Гордей. – Месяца два-три, больше не протянет. Вот такие дела, Васильич.

– Может, обойдется? – сам пугаясь своей неуверенности, вздохнул он. Бывали случаи.

– Нет, не обойдется, Васильич,– еще спокойнее и тверже сказал Гордей. – Я его доктору дом крыл. Никак не обойдется. Да он и сам знает.

– Знает?!

– Знает,– Гордей взглянул ему прямо в глаза, и взглядом этим как бы определил для него всю меру его житейской слепоты.– Вот такие дела, Васильич. Нам бы такой силы. И света тоже.

– Да...

– Чего там темнить, Васильич,– Гордей поднял свой недопитый стакан и потянулся с ним к гостю,– я ведь давно хотел с тобою с глазу на глаз. Пора бы нам поговорить по душам. Жизнь на исход пошла. Нечего делить, все поделено.

– Я что ж, давай. – В нем исподволь вызревало, набирая силу, ответное к Гусеву расположение. – Я никогда глухим не притворялся, сам знаешь.

– Вот это дело! – Одним глотком опорожнив содержимое стакана, он уставился на Петра Васильевича светлыми смеющимися глазами. – Пей, Васильич, время терпит. Будем мы с тобой всякие нынче разговоры разговаривать. Тебе же всей правды никто, кроме меня, не скажет. Побоятся...

Они просидели за столом до глубокой ночи. Говорил больше Гусев, а Петр Васильевич слушал. Впервые, с чужих слов, он увидел свою жизнь со стороны, узнал, какой она выглядела в глазах окружающих. Гордей не щадил в нем ни чести, ни самолюбия. Шаг за шагом, день за днем восстанавливал он в его памяти даже им самим забытые уже события. Перед мысленным взором Петра Васильевича вдруг встала вся судьба целиком, во всей совокупности ее удач и ошибок, будней и праздников. И, подводя итог увиденному, он с испепеляющей душу трезвостью должен был сознаться себе, что век, прожитый им,– прожит попусту, в погоне за жалким и неосязаемым призраком. И тогда Лашков заплакал, заплакал молчаливо и облегченно, и это было единственное, чем он мог ответить сидящему перед ним человеку.

XII

На другой день Гусев привел к Петру Васильевичу высокого, худого, с ранними залысинами парня, откровенно их, гусевской, породы и, легонько подтолкнув его вперед себя, снисходительно отрекомендовал:

– Мой единокровный. Недотепа, правда, но дело знает. В обиде не будешь. Выйдем, Васильич. Пускай осмотрится, прикинет, что к чему. А мы пока покурим.

Они устроились на верхней ступеньке крыльца, гость молча закурил, и Петр Васильевич, преодолевая неловкость, с трудом сложил:

– Цену бы назвал, а то ведь и не расплатишься с тобой до самой смерти.

– Договоримся.

– Посильно не обижу.

– Ничего мне от щедрот твоих не надо, Васильич. – Он грустно вздохнул.– Заплатишь по таксе и будь здоров. Ты думаешь, я рвач? Не хочу на производство идти? Нет, Васильич, не работы я казенной боюсь, казенной лени. Разве это дело, при одних руках трое начальников? И все норовят, чтобы я похуже сработал, лишь бы побыстрей. Им ведь не работа прогрессивка нужна. А ведь я мастер, Васильич. – Он почти застонал. Мастер! Понимаешь ты это, Васильич? А, что говорить! – Он загасил папиросу о подошву, но окурок не выбросил, положил в карман и поднялся. – Пойду, дел по горло. Буду забегать присматривать.

Глядя вслед его подтянутой молодцеватой фигуре, уверенной походкой пересекавшей улицу, Петр Васильевич с нескрываемой завистью заключил про себя: "А ведь мы однолетки. Выходит, свои у каждого года".

А молодой Гусев уже выдвигал в сени немудрящую лашковскую мебелишку. Работал он уверенно и почти бесшумно. Вещь за вещью, как бы сами по себе, плотным четырехугольником выстраивались в углу между торцовой стеною и погребом. Помогая ему протаскивать через дверь жалобно дребезжащий посудой буфет, Петр Васильевич спросил его с дружелюбным расположением:

– Как зовут, сказал бы?

– Алексеем. – Парень расплылся в смущенной улыбке. – Отец не сказал разве?

– Думал, видно, знаю.

– Он такой у меня, папашка,– еще шире осветился тот,– с гонорком. Думает, про него все заранее знать обязаны. С характером старикан, его на вороных не объедешь.

Потом они вместе сдирали старые, в клопиной сыпи обои и пожелтевший слой газет под ними и совместная эта работа облегчала Петра Васильевича, сообщая ему чувство уверенности в добром исходе волновавших его последнее время дел и забот. Он сам не заметил, как постепенно вошел во вкус работы и стал во всем помогать Алексею. Перебрасываясь между собой деловыми замечания-ми, они загрунтовали и побелили потолки в обеих половинах, выкрасили оконные переплеты и, оба довольные удачно завершенным днем, опорожнили четвертинку под наскоро приготовленную Петром Васильевичем закуску. Вконец раздобревший хозяин кинулся было в магазин за добавкой, но гость решительно перевернул свой стакан вверх дном:

– Я, батя, пас.

– Что так?

– Папашка не любит, когда посреди работы.

– Строг?

– Да как сказать. Строг – не строг, а порядок любит. Если и осадит, так по делу. Я ведь в депо начинал. А когда с Николаем вашим вся эта бодяга получилась, он, папашка мой, забрал меня оттуда, к себе приспособил.

– Выходит, ты Николая знаешь?

– Ясное дело.

– Толком-то я сам ничего не слыхал.

– Да как-то авралили мы в депо. Там всегда к концу месяца жмут. Вкалывали без выходных, а план все равно горел. Здесь, под горячую руку и заявилось городское начальство. Один там, который поважнее, орать начал. Да все матом, матом. Ну, Коля и не стерпел, врезал ему промеж глаз... Не любил, когда не по справедливости. Золото парень был, компанейский.

Петр Васильевич часто пытался представить себе, что же такое был его зять. Близкое знаком-ство их, по сути, так и не состоялось. Ему нравилась обстоятельность Николая, но какая жизнь, с какими взаимосвязями, стоял за парнем, оставалось старику неизвестным. Последние слова младшего Гусева, будто вспышка далекой зарницы, высветили перед Петром Васильевичем черты твердого и цельного облика.

– Ну, а вы-то что же? – Гневно напрягаясь, он уже жил мгновением, минутой случившегося тогда. – Вы что?

– А мы что? – Парень угрюмо потупился. – Против власти не попрешь.

Петру Васильевичу почему-то вспомнилась его собственная толкотня по московским кабине-там, откуда он неизменно выходил с удушливым ощущением своего бессилия и опустошенности, и, скрепя сердце, он хмуро согласился:

– Да... Не попрешь.

Под окном послышались шаги, потом звякнула дверная щеколда и следом из темного провала сеней в настежь распахнутую дверь вплыл бодрый гусевский тенорок:

– Работнички! Света в сенцах оставить не могли. – Он выявился на пороге и цепко скольз-нул взглядом вокруг, оценивая работу. – Годится. Колер только жидковат малость. Ну-ка, Леха,– он деловито кивнул сыну,заводи клейстерок, сегодня и поклеим. Тут и делов-то на раз помочиться.

Много мастеров довелось Петру Васильевичу наблюдать в деле за свой век, но такой работы видеть не приходилось. То была даже не работа, а действо. Отец и сын, словно бы соревновались в ловкости и проворстве, слаженно, подобие четко выверенного челночного механизма, дополнял каждый движение другого. Ровные, весенней расцветки полосы ряд за рядом без единой морщинки стекали сверху вниз, к самому плинтусу. Работая, они изредка и ровно в меру необходимого перебрасывались словом-двумя:

– Чуть подтяни.

– Готово.

– Возьми левее.

– Пойдет?

– Самый раз.

– Подай бордюр.

– Сплошняком?

– Годится.

К ночи обе половины в доме Петра Васильевича блистали нарядной новизной, источая в звездную темь терпкий запах клейстера и краски. Тщательно отмывая руки под умывальником, Гусев-старший горделиво посмеивался в сторону хозяина:

– Не ослабела еще рука у Гусева. Принимай работу, Васильич! Не подкопаешься. Я тебе цветного линолеума к завтрему достану. Без вреда внук ползать будет... Лёха, полотенце!

Провожая мастеров, Петр Васильевич слегка придержал Гордея за локоть, но тот, догадываясь о его намерении, решительно освободился:

– Брось, Васильич. Не возьму с тебя ничего, кроме как за матерьял. Ни полушки не возьму. Уж ты не обижайся, а только и Гусевы тоже – люди. Бывай.

Сказал и канул в ночи. А Петр Васильевич, оставаясь наедине с собою и мерным отзвуком затихающей гусевской поступи, долго еще не мог избыть в себе жаркой растерянности: "Вот тебе и Гусев! Как кутенка, в мое собственное дерьмо ткнул. И, видать, не зря".

XIII

На вокзал Петр Васильевич явился часа за два до прихода поезда. Бесцельно бродил он по его полупустым залам в тайной надежде встретить кого-нибудь из бывших сослуживцев. Но сколько Лашков ни всматривался во встречных путейцев, ни одного знакомого лица так и не увидел. "Вымирает потихоньку довоенное племя,– мысленно посетовал он,– скоро совсем никого не останется". И лишь на перроне, в самом его конце, у раскрытого окна кубовой перед Петром Васильевичем объявилось знакомое, но уже помятое и как бы сплюснутое временем лицо. Перехватив его взгляд, старуха за окном беззубо заулыбалась:

– Здравствуйте, Петр Васильевич.

– Здравствуй, Татьяна.

Татьяну Говорухину Лашков знал еще девчонкой. Дочь путевого обходчика с Бобриковского разъезда, она всю жизнь провела около дороги. Была и смазчицей, и проводником, одной из первых села на паровоз, хотя потом большую часть времени убивала в президиумах разных, больших и малых собраний. В тридцать пятом Говорухина вышла замуж за гремевшего на транспорте знатного машиниста – Мишку Золотарева, а в следующем – тридцать шестом, с первенцем на руках уже возила ему передачи в Тульскую внутреннюю тюрьму. В те времена, еще пользуясь влиянием у местных властей, Петр Васильевич, всегда ревновавший к судьбе своего брата – железнодорожника, помог ей с жильем и трудоустройством. С той поры Татьяна, так и оставшаяся для него девчонкой, изредка встречаясь с ним, всякий раз благодарно млела.

– Ай, встречаете кого? – Женщина продолжала ласково светиться в его сторону.– Не родня ли?

– Антонина.

– Проведать или насовсем?

– Совсем.

– С Николаем?

– Родила. – В городе, вроде Узловска, ни одно даже самое малое событие не могло остаться незамеченным и поэтому ее осведомленность о его семейных обстоятельствах он воспринял как должное. – Внука мне везет.

– Вот тебе и Антонина! – отечное лицо Говорухиной порозовело от удовольствия. – Молодец, девка.

– Не подвела. – Проникаясь к ней признательностью за ее открытое сочувствие, он внезапно для самого себя разоткровенничался. – Петром назвали.

– Не забыли отца, значит.

– Не забыли,– утвердил он и хотел тут же добавить к сказанному что-нибудь еще – ласковое и прочувствованное, но в этот момент по станционному репродуктору было объявлено о подходе Московского-скорого и он, подаваясь ближе к полотну, лишь рассеянно покивал на прощание. – Бывай, Татьяна.

Едва состав, направляясь к перрону, выделился из строя пульманов на расположенной неподалеку товарной станции, сердце у Петра Васильевича резко и учащенно задергалось: "Еще и не узнаю сослепу, помяло, небось, на чужбине-то"! Всё то медлительное время, пока мимо него тихо проплывали окна вагонов с приникшими к ним лицами, это тревожное опасение не покидало его. Сам того не замечая, он двинулся вровень с поездом, избывая в этом движении свою тревогу и неуверенность.

Но только лишь состав, в последний раз вздрогнув, остановился, как в проеме тамбура восьмого вагона, среди пестрого смешения шляп, кепок и платков Петр Васильевич сразу же различил повязанную давно знакомым ему манером синюю косынку Антонины. У него перехвати-ло дыхание. Слепо расталкивая встречных, он ринулся к заветной подножке. А дочь уже тянулась искательным взглядом ему навстречу, уже выставляла перед собой байковый сверток, словно оправдываясь и моля о снисхождении.

– Вот и приехала. – Принимая от нее внука, он, в горячечном волнении, даже поздороваться забыл. – Не спеши... Вот...

– Здравствуй, папаня,– облегченно пролепетала она, благодарно приникая к его рукаву. – Хорошо-то как!

По дороге домой Антонина время от времени скашивала в сторону отца испытующий взгляд, как бы проверяя первое свое впечатление. И Петр Васильевич, догадываясь о ее затаенной тревоге, всем своим видом старался поддержать в ней присутствие духа и надежду. Внук чуть слышно посапывал у него на руках, и это младенческое посапывание отдавалось в сердце Петра Василье-вича долгим и сладостным томлением: "Ишь ты, как высвистывает, Петр, Николаев сын, так бы и не просыпался вовсе!" Минуя родную слободу, он с горделивым удовлетворением отмечал про себя краем глаза каждую отдернутую занавеску в соседских домах, всякий любопытствующий взгляд и кивок прохожего: "Не пропал лашковский род, господа хорошие, живет!"

Дома, восторженно оглядевшись вокруг себя, Антонина лишь руками всплеснула:

– Папаня!

– Сколько можно в грязи сидеть. – Чувствуя себя в глубине польщенным ее одобрением, он старался выглядеть как можно равнодушнее. – И опять же ребенок.

– Прямо, словно новоселье! – С привычной легкостью она распеленала на отцовской кровати своего первенца и тут же потянулась к Петру Васильевичу за сочувствием. – Три девятьсот родился. И не болел ни разу.

– В нас пошел, в Лашковых. – При взгляде на шевелящийся комочек живой плоти, он поймал себя на том, что у него дрожат губы. – Больных у нас в роду не было.

– Дай-то Бог.

– Сами не оплошаем.

– У семи нянек...

– Ничего, уследим.

Так, бездумно перекидываясь с дочерью короткими фразами, Петр Васильевич помог ей накрыть на стол. И они сели друг против друга. Впервые за день взгляды их встретились, и все, что до этого было ими недоговорено, сказалось само собой: жизнь для них началась заново и они оба молчаливо соглашались оставить пережитое по ту сторону порога.

– Мне нельзя много, молоко уйдет. – Она решительно придержала протянутую отцом к ее рюмке бутылку. – Разве только за встречу, папаня.

– Тебе видней. – Он налил себе до краев. – Ну, дай-то нам с тобой всего хорошего.

– Спасибо тебе, папаня.

Антонина со вкусом и вдумчивостью выцедила свою долю, отставила рюмку в сторону и, так и не дотронувшись до закуски, поднялась:

– Покормлю пойду, да прилягу. Дорога была длинная. Укачало, еле ноги держат.

– И не поговорили.

– Наговоримся еще, папаня. – Она задержалась на пороге и в голосе ее прорезалась горечь. – Время теперь у нас будет.

Петр Васильевич не мог не отметить про себя происшедшую в дочери едва заметную, но важную перемену. Появилась в ее жестах, походке, манере говорить какая-то твердая сила, перед которой его начинала охватывать необъяснимая робость. Такая Антонина была ему еще незнакома: "Вот она, порода-то, когда стала сказываться!"

Наедине с собой Петр Васильевич не боялся признаться себе, что жизнь свою он заканчивал тем, с чего бы ее ему начинать следовало. Перед ним во всей полноте и объеме, словно проявлен-ные на темном до этого снимке, определились причины и связи окружающего его мира, и он, пораженный их таинственной целесообразностью, увидел себя тем, чем он был на самом деле: маленькой частицей этого стройного организма, существующей, может быть, лишь на самой болезненной точке одного из живых пересечений этого организма. Осознание своего "я" частью огромного и осмысленного целого дарило Петра Васильевича чувством внутреннего покоя и равновесия. "Правда, видно, не в чужом огороде прячется,– его мысли текли умиротворенно и ровно,– а в нас самих. Верно Гупак говорит: Тот не хлеб – душу свою делил, потому всем и хватило. Чужое раздать нехитро, ты своим поделись. Надо полагать, куда труднее будет. Вон Гусев в разговорах справедливости не ищет,– делом занят, ремеслом. Помрет – работа его после него останется. А от меня что? Что останется? Одно пустое сотрясение воздуха? Спеши, Лашков, торопись, покуда дух вон не вышел. У тебя всякий день, как подарочек к празднику, восьмой десяток уже".

Из полудремотного бодрствования его вывел детский плач по ту сторону перегородки. За окном, между пределом ночи и горизонтом уже пробивалась смутная полоска рассвета. Тихонько, чтобы не разбудить дочь, он поднялся и прошел на ее половину. В рассеянном свете ночника лицо Антонины выглядело моложавее и проще обычного. Сознание своего материнства не оставляло женщину и во сне. Оттого, наверное, в неловкой позе ее – полусогнутая в локте рука почти у самого подбородка – обозначилось выражение чуткой напряженности.

Осторожно высвободив плачущего внука из-под ее руки, Петр Васильевич кое-как, с горем пополам спеленал его и, укутав в большое одеяло, вышел с ним на крыльцо. Рассвет за дальними крышами постепенно набирал силу, очертания домов и деревьев с каждым мгновением станови-лись резче и определеннее. Внук, видно, почуяв себя в крепкой надежности бережных рук, утих, и Петра Васильевича против его воли потянуло прочь от дома, туда, где за пределом слободы блистала утренним асфальтом стекающая в горизонт дорога. Миновав улицу, он пошел по ней, по этой дороге, навстречу стремительно возникающему дню.

Чутко прислушиваясь к едва уловимому дыханию внука, Петр Васильевич с каждым шагом обретал все большую уверенность в своей собственной и всего окружающего бесконечности и единстве. Теперь-то он уже не просто догадывался, а твердо знал, что восходящий круговорот, в котором он вскоре завершит свою часть пути, продолжит следующий Лашков, внук его – Петр Николаевич, приняв на себя предназначенную ему долю тяжести в этом вещем и благотворном восхождении.

Утро высвечивало перед Петром Васильевичем втекающую в горизонт дорогу, и он шел по ней с внуком на руках. Шел и Знал. Знал и Верил.

И НАСТУПИЛ СЕДЬМОЙ ДЕНЬ – ДЕНЬ НАДЕЖДЫ И ВОСКРЕСЕНИЯ...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю