Текст книги "Семь дней творения"
Автор книги: Владимир Максимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
Всю дорогу, пока молчаливый, жуликоватого вида шофер, безбожно петляя по многочислен-ным переулкам, вывозил Петра Васильевича на знакомую улицу в Сокольниках, он так и не смог унять в себе удушливого сердцебиения: "Неладно у нас все прошлый раз получилось, не по-людски".
Известие о смерти брата застало Петра Васильевича врасплох. И не то чтобы оно оказалось для него неожиданным, в таком возрасте это могло случиться с каждым из них в любую минуту, просто он никогда не думал, что тот, особенно после всего происшедшего между ними, даст когда-либо о себе знать: "Адресок-то, видно, берег, не терял из виду. Хотя и случайно, может, кто подоброхотствовал? И скорее всего".
У знакомого дома Петр Васильевич еще постоял, еще потоптался некоторое время под затихающим дождем, не решаясь войти. Настороженное безмолвие двора носило следы только что отошедшего события: все окна были распахнуты настежь, двери приотворены, а из сеней деревянного флигеля доносилась говорливая суета. Стоило Петру Васильевичу переступить порог флигеля, как навстречу ему поплыл одиночный причитающий вой. Голос плыл из распахнутой двери братениной комнаты, где за поминальным столом постепенно выявились перед ним несколько сдвинутых друг к другу лиц. Лица дружно качнулись в сторону гостя и одно из них – крупное, белесое, с веселой искрой в глубоко посаженных, василькового цвета глазах – отделившись от остальных, выдвинулось в рассеянный сумрак сеней:
– Привет, Петр Васильевич! Васью уже увозиль. Я понимай, некарашо это. Но ошень, ошень жарко... Ми вас ждаль. Захожайте. Менья зовут Отто. Отто Штабель. – Он зашел Петру Василье-вичу за спину и дружески подтолкнул его вперед себя. – Васью все мы любиль... Васья быль мой кароши товарьищ...
При появлении Петра Васильевича в комнате, не поддержанный никем вой захлебнулся так же внезапно, как и возник. За столом произошло движение, лица сблизились еще теснее, освобождая место для гостя. Он сел, и все взгляды устремились к нему с одинаковым выражением: вот ты, мол, какой, единокровный брат Василия! И пока, рассматривая друг друга, гость и хозяева в мучительной неловкости ожидали взаимного повода к разговору, вокруг Петра Васильевича бесшумно хлопотала старушонка в потертом и висящем на ней балахоном платье неопределенной окраски. Она щедро обставляла его тарелками, чуть слышно шурша у него над ухом:
– Пожалуйте, сырку вот... Селедочки, пожалуйте... Отведайте студню... Хлебца возьмите...
В услужливой вкрадчивости старухи было что-то хищное, кошачье, и, видно поэтому, Петр Васильевич, принимая закуски из ее рук, невольно вздрагивал от всякого их случайного прикосновения:
– Спасибо... Я сыт... Спасибо... Это мне много будет... Благодарствую...
Перед третьим заходом из-за стола поднялся невысокий – одно плечо ниже другого – пожилой мужичок и, в упор глядя на Петра Васильевича цепкими глазами, заговорил бодреньким речитативом:
– Первым делом я должен принципиально заявить, что покойный Василий расходился со мной по многим вопросам внутренней и внешней политики. Это факт. – Здесь, явно рассчитывая на высокое взаимопонимание между ним и гостем, он со значением откашлялся. – Однако как жилец могу подтвердить его полную сознательность по другим вопросам. Как-то: ремонт канали-зации, очистка двора и другие разные работы. В этом смысле у меня к покойному претензий не имеется. Дело свое Василий знал назубок. Но, граждане, не надо забывать о бдительности. Известно, в какое время мы живем. Врагу никакой пощады! Революцию в белых перчатках не делают. – Чувствуя, что зарапортовался, он рассеянно заерзал глазами по сторонам. – Поднимаю этот бокал... Тост, так сказать... Пусть, как говорится, земля пухом... И так и далее и тому подобное... Вечная память, граждане...
Он сел, и ватные плечи его затасканного кителя, густо припорошенные перхотью, вызывающе вздернулись кверху: я мол, сказал, а там – ваше дело. Глядя на него, Петр Васильевич никак не мог отделаться от навязчивого впечатления, что где-то, когда-то он уже встречал это решительное лицо, эти ожесточенные, без света внутри глаза, слышал эту безоговорочную манеру высказывать-ся. И вдруг, как это бывает в минуты предельного напряжения, когда в распавшейся цепи времен внезапно восстанавливается необходимое звено, ему с поразительной отчетливостью вспомнилось зимнее утро на станции, куда он привез опергруппу после крушения в Петушках. Вспомнилось с такой живостью, что у него, так ему показалось, даже зубы повело тою же зубной болью. И сквозь наслоение лет и событий перед ним обозначился медальный облик председателя уездного чека Аванесяна: "Винт тебе выдан не для украшения, а чтобы стрелять и стрелять без всякой пощады". Эта предельная схожесть двух совершенно разных людей показалась Петру Васильевичу знаменательной. Мрачная злость одного и облезлый гонор другого были отмечены пепельным жаром одной и той же неизлечимой порчи, какая изводила их обоих своей иссушающей душу мукой.
После четвертой разговор сделался всеобщим. Гости говорили, нетерпеливо перебивая друг друга, каждый спешил высказаться первым, считая, надо полагать, свое слово самым уместным сейчас и значительным:
– Помянем раба Божия Василия.
– Золотой человек был, Царство ему Небесное!
– Бывало придешь: Вася, сделай! Всегда без отказа.
– Слова от него худого никто не слышал.
– Что и говорить, человек был.
– Помню,– оживленно вскинулась на противоположном конце стола молчавшая до сих пор грудастая баба с расплывшимся, густо подрумяненным лицом, но тут же осеклась, грузное тело ее бессильно оплыло вниз, а взгляд, устремленный к порогу, остеклянел и угас. – Сима!..
На пороге, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, стояла женщина. Хрупкую, почти девичью фигурку ее невесомо облегал красный целлулоидовый плащик, цветы в руках, тронутые недавним дождем, трепетно подрагивали. Волнение растекалось по остреньким скулам гостьи белыми пятнами, явственно выявляя на них легкую путаницу устойчивых морщин. Если бы не они – эти морщины – женщину и впрямь можно было б принять за подростка, до того угловатым и несложившимся все в ней выглядело. Обведя застолье серыми с влажным мерцанием в самой глуби глазами, она жалобно улыбнулась и опустила голову:
– Здрасте...
Говор в комнате разом стих, лица напряженно вытянулись и застыли, но уже через мгновение замешательство сменилось беззвучным плачем, от которого Петру Васильевичу сразу же стало не по себе. Гости, не двигаясь, плакали в пространство перед собой, где в головокружительной высоте прошлого парила похожая на подростка женщина в красном целлулоидовом плащике, с облитыми дождем цветами в руках. И Петра Васильевича вдруг озарило, что сидящие рядом с ним за столом люди оплакивают сейчас что-то куда большее, чем его брат.
– Идъем, Петр Васильевич,– тронул его за плечо Штабель. – Женский дело плакайт.
Они вышли в безлюдный и мокрый после дождя двор. Отощавшие облака проплывали над крышами. В редких между ними полыньях вечереющего неба намечались первые звезды. Волглый ветер вязко сквозил в листве тополей вдоль тротуаров, расплескивая окрест окрепшие в сыром воздухе локомотивные гудки и лязг сцеплений с товарной станции, расположенной по другую сторону улицы.
Уже у калитки их нагнала та самая старушонка, что обслуживала Петра Васильевича за столом:
– Вы уж далеко не пропадайте,– заискивающе зашелестела она,– неудобно перед гостями.
– Ладно,– снисходительно бросил ей через плечо Штабель, направляясь к парку. – Мы немного погуляй. – И уже по дороге объяснил спутнику. – Это Люба... Жена Левушкина... Сам Ванья давно пропаль... Совсем старий стала...
Под влажный шорох парковых тополей Штабель и рассказал Петру Васильевичу историю двора, в котором брат его Василий провел большую часть своей невеселой жизни. Вместе с Отто он заново пережил короткую пору любви Симы Цыганковой и Левы Храмова. Изложил ему австриец и подноготную Никишкина, того, оказалось, самого, что говорил за столом речь. Об исходе семьи Горевых в их разговоре было упомянуто вскользь, но по тому, с какой бережностью произносил тот имена ее членов, в особенности имя Груши, Петр Васильевич, определил, чего это Штабелю стоило.
– Ссилька я отбиль... Москва не хочу. Сибирь мой семья. Дети взрослий... Дом есть, кароший работа... Старый я уже, могиля скоро... Пора домой, Петр Васильевич. Там – гость...
Около дома они лицом к лицу столкнулись с крошечной старушкой в темной панамке, надвинутой на самые глаза. Старушка стояла у ворот, уставясь в землю и о чем-то бормоча себе под нос. Сморщенное личико ее при этом выражало крайнюю и, видно, постоянно снедающую ее озабоченность.
– Привьет, Марья Николаевна! – огибая ее, почтительно поклонился Штабель. – Добрий здоровий.
Та и ухом не повела, продолжая одной ей ведомый разговор с самой собою. Уже во дворе австриец, опасливо оглядываясь, пояснил Петру Васильевичу:
– Бивший хозяйка этот дом. Шоколинист фамилий. Сто льет будьет. Жива еще... Здоровий женщина. Ошень здоровий. – Штабель восторженно покачал головой, словно бы сам удивляясь живучести и долголетию бывшей хозяйки. Какой есть люди! Откуда в ней такой здоровий!
Ночлег им обоим Люба устроила в комнате Василия. Быстро и бесшумно она соорудила для них на добела выскобленным ею же полу две постели, перекрестила их на сон грядущий и, выходя, предупредительно обратилась в сторону Петра Васильевича:
– Коли чего понадобится, постучитесь в пятую. Я подбегу и все сделаю.
Темь сразу же заструилась в комнату легким шелестом дворовой листвы, сквозь которую смутно проглядывало звездное небо. В ночной тишине отчетливо выделялся голос пьяного Никишкина, колобродившего в своей квартире на втором этаже дома рядом:
– Ты, старая падла, имеешь понятие, с кем живешь? А? Полное представление имеешь? А? Я тебя, карга, научу свободу любить!.. Чего?.. А десять суток строгого, с лишением прогулок и передачи не хочешь?.. Молчать! У меня с социально-опасными разговор короткий. Пулю в лоб, и ваших нет... Молчать! Как стоишь?! С кем разговариваешь, твою мать?!..
С этим Петр Васильевич и заснул. И снилось ему...
III
ВИДЕНИЕ ПЕТРА ВАСИЛЬЕВИЧА...
Аванесян сидел на скамье, спиной к жарко натопленной лежанке, и, тесно к ней прижимаясь, силился, казалось, влиться в нее, в ее тепло и надежность. Но печь, видно, не согревала гостя. Костистые плечи его зябко подергивались, а носатое лицо то и дело искажала короткая гримаса: председателя уездной чека трясла гремучая, вывезенная им еще с родины, лихорадка.
– Ты мне таких писулек больше не пиши. – Темные глаза гостя, подернутые болезненной желтизной, смотрели куда-то мимо Лашкова в заснеженное окно и дальше – в ночь. – Подумаешь, трагедия – спецу зубы выбили! Не слиняет. Они нас не жалели. Обер в тебе, Лашков, сидит, аристократ путейский, законник. Порастряс ты в классных вагонах пролетарское самосознание. Перерождением начинаешь чадить.
– Если бы по злобе, тогда понятно, не выдержал мужик,– пробовал ему возразить Петр Васильевич: чем-то, он еще не осознал, чем именно, гость вызывал в нем раздражение и неприязнь. – А то ведь из жадности, с целью грабежа, на золото позарился. А там золота в этих зубах,– разговор один! Зато толков по всей дороге – не оберешься. И больше – не в нашу пользу.
– Плевать нам на разговоры! Собака лает – ветер носит. – Откровенная, чуть ли не брезгливая насмешливость прослушивалась в тоне Аванесяна и она эта насмешливость – окончательно выявила для Петра Васильевича природу его давней к нему неприязни: Лашкову претила манера предучека разговаривать с собеседником так, словно он – Аванесян – знал что-то такое, что другим знать не положено да и не дано. – У меня достаточно способов заткнуть глотку говорунам. – Он даже не старался скрыть своего превосходства над хозяином. – Парамошина я знаю, пролетарий до мозга костей. Такие, как Парамошин, и есть движущая сила революции. И в обиду я его не дам.
– Ты, Леон Аршакович, человек здесь новый, больше понаслышке знаешь. Чувствуя, как злость протеста захлестывает его, он уже не сдерживал себя. Ты спроси у кого хочешь, кто такой Парамошин? Пьяница и бездельник, вот кто он такой. Горлопан к тому же. И трус. Его только ленивый и не бил в Узловске. С такими революцию делать – стыд один.
– А с кем же ты ее делать собираешься, Лашков? – Тон Аванесяна становился все грубее и насмешливее. – С гимназистами, что ли? Или с теми очкариками, что в эмиграции в библиотеках упражнялись, философские статейки под кофей пописывали? Нет, брат, шалишь. С этими интеллигентами только чай пить интересно. Больно складно языками чешут. Им только волю дай, они любое дело заговорят. Нам не до философских баек сейчас. Кто – кого, вот и вся философия. Революцию мы с парамошиными делать будем, Лашков. Пока очкарики думают, чего можно, чего нельзя, парамошины дело делают. Без слюней, без лишних разговоров делают. А что он себя не обижает,– это его классовое право. Свое вековое берет. По крайней мере, я знаю наперед, чего от него ждать. Он для меня ясен – Парамошин. А вот ты, Лашков, нет, не ясен.
– А не боишься?
– Чего?
– Парамошина.
– С какой стати?
– Съест он. И тебя, и всех съест.
– Ну, это мы еще увидим, у кого быстрей получится,– Желваки на его скулах ожесточенно напряглись. – Скрутим, когда понадобится. А не скрутим, значит, не по плечу ношу взяли. Он тогда сам со всеми рассчитается. За всё.
– Ему, Парамошину, никто еще не задолжал. Всем в городе с него причитается.
– Он не за себя, он за класс будет спрашивать. У него историческая ответственность, а ты все на свете своим уездом меряешь, Лашков.
У Петра Васильевича отпала всякая охота продолжать спор. Он чувствовал, что все равно не сможет пробиться к сознанию гостя сквозь непонятное ему отвращение того ко всему, связанному с недавним прошлым. И хотя Лашков нисколько не жалел о поданном в учека рапорте, зряшность своего поступка представлялась ему теперь бесспорной.
А случай был действительно ни с чем не сообразный. Препровождая в Тулу бывшего управля-ющего Узловским депо Савина, конвоир Тихон Парамошин, известный в городе дебошир и гуляка, выбил подконвойному рукояткой револьвера оправленную золотом челюсть. О происшест-вии Петру Васильевичу доложил кондуктор, сопровождавший вагон, где в отдельном купе Парамошин стерег связанного по рукам спеца. Власть Петра Васильевича на уездных работников не распространялась и единственное, что он мог сделать, это написать докладную Аванесяну. Сигнал его был оставлен без последствий, но тот, как оказалось, не забыл об этом, приберег до поры.
– Но, в общем-то, я к тебе не за этим,– помягчел гость и потянулся в карман за кисетом. – Просто шел мимо,– облава тут у нас была,– дай, думаю, зайду, посмотрю, как нынче комиссары живут. – Он неспеша набил трубку, прикурил, глубоко затянулся и сквозь дым впервые за весь вечер взглянул прямо на хозяина. – Небогато, Лашков, небогато.
– Как все. Время трудное.
– Как все, говоришь? – Прежняя усмешка сказалась в нем. – Мы не для того брали власть, чтобы жить, как все. Мы не чужое – свое берем. Берем то, что по праву нам принадлежит. По праву победителей. Оставим аскетизм женевским идеалистам. Пусть они глотают свою осьмушку, мы ею наглотались в царских тюрьмах, мы люди из плоти и крови, и в наивную коммунию играть не собираемся. А у тебя, я гляжу, всех ценностей – Комиссарова жена.
– Не за комиссара шла,– чуть слышно отозвалась Мария, орудуя ухватом,за хорошего человека.
– Везет людям! – зябко поежившись, осклабился тот. – Какую королеву отхватил. А вот мне по этой части никогда не везло. Как говорится, образом не вышел. Один нос чего стоит! А уж я так старался. Услыхал, к примеру, что попы хорошо живут, в семинарию подался. Думал, буду много денег получать, любая пойдет.
– И что,– снова отозвалась от печки Мария,– состоялось у вас счастье?
– Меня скоро выгнали.
– А коли б не выгнали?
– Нет, наверное. Никто бы не позарился. Деньги – мусор. Власть дает право на все. Теперь вот – сами просятся. Недавно тут одна заявилась...
– Не надо,– умоляюще вздохнула женщина,– не надо... Не по-людски это...
– Ладно. – Аванесян решительно поднялся и, старательно избегая ее взгляда, сделал шаг к выходу. В его поспешности было что-то суетливо-жалкое. – Хорошенького понемножку, погрелся, пора и честь знать.От порога он повелительно кивнул Петру Васильевичу. – Проводи.
Крупный медленный снег сыпал над городом. Со станции тянуло горечью остывающего шлака. Тишина, изредка прерываемая паровозными гудками и собачьим лаем, казалась безмятежной и умиротворяюще прочной.
– Пока, Лашков! – поднял воротник добротной бекеши Аванесян. – Мой тебе совет: не пиши ты больше мне докладных. Все равно читать не буду. На твою докладную Парамошин уже целых три навалял. И таких, что тебе для высшей меры и одной за глаза. На твою вдову много охотников найдется. – Он коротко хохотнул. – Лучше поберегись, Лашков.
Снежная завеса разгородила их и, глядя вслед гостю, Петр Васильевич с облегчением посожалел про себя: "Немного, видно, ты счастья нажил у власти сидя, председатель, ой, как немного! Только хорохоришься".
Еще в сенях, стряхивая с себя искристую порошу, услышал он доносившееся из горницы шёпотное бормотание жены: "Блаженны хранящие откровения Его, всем сердцем ищущие Его... Они не делают беззакония, ходят путями Его... Всем сердцем моим ищу Тебя, не дай мне уклониться от заповедей Твоих..."
И впервые за их недолгую, но богатую событиями совместную жизнь Петр Васильевич постеснялся перебить жену за этим ее занятием: "Каждому свое, пускай отведет душу".
IV
Как-то среди дня, по дороге в столовую Лашкова окликнул знакомый голос:
– Доброго здоровья, Петр Васильевич! Зашли бы. Посидели бы мы с вами в тенёчке по-стариковски.
Из-за штакетника дома; мимо которого он в это время проходил, радушно сиял в его сторону одетый в рабочие обноски Гупак.
После того случайного разговора в сквере у Петра Васильевича возникло и постепенно укрепилось смутное предположение, что тот намеренно, с каким-то еще необъяснимым для него умыслом, ищет с ним встречи. Поэтому сейчас, ответно кивнув, он решил, как, впрочем, и всегда в подобных случаях, двинуться навстречу неизвестности:
– Отчего же не зайти? Зайду.
В садике при доме Гупак оказался не один. Здесь же, над раскидистым кустом крыжовника возился сухонький, подтянутый старичок в соломенной шляпе и сандалиях на босу ногу. Старичок четко, по-военному приник кончиками пальцев к полям шляпы и затем снова углубился в свое занятие.
– Владимир Анисимович,– представил того хозяин. – Большой любитель всякой раститель-ности. Тоже наш брат – пенсионер. – Он почтительно увлекал гостя к навесу в дальнем углу двора. Ковыряемся понемножку. Черенки, прививки разные... Вот сюда, пожалуйста, здесь прохладнее... Сейчас я вам кваску достану... Один, знаете ли, хозяйничаю, супруга в отъезде.
Гупак скрылся в доме и вскоре вышел оттуда с пластмассовым бидоном и кружкой в руках:
– Угощайтесь... Свой... Прямо из погреба. – Он опустился прямо против Петра Васильевича. – Жарко.
– Спасибо... Да, сушь.
– Для сада хорошо. А в поле сохнет все. Большой, говорят, недород ожидается.
– Не такое было. Выдюжим.
К столу подошел старичок, сел, положил перед собой садовые ножницы, снял шляпу, обмахиваясь ею, сказал:
– "Выдюживать" следует при непосильных обстоятельствах. А наши нынешние неурожаи – результат нерадивости и лени. Никаких объективных причин тут нет. При современном уровне сельского хозяйства в мире, стыдно нам ссылаться на стихийные неурядицы. Тем более, в стране со столькими климатическими зонами. – Казалось, в свое время его рассердили однажды и навсегда, весь он являл собою воплощенное раздражение. – Считаем себя европейской страной, а земледелие ведем на африканском уровне. Послушаешь наших деятелей, так стихии преследуют одних нас. Причем, стихии выборочные. Извержения, землетрясения, цунами, дорожные катастро-фы это – там. А у нас только засухи и непогоды. Надежное утешение для болтунов. Или, скажем, еще – война. Будто одни мы и воевали! Французы нам мясо продают! А мы-то, с нашими ресурсами и возможностями! Стыдно, уважаемые.
– Все-таки, полстраны порушилось,– осторожно возразил ему Петр Васильевич, ошарашен-ный его внезапным натиском. – Что ни говори, с другими не сравнить.
– А кто виноват?! – Старичок, взвиваясь, даже подскочил от ожесточения. – Кто виноват, что Российское государство на протяжении двух веков проигрывало одну войну за другой? Если две из них и были выиграны, то лишь благодаря безответному нашему мужику. Можно сказать, вопреки государственному устройству и кадровой армии. Двухсотмиллионный народ не смог выдержать первого боя со страной в несколько раз меньшей! Из-за политической слепоты головки, напыщенного бахвальства военных и их глупости, глупости и еще раз глупости! – Старичок прямо-таки задыхался от гнева. – Занимали западные окраины без выстрела, играли в "победы" на маневрах, а когда пришлось действительно воевать, то военного министра моточасти еле выловили под Смоленском вместе с его штабом, так драпал. Его заместитель, удирая без оглядки, солдатскую робу на себя напялил, а все свои регалии с документами вместе зарыл где-то в ростовской степи. А главный мыслитель неделю еще пил в ожидании мировой революции в тылу у противника. Каким же бездарным и самонадеянным надо быть, чтобы на это рассчитывать! А ведь в это время земля горела. Кровь лилась, и совсем не та "малая", что запланирована была. Спасибо мужику, снова выручил. Победили. Один к шести победили! Да за такие победы народу памятни-ки надо ставить, а генералов судить военно-полевым судом. А они еще наглости набираются, мемуары пишут. "Левый охват", "правый охват", "котел", "клещи"! Словно балерины кокетнича-ют, кто из них первый. Стратеги, сукины сыны! Бросали людские массы на пулеметы. Да еще и заградительные отряды сзади ставили. Двадцать миллионов положили. Германию ту заново заселить можно. И хоть бы чему-нибудь научились! Снова обвешиваются железками и пыжутся на парадах: "разгромим", "раздавим", "дадим отпор"! Без выстрела европейские задворки оккупиро-вали и хвалятся: "операция экстракласса"! Забыли, как из той же Западной Украины бежали, сломя голову, когда там не прогуливаться, а воевать пришлось. Недоумки в погонах! А платить за их подлую глупость опять русскому мужику придется. Кровью платить. И какой!
– За столом – все наполеоны,– после короткой паузы неуверенно откликнулся Петр Васильевич. – В деле-то оно куда труднее будет.
На иссеченном возрастом худеньком лице старичка не дрогнул ни один мускул. Он только соболезнующе пошарил по собеседнику зоркими глазами, встал, напялил шляпу, взял ножницы со стола, но прежде чем отойти, неожиданно спокойно объявил:
– Я в войну корпусом командовал, уважаемый! Стрелковым корпусом, заметьте. И если сужу, то сужу и себя.
Сказал и пошел, оставляя Петра Васильевича наедине с Гупаком и собственным смятением. Хозяин поспешил к нему на помощь.
– Его можно понять, Петр Васильевич. Все близкие Владимира Анисимовича погибли в блокаду. Он преподавал тогда тактику в Академии. Сам выпросился на передовую. Всю войну, можно сказать, в окопах. Жена у него отсюда родом была, вот он и приехал старость доживать.
– Что же, один живет?
– Женщина с ним чуть помоложе его. Медсестра бывшая из его части. Ухаживает за ним.
– Рассердился, видно?
– Что вы, Петр Васильевич! Это он только, когда на конька своего сядет, а так – святой души человек. У него в доме постоялый двор. И проходящий, и проезжающий, все пользуются. Рубаху готов для первого встречного снять. Редкостное сердце.
– Выходит, и атеист может по совести жить? – не удержался он, чтобы не уязвить хозяина. – Вот пример.
– Вы неправы, Петр Васильевич. – В его как бы виноватой интонации чувствовалась спокойная твердость человека, для которого всякое произнесенное слово имеет определенную цену и вес. – Истинного атеиста ничто не волнует. У него нет проблемы: есть Бог – нету Бога. Атеист живет растительно, ни над чем не задумываясь и ничего не переживая. Как только он задумается, он на пороге к Господу. Человек может считать себя неверующим и все же жить в Боге. Есть молитва делом. Эта молитва тоже доходит. И если вы, сами того не ведая, живете по законам Евангелия, то ваша душа уже приобщена. Здесь нужен лишь последний прорыв, чтобы осознать себя в Боге. Кстати, вы поспешили с заключением: Владимир Анисимович – верующий.
– Зачем ему это? – Обескураженный новостью, он невольно потянулся взглядом в ту сторону, где отставной генерал сосредоточенно подрезал садовый кустарник. – Чего ему не хватает, всего вроде достиг.
– К Господу по-разному приходят, Петр Васильевич. Не от бедности, не от богатства – от чистоты сердца. Вот, к примеру, ваша дочь Антонина Петровна...
– Слава Богу, прошло! – Резкость, с какой он прервал Гупака мгновенно обнажила в нем давно вызревшую ревность. – От скуки это у нее было. Без мужика бесилась. Поживет в другой стороне, совсем забудет... Ладно. – Он поднялся и заспешил. – Спасибо за квас.
Все с тою же радушной готовностью Гупак провел гостя мимо старичка, слегка кивнувшего ему на прощанье, к калитке и, помяв его руку в своей, со значением заключил:
– Заходите. Что одному-то дни коротать? Каждый день ведь мимо ходите. Владимира Анисимовича, если разговорить, заслушаешься. Да и другие люди заглядывают. Тоже занятный народ.
– Спасибо,– уже на ходу облегченно бросил Петр Васильевич, направляясь к дому. – Загляну как-нибудь.
Засыпая в эту ночь, он долго ворочался с боку на бок, вспоминая подробности своего захода к Гупаку. Ощущение недоговоренности, сквозившей в речах Гупака, не покидало Петра Васильеви-ча, заставляя его снова и снова возвращаться мыслью к состоявшемуся между ними разговору: "Неспроста это у него, ой неспроста!"
В этом беспокойном недоумении Петр Васильевич и заснул. И приснилось ему странное, ни на что не похожее здание с уходящим в темную бездну потолком. В поисках выхода он подряд открывал попадавшиеся ему на пути двери, но за каждой из них возникала глухая стена. Потом где-то впереди него замаячил свет и Лашков побежал к нему с надеждой и облегчением. Он бежал и слышал за собой топот множества ног. Свет все приближался и приближался, а топот становился все громче и громче. Страх преследования сделал его тело невесомым и он взлетел над лесом тянущихся к нему рук. И в тот момент, когда, казалось, у него уже не оставалось надежды и жадные пальцы должны были дотянуться до него, до его тела, вдруг обретшего тяжесть,– свет принял его в себя. Он оказался на огромной пустынной площади, посреди которой сидела безногая нищенка и протягивала ему навстречу руку за подаянием. И вдруг лицо ее, приближаясь, разрослось перед ним и заслонило собою все кругом. В смятении и огне прозрел Петр Васильевич в нем – в этом лице – знакомые черты своей Марии. Но едва он потянулся к ней, лицо мгновенно растворилось, исчезло, высвобождая для взгляда все то же странное здание, с уходящим в темную бездну потолком. Он силился крикнуть, позвать кого-либо, кто бы помог ему снова выбраться наружу, но рот его лишь беззвучно раскрывался в исступленной немоте...
Разбудил Петра Васильевича стук почтальона, вручившего ему под расписку срочную телеграмму от брата: "Женюсь. Приезжай. Андрей".
Сон Петра Васильевича сняло, как рукой. "Ишь что удумал на старости лет, чёрт лысый!"
V
Мокрые после дождя ночные сосны развернулись навстречу Петру Васильевичу, едва он свернул со станции в лес. Коротать ночь на вокзале он не стал и, хотя ему предстояло километров около пяти освещенной лишь звездами дороги, неспеша двинулся по обочине слякотной колеи. Но стоило Петру Васильевичу углубиться в лес, как позади него послышался натужный скрип колес и слабое пофыркивание медленно бредущей лошади. Вскоре с ним поравнялась подвода, с которой его сразу окликнул сонный голос:
– Ай человек?
– Вроде.
– В какую сторону?
– В лесничество.
– Чего там забыл?
– К Лашкову... Андрею Васильевичу...
– А ты не брат евонный, часом?
– Вроде.
– Эх-ма! А я пять, считай, поездов пропустил, тебя дожидаючи. Бесформенный силуэт на передке подводы пришел в движение. – Садись-ка... Дай-ка я тебе сенца подоткну, дорога тряская... А я и смотрю, кто это, на ночь глядя, в лесничество собрался?.. Сел? Поехали... Пошел!
Переваливаясь с колеса на колесо, телега медленно тащилась сквозь влажную темь. В лицо веяло упругой сыростью, с ветвей, свисавших над дорогой, то и дело осыпалась дождливая изморось. Возница лениво, словно нехотя, понукая лошадь, поинтересовался между делом:
– Куришь?
– Не балуюсь.
– Эх-ма! А я, было, думал городской папироской на дармовщинку побалуюсь. Придется своего "вырви глаз" завернуть. – Повозившись в темноте, он чиркнул спичкой, затянулся. – Андрей-то Васильич тебя еще вчерась ждал. Цельный день на станцию сам гонял, а нынче меня вот снарядил... И Сашка тоже сама не своя. Зверь баба, а тебя дюже боится. Говорит, партейный. А партейный, дак что, кусается, что ли?.. Как мужик у ней помер, так и осталась с пятерыми одна. Андрей-то Васильич, говорят, сызмала за ней ухлестывал. Да и она по нем, вроде, сохла. Давно бы ей своего мужика бросить. Он у ей одно название был. Пил смертно и вобче – инвалид войны. Да ить Саша баба такая, все терпела – не бросила, не пошла против совести... Не та, конечно, у них теперь пора, только все одно – дело хорошее, что сошлись... Но!
Усадьба лесничества встретила их безлюдной тишиной. В доме светилось лишь одно окно и то в нежилой, конторской половине. Осаживая у крыльца, возница снисходительно успокоил Петра Васильевича:
– В деревню догуливать пошли. Надо думать, скоро будут. Не то я обернусь, покликаю. Здесь рукой подать... Валентину, видно, стеречь нас оставили.
В конторе они и впрямь застали мирно дремавшую за столом горбатенькую девочку лет пятнадцати в накинутом на плечи старом мужском пиджаке. Умостившись веснушчатой щекой на сложенных перед собой ладонях, она безмятежно посапывала во сне, всею неудобной позой своей – одно плечо в стол, другое выдвинуто вперед – излучая хрупкую, надолго застоявшуюся в ней детскость.
– Валентина! – На свету возница оказался крепким коротконогим мужичком, небритое лицо которого с насмешливо опущенными книзу уголками тонких губ было помечено, казалось, въевшимся в каждую черточку озорством. – Валентина!
Под его осторожной рукой девочка чутко встрепенулась, открыла глаза, вскочила, уронив с плеч пиджак, и стала смущенно одергиваться: