355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Максимов » Семь дней творения » Текст книги (страница 25)
Семь дней творения
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:41

Текст книги "Семь дней творения"


Автор книги: Владимир Максимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

– Что, Алмазушко, жарко?.. Такая наша жизнь, господин лев, ничего не поделаешь, терпи.

Усач, положив ему руку на плечо, осторожно, но твердо оторвал его от клетки, заботливо помог сойти со ступенек, и вскоре они скрылись за дверью своей теплушки.

– Мы люди маленькие,– забираясь на верхнюю полку, попытался по обыкновению съерничать Лесков,– нам бы гроши, да харчи хороши, верно я говорю, Васильич?

Лашков не ответил. Сейчас ему было не до напарника. Он никак не мог взять в толк всего случившегося: "Детей-то, детей-то зачем? Какая за ними вина?" Ответ напрашивался сам собой, но согласиться с ним – с этим ответом – у Петра Васильевича не хватало ни мужества, ни готовности. "Зачем же я жил тогда! – отгоняя от себя соблазн сомнения, мысленно протестовал он. Есть в моем деле правда, а остальное перемелется".

В этом обманчивом успокоении он, засыпая, и утвердился.

IX

На этот раз секретарша, вернувшись из кабинета Воробушкина, не озарила Петра Васильевича лучезарным радушием. Оскорбленное еще прошлым его визитом самолюбие исполкомовской дивы было, наконец, удовлетворено сполна.

– Прием с трех,– откровенно торжествуя, сухо отчеканила она. Подождите в коридоре.

Лашков понял,– дело плохо: не простил ему Костя Воробушкин излишней его памятливости. Но решимость Петра Васильевича от этого укрепилась лишь еще больше. Для него теперь не существовало щекотливого сомнения: о чем можно говорить, о чем нельзя. Если бывший машинист оказался так скор на забывчивость, Петр Васильевич напомнит ему пару-другую фактов из его далеко не безупречной биографии. Будет грозить, просить, требовать, но вырвет у Воробушкина согласие на выдачу документов своему внуку.

В коридоре, на откидных стульях, уныло вытянувшись вдоль стен, уже томилась в ожидании приема изрядная очередь. Рядом с Петром Васильевичем оказалась грузная баба в плюшевом жакете и добротном клетчатом платке поверх надвинутой на самые брови черной косынки. Ее крохотные, обращенные к соседке глазки источали слезную искательность:

– Оно, конечно, утюг мелочь, невелико имущество. Да мне утюг этот память по усопшей родительнице. Я им и абажур и боты матушкины, почти не ношенные, без слова уступила. Зачем они мне? Ни фасон, ни размер не подходит. А они мне, сестры-те, значит, заместо благодарности два ребра за этот самый утюг сломали. И ухом правым я плохо слышать стала. Я им этого никак не спущу. Я на производстве член бригады ударного труда и в жакте меня тоже знают. Что утюг,– мне принцип дороже...

Соседка бабы, тусклая девушка – стеганая нейлоновая курточка, тощий махеровый кокон вокруг робкого, без кровинки, лица – смущенно озираясь, механически ей поддакивала:

– Да, да, конечно!.. Разве можно... Еще бы!.. Я вас понимаю. Да, да, конечно.

По другую руку Петра Васильевича скуластый, с квадратным подбородком парень, судя по фуражке,– таксист, обиженно гудел на ухо беременной женщине рядом с собою:

– Ты, главное, не тушуйся. Говори все, как есть. Куда нам с тобой деваться? С каких это заработков нам в кооператив вступать? Раз таксист, значит, миллионер, что ли? Какую копейку зашибешь, всем надо дать. Ремонтникам надо? Надо. Мойщику тоже надо. На въезде опять же давай. Пальцев на руках не хватает, кому давать!.. Пока не подпишет – не уходи. Не уходи и всё!

Та сосредоточенно молчала, но по тому, как в волнении подрагивали на вздутом животе ее крест-накрест сложенные руки, чувствовалось, что слова мужа находят в ней самый живой и заинтересованный отклик.

Время тянулось томительно долго, и Петр Васильевич, наскучив ожиданием, подался было размяться в исполкомовский двор, но в этот момент из приемной торжественно выплыла уже знакомая ему дива:

– Кто здесь товарищ Лашков? – Она намеренно небрежным взглядом скользнула мимо Петра Васильевича. – Прошу пройти к Константину Васильевичу.

Сопровождаемый возмущенным ропотом, он миновал приемную и с известным облегчением – принял-таки вне очереди! – очутился в кабинете у Воробушкина. Тот, не поднимая ему навстречу тяжелой своей головы, кивнул на кресло перед столом:

– Садись, Петр Васильевич. Извини, что задержал. Должность такая, всем до меня дело... Слушаю!

Стараясь быть покороче, Петр Васильевич изложил Воробушкину суть своей просьбы. Хозяин слушал, не перебивая, изредка косясь на окно, где в соседнем дворе ребятишки гоняли мяч. Время от времени он усмехался чему-то своему, хмыкал неопределенно и еще ниже опускал голову. Когда же Петр Васильевич кончил, Воробушкин встал и нетвердой поступью подался к стоящему в углу несгораемому шкафу. Взяв тяжелую дверцу на себя, он вынул оттуда початую бутылку коньяку и мелкую тарелку с двумя рюмками и разрезанным надвое лимоном.

– Тяни, Васильич. – Наполнив одну рюмку до краев, он подвинул ее гостю. – Будем.

В полном молчании они сделали еще два захода, после чего Воробушкин, наконец, заговорил:

– Эх, дети, наши дети! И в кого они только пошли сейчас? Кажется, все им отдавали, а выросли – и не узнаешь. Ничего в них от нас не осталось. Куда их несет, чего им нужно? – Речь его лилась веско и внятно, но по сухому блеску в мутных глазах хозяина можно было с увереннос-тью заключить, что он давно и матеро пьян. – Спросишь, молчат. Все у них свое что-то на уме. А что, вот вопрос? Когда шманцы-танцы, компании всякие, это понятно молодость играет. Такие ясны, с такими разговор простой. Вот как с тихим быть? Ходит себе молчун такой и молчит. А чего он молчит, вот вопрос? Поглядеть, овечка овечкой, а что у него там внутри? О чем он думает? Что замышляет? Попробуй к нему подступись. У него, у тихого, все в ажуре. Все показатели по моральному кодексу налицо. Только ведь и дураку ясно, что он своего часа звездного ждет. А уж как стукнет этот час, от него тогда, от тихого, пощады не жди. – Он умолк и с минуту в нереши-тельности смотрел на недопитую рюмку, затем поднял ее и медленно, с видимым наслаждением выцедил до самого дна. – Вот и мой тоже, старший, мне сюрприз приподнес... Между нами только, Васильич... До поры... Он ведь у меня в Германии служит. Вот сообщили, пытался перейти в западную зону... Сидит теперь под следствием. Свое он, ясно дело, получит. Да и мне не поздоровится. А ведь каким паинькой был! Слова поперек не скажет, дневник – одни пятерки, стишки писал... Вот и узнай после этого, кто из них чем дышит, когда у родного сына душа – потемки!.. Видно, скоро мне, по его милости, к вам пенсионерам – в сквер идти, "козла" забивать. – Он вымученно осклабился. Возьмешь в напарники, Васильич?

– Не играю. – Петр Васильевич почувствовал, как неприязнь снова охватила его. – Других дел хватает.

– Не успокоился еще? – снисходительно посочувствовал ему тот. – Пора бы протрезветь, Васильич. Я еще тогда, после суда, понял, в чем сила. Всякие там красивые слова – это в пользу бедных. Прав тот, кто умеет подчиниться обстоятельствам. Мочиться против ветра, себе дороже... Думаешь, я без тебя не знал, что Кольке Лескову сверх всякой меры впаяли? Я этого пострадавше-го в гробу видел в белых тапочках! Но власть у него, значит, и правда за ним. Ты меня с этим кретином чуть было под монастырь не подвел. Еле выкрутился.

– Тогда и жаловаться нечего, Костя. – Это неожиданно и счастливо найденное им объясне-ние тем невзгодам, какие преследовали его последние годы, отозвалось в нем тихой горечью. – Свое же дерьмо обратно получаем.

– Это,– лениво отмахнулся тот,– поповщиной отдает, Васильич. Вроде закона "кармы", что ли?

– Не слыхал.

– В Индии закон такой есть религиозный. По нему всякий поступок оплачивается судьбой эквивалентно: хороший – добром, плохой – несчастьем. Ну да это тоже, скажу я,– в пользу бедных... Ладно, заговорились мы с тобой, а у меня прием как-никак. Зашел бы домой ко мне. Посидели бы, поговорили ладком, без спешки... Бывай.

– А с делом-то как? Поможешь?

– А! – Воробушкин брезгливо поморщился. – Пускай зайдет ко мне с метрикой. Ну и заявление тоже. В связи с утерей, мол... Будь. Еще весь под впечатлением неожиданно скорой удачи, Петр Васильевич столкнулся в исполкомовском дворе с Владимиром Анисимовичем. В генеральской папахе и бекеше он выглядел еще более тщедушным.

– Чёрт знает что такое! – Он прямо-таки трясся от негодования. Невозможно достать кусок толя для матери фронтовика. Моего, кстати, соединения был солдат. В коммунхозе, говорят, нету, говорят что-то о великих стройках. Разгильдяи! А в коридоре какой-то хлюст сунул мне в руку бумажку с адресом местного шабашника, некоего Гусева. Выходит, у шабашника Гусева есть толь, несмотря на великие стройки, а у государства толя нет. Откуда, спрашивается, толь у шабашника? По лендлизу получает? Или у него единоличные торговые контракты с заморскими державами? Или спецснабжение непосредственно через совмин? Безобразие! Вот иду скандалить с отцами города... Извините.

Стремительно обогнув Петра Васильевича, он легко, словно переодетый в генеральскую форму мальчишка, взбежал по лестнице и скрылся в подъезде.

Жизнь, в какой уже раз за последнее время, сталкивала Лашкова с людьми, которые так или иначе соприкасались с ним в свою пору: Гупак, Воробушкин, Гусев! Будто события, описав некий предопредительный круг, замкнулись у своего собственного истока: "Словно и не было ничего. Где были, там и остались".

Воробушкин сдержал слово: Вадиму выдали временное удостоверение и прописали на площади деда. Но остаться жить в Узловске внук отказался наотрез, и Петру Васильевичу с трудом удалось уговорить его поехать к Андрею, пожить, осмотреться. Пока Петр Васильевич списывался с братом, улаживал вызванные непредвиденными расходами денежные свои дела, внук целыми днями пропадал в городской библиотеке. Втайне старик только радовался этому: пусть успокоится парень, отойдет немного. Но чем внимательней вглядывался старик в него, тем определеннее убеждался, что снедавшая внука тоска лишь постепенно уходит вглубь, нисколько не ослабевая и не притупляясь. Часто, проснувшись среди ночи, Петр Васильевич заставал Вадима бодрствующим у окна с неизменной сигаретой в зубах. И хотя внешне тот стал сдержаннее и мягче, в нем нет-нет да и прорывалось его прежнее яростное исступление. "Задело парня,– молчаливо горевал Лашков,– надолго задело".

В день отъезда внука Петр Васильевич после беготни по хозяйству завернул в магазин, чтобы набрать гостинцев для своих благоприобретенных племянников. У прилавка дорогу ему заступил долговязый детина в видавшем виды прорезиненном плаще поверх телогрейки, заколотой у подбородка булавкой:

– Третьим будешь, папаша?

Из-под опущенного козырька цыгейковой шапки на Петра Васильевича глядели круглые склеротические глаза, первая вопросительность которых сразу же сменилась заискиванием:

– Петру Васильевичу!.. Извиняюсь.

Что-то знакомое пригрезилось Петру Васильевичу в этом студенистом, свекольного цвета лице. И все же, не затрудняя памяти, он хотел было уже пойти мимо – мало ли кто в городе мог знать его! – но тот снова искательно потянулся к нему:

– Не признали?.. Родич ваш... Лёвка... Из Торбеевки... Гордея Степаныча сын.

Ну, конечно же, он, Петр Васильевич знал его! Левка запомнился ему нескладным – вечно нечесанные патлы над изможденным всеми мыслимыми пороками лицом – слесарем из депо, за которым по всей дистанции ходила слава самого изобретательного "сачка". Глядя сейчас на него, Лашков с запоздалым смирением прозрел в его слинявшем облике отражение своего собственного возраста и, наверное, поэтому не нашел в себе мужества пренебречь родством, пройти мимо:

– Лета, милый. Себя в зеркале узнавать перестал. Вот теперь помню. Значит, третьего ищешь?

– Дерет русский мороз, Петр Васильевич,– переполнялся благодарностью тот. – Капиталу всего руль, вот и ищу охотника. Может, поддержите?

– А что! – вдруг подхватило его веселое отчаянье. – Где наша не пропадала! На вот трешницу, без примкнувшего обойдемся. Делов-то куча!

Того даже пот прошиб от удовольствия и признательности:

– Эх, Петр Васильевич! Одна нога здесь, другая – там. Заделаем все в лучшем виде.

Остальное происходило, словно заранее отрепетированное действо. Лёвка, равнодушно пренебрегая руганью в очереди, по-хозяйски вклинился в самое ее начало, сдал пустую и получил запечатанную поллитровку, отходя от прилавка горделиво подмигнул Петру Васильевичу, знай, мол, наших, и кивком головы пригласил его следовать за собою.

Спустившись в туалет при городском сквере, Лёвка скрылся за дверью дежурной каморки и оттуда через смотровое окошко поманил Петра Васильевича к себе. Здесь, под неразборчивое ворчание старушки-уборщицы, они и распили бутылку, закусив щедро высыпаным Лёвкой на стол валидолом. Первая их не разговорила. Петр Васильевич выложил еще трояк, Лёвка расторопно, обернулся, и только после того, как вторая была допита, в них обоих окрепла хмельная тяга к взаимопониманию.

– Эх,– сожалительно мотая лобастой с залысинами головой начал Левка,прошла жизнь, как в тумане. Вроде и родиться не успел, а уже справки на пенсию собираю. А у самого ни кола, ни двора. До сих пор угол снимаю. Женился было, не ужились. И то сказать, пью много. А что делать? Кругом тоска белая, бабы и те не манут. Одна радость – с человеком словом перекинуть-ся. – Он замялся, опустил глаза и стал пальцем выписывать вензеля на клеенке перед собой. Не обижайся, Петр Васильевич, покривил я... Есть у меня деньги... Я еще сбегаю, рассчитаемся. Тошно мне одному пить, вот и смотрел напарников... Заработать нынче – плевое дело, строится много, всем слесарь нужен. Только успевай: кому кран, кому ванна... Да ни к чему мне деньги те... Куда их? Не купишь на них ничего, кроме вина... Хочу вот в Дербент на тепло податься. Я те края хорошо знаю. Всю войну там прокантовался... Брата вашего, Андрея Васильевича, там встречал как-то... Жив?

– Жив. Рассказывал.

– Вспомнил, значит? – сияя, встрепенулся тот. – Как сейчас помню. На базаре еще с ним пиво пили. Он все об Агуреевой Сашке беспокоился, помню.

– Живут нынче вместе. В Курково, в лесничестве он теперь. С этого лета живут.

– Любовь! – пьяно осклабился Левка и тут же огорченно погас. – А мне вот не везет. Три раза расписывался, а не состоялось дела. Поганое бабьё пошло. Что им человек, им деньги подавай. А у Андрей Васильича любовь, это железно. Весь город знал. Да и баба того стоит. Посмотреть и то все отдашь... Эх, по такому случаю!

Не слушая слабых возражений Петра Васильевича, тот смотался в магазин еще раз. И снова они выпили, закусывая все тем же валидолом. И о чем-то опять говорили, досадливо отмахиваясь от усиленно выпроваживавшей их старухи уборщицы. Петр Васильевич, которому дальний родственник его казался теперь на удивление молодым и симпатичным, приглашал Левку заходить всегда запросто, без церемоний и стеснений. Тот, в свою очередь, заверял старика в вечной преданности и любви и все пытался облобызать ему руку, чему он неуверенно противился, но в конце концов, хотя и не без стеснения, позволил. Затем они, подгоняемые уборщицей, выбрались наверх, в сквер, где долго еще клялись друг другу не зазнаваться и помнить обоюдную хлеб-соль и родство, пока, наконец, пьяное забытье не развело их в разные стороны.

Домой Петр Васильевич возвращался в том благостном расположении духа, когда все окружающее выглядит празднично приятным и достойным восхищения. "Погодка-то какая! – С удовольствием прислушивался он к тому, как ядрено поскрипывает снег под его подошвами. – Как на заказ! Легко так, будто тридцать лет с плеч сбросил. Домой приду, Вадька не узнает. А Левка-то, Левка каков! Орел – парень! И не жадный. Надо будет его привадить, а то сижу один, как сыч, родня все-таки".

Прежде, чем пройти к себе, Петр Васильевич завернул на половину дочери. После отъезда Антонины он еще не был там, оставив в ее комнате все, как есть, с тем, чтобы, возвратившись, она не почувствовала никаких перемен. Стараясь не шуметь, он открыл дверь и огляделся. Все здесь было до мелочей знакомо ему: застеленная лоскутным одеялом кровать, швейная машина под футляром у окна, задернутое марлевой занавеской кухонное хозяйство в простенке между печкой и дверью. На гвоздике, вбитом в планку дверного наличника, висел заношенный, оставшийся еще от покойной Марии жакет. Петр Васильевич шагнул было дальше, в глубь комнаты, но голоса, вдруг обозначившие себя за стеной в другой половине, заставили его невольно замереть и прислушаться...

– Хочу все сам узнать. – В голосе Вадима слышалась нескрываемая резкость. – Своими руками все пощупать.

– Одна лишь любовь ко всему сущему может быть источником познания. – С тихой осторожностью выбирал слова Гупак. – А вы в мир собираетесь с тяжелым сердцем. Истину можно постичь, не сходя с места. Беспокойное любопытство не прибавляет знания. Подумайте сначала. Зачем спешить?

– Так можно продумать до самой смерти. Мы живем в экзистенциальное время, время окончательного выбора. Я выбрал. О чем еще говорить, сотрясать воздух.

– Выбор в позиции, а не в движении. Может быть, для вас важнее и ответственнее сейчас остаться здесь. Вы не находите?

– Какой смысл? Зачем?

– Разве судьба Петра Васильевича, вашего деда, не трогает вас? Вам нужно помочь сейчас друг другу.

– В чем?

– Увидеть свет впереди.

– Это бесполезно. Ему его слепоты еще на целый век хватит. Таких, как я, он щелкает вместо семечек.

– Опыт вас ожесточил. Но из опыта надо делать выводы, а не средство самозащиты.

– Вот я и хочу сделать выводы. Для этого надо сравнить. Увижу сравню.

– Такими глазами вы ничего не увидите. У суетного гнева – плохое зрение.

– Наоборот, гнев обостряет зоркость.

– Редко. И не надолго.

– Думаю, что успею кой-чего разглядеть.

– Сомнения-то все равно останутся,– после недолгого молчания печально отозвался тот. – Всегда кажется, что остался неиспытанным лучший вариант. Он явно сдавался. – Во многих обликах ходил я по миру, а когда под старость, вроде бы, сподобился истины, оказалось, что и в этом окне не весь свет. Может, и вправду лучше не задерживаться. Тогда, наверное, не останется времени для сожалений... Ворчу это я так, по привычке, от дряхлости души и тела, а в общем, я рад за вас. В наше суетное время не всякий решится на это. С какой бы радостью я вышел сейчас на дорогу и пошагал бы, куда глаза глядят. Да вот ноги меня уже не носят, кончил век.

– Простите...

– Что вы, что вы! Ваше упорство для меня поучительно. Один мир к другому не примеришь. Тем более, мой.

– Может, поделитесь?

– Если вам интересно.

– Мне теперь все интересно.

– Извольте... Мы ведь с дедом вашим, Петром Васильевичем, знакомы давно. Еще с того мирного времени. Фамилия моя по батюшке...

Гупак рассказывал, а Петр Васильевич, слушая его, все теснее прижимался лицом к старенько-му жакету своей покойной жены. И давний, еле уловимый запах, присущий только ей и знакомый только ему, возвращал его к той невозвратимой поре, когда одно лишь безмолвное присутствие Марии рядом с ним заполняло его существование ясным и высоким смыслом. "Что я без нее? – спрашивал он себя, чувствуя, как слезы закипают у него в горле. – Нуль без палочки, ничто, пустое место". Мысль эта сложилась в нем так мгновенно, так обжигающе, что он, не сдерживаясь более и не стыдясь своих слез, тихо заплакал. И поздние слезы высветили прошлое чистым и ровным светом.

X

И ЕЩЁ...

Собрание уже подходило к концу, когда слова попросил Парамошин. Сытым колобком выкатился он из зала на сцену, разместил за неказистой клубной трибуной свое объемистое тело, внушительно откашлялся и, ловко округляя фразы, заговорил:

– Международное положение чревато, товарищи. Мировой империализм точит клинки. Классовый враг не дремлет. Энтузиазм кипит на стройках пятилеток. Наша задача обеспечить на транспорте железную дисциплину и бесперебойность движения. Успехи в этом деле по нашей дистанции налицо. Но имеются, товарищи, тревожные факты. Не на высоте у нас борьба с пере-житками. Есть такие, что детей крестют. А также иконы у некоторых. И даже из партийных рядов... Вот здесь присутствует главный кондуктор товарищ Лашков. На дистанции его хорошо знают. Старый партиец, в гражданскую комиссарствовал на дороге. А в доме у него и посейчас цельный иконостас, хоть выставку устраивай. Так, товарищи, не пойдет. Враг начеку. Его хлебом не корми, дай только наше послабление...

Зал восторженно загудел:

– Позор!

– Пусть отвечает перед собранием!

– Да хватит вам тень на плетень наводить, что мы, Лашкова не знаем, что ли?!

– Факты – упрямая вещь.

– Демагогия!

– Выйди и скажи.

– И скажу!

Взывая к тишине, оратор привычно помахал пухлой ладошкой и бодренько продолжил:

– Враг начеку, товарищи. Капитал старается бить нас параллельно нашей перпендику-лярности. Мы должны пресечь в наших железнодорожных рядах правый заскок и левый уклон...

Проговорив в таком духе еще полчаса, довольный собой он уверенно скатился в зал, сел на место и бритая наголо голова его с вызовом повернулась в сторону президиума: ну, что вы, мол, теперь скажете?

Единоборство Петра Васильевича с Парамошиным не прекращалось с того самого дня, когда тот узнал о его докладной в учека. За это время бывший конвоир раздобрел, обзавелся индиговым френчем и должностью, но давней обиды не забывал и при всяком удобном случае старался вернуть должок сторицей. Связываться сейчас с ним у Петра Васильевича не было никакой охоты. Слишком хорошо усвоил он на прошлой своей работе, что всякие объяснения при народе лишь затемняют суть дела, порождают новые пересуды и кривотолки. Но десятки глаз в эту минуту были вопросительно обращены к нему и не ответить им он не мог, не имел права. В то же время, отвечать на обвинение означало окончательно оказаться во власти Парамошина и его компании. Поэтому единственным средством спасения для него было теперь перевести все в шутку.

– Скажу бабе,– насмешливо косясь в сторону торжествующего противника, хмыкнул он,– пускай сымет. Только так думаю: попов бояться, в лес не ходить.

Садился Петр Васильевич под одобрительный смешок большей половины зала. "Э, Парамо-шин, Парамошин,– снисходительно посочувствовал он обескураженному врагу,– не по зубам орешек берешь. Я таких, как ты, с пуговицами глотаю".

После собрания секретарь партячейки Скрипицын – угрюмый, от рождения хромой парень, известный в округе больше поделками из бросовых корешков, чем партийным своим чином, догнал его у входа, спросил как бы мимоходом:

– Домой?

– Вроде.

– Что собираешься делать?

– Поспать надо. Завтра в поездку.

– Я не об этом.

– Пускай у Парамошина голова болит.

– Шутишь?

– На всякий чих не наздравствуешься.

– Смотри.

– Пуганый...

Некоторое время они шли молча. Осень шелестела в палисадниках, осыпая с кустов и деревьев хрусткую жилистую листву. Станция оглашала окрест перекличкой маневровых паровозов. В слинявшем небе клубились редкие тучки. У городского пруда бабы, как и много лет назад, полоскали белье. На городском базаре мужики торговали живностью и сеном. Над крышами слободских сараев кружились турманы, погоняемые пронзительным свистом голубятников. Город, выдержав долгий натиск смутных времен, подспудно жил своей, неистребимо устойчивой жизнью, так ничем внутренне и не изменившись.

– Парамошин, конечно, демагог, крикун,– снова заговорил Скрипицын,– но и ты тоже хорош. К тебе всякий народ ходит, а у тебя в красном углу церковный парад. Так ведь и билет положить недолго! Он ведь не отступится за здорово живешь, просигналит, куда следует. По твоей милости и мне не поздоровится, намылят шею... Соображаешь?

И здесь Петра Васильевича прорвало. Всю горечь и злость, что исподволь скапливались в нем в течение дня, он излил на собеседника:

– Как же так выходит, секретарь? Живу я на виду у всех. Чем дышу, всякий в городе знает. С чем в революцию пришел – тоже известно. Первым начинал и не последний кончил. Только получается, что все это можно псу под хвост кинуть. Любому брехуну вера, а мне – нет. Это по справедливости разве? Или ты Парамошина не знаешь? Рвач, доносчик, подхалим. Нахватался слов разных и несет околесицу на всяком собрании, авторитет зарабатывает. Если все ради таких, то и начинать не стоило.

– Ты эти слова брось! – сразу посмурел тот. – За такие разговоры нынче по головке не погладят.

– Дрожишь, Скрипицын?

Тот остановился, пошарил в карманах, достал смятую папироску, прикурил, но не затянулся. Отвернувшись, заговорил шёпотной скороговоркой:

– Боюсь я, Петя, Парамошина этого. Смерть, как боюсь. Нету у меня силы против его речей. Как заговорит, чую – тону я. Ты ему: "работать надо". А он тебе: "мировой империализм". Вот и поговори с ним. Чуть что не по его,дело шьет, на оппортунизме ловит, в попустительстве обвиняет. И благо бы один он. С него другие пример брать начинают. И все из тех, кто дурочку на работе привык валять. Попробуй, заткни им глотку. Быстро под статью подведут. Эх, бросить бы всё это к чёртовой бабушке! Да теперь уже не дадут по добру уйти, поздно... Ладно, пока. Мне еще в горком нужно.

Скрипицын свернул в переулок, но даже в том, с какой тяжелой поспешностью он сворачивал, чувствовались его смятение и растерянность. И когда через несколько лет тот разделил скорбную участь многих, Петру Васильевичу не раз вспоминался этот долгий осенний день и это расставание на перекрестке двух городских слободок.

Подходя к дому, Петр Васильевич заранее переживал тягостную сцену предстоящего ему объяснения с женой. С самого начала их совместной жизни, Мария, с присущей ей тихой твердос-тью, сумела отгородить маленький мирок своих внесемейных интересов от его власти. Ему же было недосуг заниматься ее делами. Так они и жили, не мешая друг другу верить в то, во что каждый из них верил. И вот теперь он должен был нарушить эту их с женой молчаливую договоренность. На сердце у него скребли кошки, и все вокруг было ему немило.

Дома Мария бесшумно и быстро обставила мужа тарелками, вынула из печи чугун с оставленным специально для него гуляшом и, сунув руки под фартук, замерла по привычке у двери, готовая в любой момент кинуться к нему по первому его знаку.

В соседней комнате младший сын Петра Васильевича – Женька – монотонно зубрил заданный в школе урок:

– Кислород – важнейшая составная часть воздуха... Кислород – важнейшая составная часть воздуха... В воздухе находятся два газа: кислород и азот... Это определил французский ученый Лу... Лавузье... Лавуазье...

За безмолвной трапезой Петр Васильевич мучительно подбирал слова для предстоящего разговора. Ему хотелось найти доводы, в своем роде единственные, против которых ей невозмож-но было бы возразить. Но в голову лезло все самое пустое и неподходящее. "Чего тянуть? – всердцах досадовал он на себя.– Выложить сразу – и с плеч долой".

Мария – одну за другой – меняла посуду перед ним, он машинально, не замечая ни вкуса ни вида, ел и, наконец, не выдержав тишины вокруг и там, внутри себя, спросил:

– Антонина где?

– Спит.

– Постели и мне. С утра в поездку. Деев заболел.– Поднимаясь из-за стола, он неожиданно для самого себя решился. – Слушай, мать... Надо бы убрать с глаз,– он кивнул в угол,– канитель эту... Неудобно, ко мне люди ходят... Партийный... Нынче вот Парамошин на весь город ославил, а завтра...

Петр Васильевич поднял глаза на жену, поперхнулся и умолк: такой он ее еще не видел. Бледная, трясущаяся она рассматривала мужа в упор, упрямо откинув голову назад, словно заново узнавала его. Полотенце в гневных руках Марии медленно скручивалось в тугой беспокойный жгут.

– Ваша воля, Петр Васильевич, вы в этом дому хозяин. Только вы меня в таком разе отпустите с миром. Мы о том с вами не уговаривались, чтобы я свою веру теряла. Мне ваши дела совсем не по душе, потому как не мое это дело – других судить. Себя бы соблюсти в Господе. А коли вам моя вера не по душе, не обессудьте, уйду я и складень этот с собой унесу.

Такого отпора Петр Васильевич не ожидал. Ее с подобной силой проявленная ею самостояте-льность вызвала в нем, вместе с чувством досады, невольное к ней уважение: "А ты, оказывается не проста, матушка, ох, как не проста!" И он, не из желания настоять на своем, а больше для порядка, чтобы только оставить последнее слово за собой, смущенно буркнул:

– Говори, говори...

– Таиться не приучена. – Ишь, волю взяли...

– Я из-под вашей воли не выхожу, Петр Васильевич.– Чувствуя, что настояла на своем, она смягчилась.– Только вы мою темноту мне оставьте.

Убедившись окончательно, что жена не уступит, Петр Васильевич смирился и мысленно махнул на последствия рукой: "Собака лает, ветер носит. Побрешут, побрешут и отвяжутся".

Но с той поры Петра Васильевича в трудных случаях не покидало ощущение присутствия в его жизни чего-то прочного и устойчивого, рядом с чем он мог считать себя в безопасности. И за это он был благодарен Марии.

XI

Весна вошла в город неожиданно и застала Петра Васильевича врасплох. Заснув однажды вечером под вкрадчивый свист позёмки за окном, он, разбуженный утром пронзительной трелью будильника, глазам своим не поверил: комнату заливало ровным слепящим светом. В солнечной тишине звон капели, проникавший сюда с улицы, казался Петру Васильевичу оглушительным: "Ещё одна весна подарена тебе, Лашков,– весело подразнил он себя,– радуйся, старый хрыч! Доживешь ли до следующей?"

То, что природа привыкла делать исподволь, неспеша, в течение недель, она совершила за последующие несколько дней. Стаял снег, набухли и взорвались зеленым пламенем почки, окрестные пруды очистились ото льда. Небо над городом стояло высокое, без единого облачка, настоянное густой, почти осязаемой синевой.

В один из таких погожих, словно на заказ, дней в дом к Лашкову постучался Гупак. После отъезда Вадима, тот, заглянув однажды, стал частенько навещать Петра Васильевича, объясняя свои визиты самыми разными предлогами: то узнавал, нет ли вестей от внука, то являлся поздравить с очередным престольным праздником, то нес неотложную городскую новость. Вначале Петр Васильевич тяготился непрошенным гостем, слишком мало было у них общего, но незаметно для себя привык к гупаковским посещениям, а вскоре не мог без них обойтись. Споры с Гупаком скрашивали его одиночество, помогая ему уяснить самого себя, свое теперешнее отношение к окружающему. Поэтому сейчас появление гостя после непродолжительного перерыва откровенно обрадовало Петра Васильевича. Впуская Гупака, он не сдерживал радушного возбуждения:

– Забыли совсем, Лев Львович, старика. Вторую неделю глаз не кажете. Я уж было подумал – обиделись.

Тот, прежде чем поздороваться, перекрестился, поклонившись в пустой угол, и лишь после этого протянул хозяину прохладную ладошку:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю