Текст книги "Семь дней творения"
Автор книги: Владимир Максимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
– Бросьте, Григорий Иваныч! – Услужливая хитрость старика только подхлестнула в Андрее накипевшую за день злость. – Что нам в кошки-мышки играть? Не маленькие! Выходит, у каждого свой интерес на первом месте? У меня, выходит, только, окромя скотины, нету интереса? Один я воз везти должен? – Фамильная ожесточенность прорвалась в нем и понесла его. – Гляжу, и вы, Григорий Иванович, гражданин хороший, в лес засмотрелись? Так я не держу. Глядишь, за прошлые заслуги схватите у немчуры кусок послаще. Но уж больше, когда вернемся, не просите милости, по первое число влепим. Видно, сколько вас ни корми – все одно укусите в урочный час...
Через минуту он, не жалея плети, уже гнал своего коня вдоль лесополосы к дымящему дневными кострами табору и саднящее душу ожесточение билось в его висках: "Неужто все прахом пойдет? Кататься вместе, а саночки возить врозь? Вот оно, когда суть-то сказывается".
Дорога, размытая недавними дождями, вязко пружинила под конскими копытами, сырой ветер бил в лицо, окрашивая поля вокруг в цвета слякотной хвори и увядания. И никогда еще в прошлом не было у Андрея так мутно и одиноко на душе: "Кому верить, на кого надеяться? Сам не вытяну, значит, никто".
Андрей гнал, не замечая ничего вокруг, и поэтому, когда из придорожной заросли выделилась женская фигура и пошла ему навстречу, он в первую минуту лишь повел поводьем с тем, чтобы объехать ее стороной, но уже в следующее мгновение сердце его упало и тут же забилось отрывисто и гулко.
Александра шла, с каждым шагом разрастаясь в его глазах, пока не заслонила перед ним всего, что его окружало. Александра шла, и сизые глаза ее, сумеречно мерцая, как бы вбирали его в себя, и он, околдованный ими, осадил коня, соскочил на землю и шагнул ей навстречу.
– И как там Пелагея, родила? – Нарочито вызывающий тон ее, Александры, выдавал её смятение, и по всему чувствовалось, что говорила она совсем не те слова, какие сейчас складывались в ней.
– Бабы наши все гадают: малого или девку?
Александра бездумно роняла какие-то случайные, полые, первые попавшиеся слова, а все в ней – лицо, глаза, тело – текло, кричало, смеялось совсем от иной причины и по иному поводу. Андрей немо смотрел на нее, не в состоянии произнести ни звука, до того неожиданной увиделась ему эта, посреди дороги, встреча.
– Ну, чего уставился, али не узнал? – тщетно прятала она в озорстве собственное смущение. – Немудрено, за коровьими хвостами света не вижу. Скоро самою себя узнать в зеркало не возьмусь. Такая уж моя доля.
– Отчего же? – Смиряя колотившую его дрожь, Андрей сошел с коня и двинулся с нею рядом. – Чуть посомневался, правда: с какой, думаю, стати?
– Да так, вздохнуть вышла. – Голос ее слабел и прерывался. – А вот встретила тебя и, вправду, кстати. Не спешишь?
Хмельное расслабляющее тепло коснулось сердца Андрея, и мир вокруг него внезапно приобрел звук, запах, окраску. Бурые подпалины увядающей листвы резко выделялись на фоне изреженного скудеющими облаками белесого неба, которое, в свою очередь, оттеняло стойкую зелень ивняка и орешника в желтом море брошенной на корню степи. Со стороны речки тянуло волглым деревом и тиной лиманов, где хлопотливо клекотали, готовясь к отлету, птичьи полчища.
– Разговор есть? – Он еще не верил ее зову, а потому выравнивал речь и сдерживался. – Говори, коли не шутишь.
– Иди сюда, Андрейка-а,– потянула она его за рукав, и это ее протяженное "Андрейка-а" отозвалось в нем благостно и жарко. – А то глазищ-то, пропасть. Нашим бабам только попади на язык, такого наговорят! Сюда... Сюда иди.
Александра, видно, ждала Андрея загодя: под старым сучковатым абрикосом было разостлано байковое одеяло, а к самому корню дерева жалась бязевая сума со снедью. И едва он разглядел все это, как теплые ее ладони сомкнулись у него на затылке.
– Андрейка-а, Андрюшка-а! – кружились у его уха бессвязные слова.– Не по злобе, из гордости за тебя не пошла. Думала, люди комиссарским хлебом попрекать будут. А ить один ты и люб был. Бывало, встречу, свету не вижу. Всякий день считала: как ты там, с кем? Рыбочка моя, ягодиночка... Пожалей, Андреюшка-а!
– Эх, ты! – только и вырвалось у него. И еще раз. И еще горше: – Эх, ты!
Головокружительный туман лишил Андрея памяти и речи, выявив перед ним лишь ее глаза, мерцавшие тихой и преданной радостью. Глаза эти, как два бездонных омутка, высвеченных изнутри голубой искрой, маячили где-то совсем рядом, затягивая его в свой колдовской круговорот...
Потом, лежа рядом с ним и оглаживая его руку в своей, она, как о чем-то давно решенном и переговоренном, сказала:
– Детей у нас, слава Богу, с Сережкой не вышло, значит, и спросу ему с меня нету. Я к тебе теперича навек прилепилась, куда ты, туда и я.
Андрей моментально насторожился:
– Ишь, легко как все у тебя получается.
– А ты что – боишься?
– Не боюсь, а совесть иметь надо. – Он словно бы ждал этого ее вызова. – Да, да, Санек, нельзя нам так. Что люди скажут? Ребята, мол, воюют, а Лашков солдатских баб портит. Вот будет войне конец, сядем мы с Серегой и поговорим ладом, как люди. Мы, Лашковы, по-разбойному чужое добро не берем.
– Эх вы – Лашковы! – Александра стремительно поднялась, коротким движением закинула растрепавшуюся косу за плечи и сверху вниз опалила Андрея горьким презрением. – По вашей указке жить – так и в нужник со справкой ходить придется. Слова в простоте не скажете. Из какой только плесени тянется порода ваша болотная. Я думала, хоть ты от них в отличку. А ты одно с ними дерьмо, только пожиже. Дай вам волю, баб заставите по свистку детей рожать. Да Бог миловал!
– Да разве вы люди! – Ее рассчитанный в самое больное место удар обернулся в Андрее яростным ожесточением. – Поперек горла вам Лашковы встали, потому как Лашковы по совести, по справедливости жизнь устроить хочут. Только слаже вам грязь ваша невылазная, чем новая доля. Дерьма вам своего в общий котел и то жалко.
– А вы эту самую справедливость,– уже откровенно издевалась Александра,– промеж себя поначалу устройте, а то едите друг-дружку, будто пауки, все командирства своего не поделите. А мы уж, как-нибудь без вашей богатырской помочи обиходимся. Вот эдак-то, Андрей, свет, Васильевич, товарищ Лашков.
И снова из всего, что было связано у него с Александрой, память выделила лишь обиды и унижения, и в нем, перехватив ему горло, взорвалась безрассудная злость:
– Уходи. – Он терял над собой власть. – Убью.
– Не хватит тебя на это самое, Лашков. – Уже отходя, она насмешливо покосилась в его сторону. – В ногах жидок, кровь не та. Покедова...
С ревнивой ожесточенностью смотрел Андрей, как она уверенно и споро пересекает несжатое поле, направляясь к табору, и сердце, в такт ее шагам, дергалось и обмирало. Понуро, не замечая ничего вокруг, брел он по дороге: "Куда же это я гребу, Господи! И отчего это у нас – Лашковых – все не как у людей!"
Догнавший его на линейке Бобошко, тихонько притормозил и поехал вровень с ним. После недолгого молчания старик сочувственно откашлялся и заговорил, и голос его звучал глухо и печально:
– Ах, Андрей Васильич, Андрей Васильич! Далеко мы так не уйдем. Криком делу не поможешь. Он уже оглох от крику-то, мужик русский, не слышит. Да и прав Федоров. Где ж ему с грудным младенцем дальше идти? Никак нельзя. Война пришла небывалая, скоро жизнь челове-ческая станет дешевле полушки, а мы о скоте печемся. А ведь не скот нас, мы его производим. Нам бы с вами радоваться надо, Андрей Васильевич: еще одна живая душа Божьей красотой заполнилась. Какая уж тут амбиция! Да один вздох людской ценнее всех рек молочных и кисельных их берегов. И ни одно земное царствие не стоит человеческого волоса... А, впрочем, как знаете, Андрей Васильевич, как знаете, вам виднее...
Что Андрей мог ответить старику? Никакие слова уже не могли заполнить его опустошения. Он и двигался-то сейчас скорее по привычке, чем в силу надобности. Действительность на какое-то время потеряла для него всякий смысл и значение: "Будь оно все проклято! Мне все равно, кто из вас прав, а кто виноват! Я-то здесь при чем?"
VIII
Узкая горловина моста, словно воронка, медленно, но властно втягивала в себя разноголосый водоворот отступления. Повозки, машины, скотина, люди бесконечным потоком устремлялись к берегу, одержимые единственным порывом: во что бы то ни стало переправиться на ту сторону. В крике и ругани, в реве и гуле прослушивалось лишь одно желание: любыми способами оказаться за пределами моста.
Военный распорядитель – долговязый рябой майор, вконец измученный хлопотной и зряшной своей должностью, рассеянно выслушав жалобы Андрея о необратимых опасностях эпидемий и падежа, лишь досадливо отмахнулся от него:
– Брось, дорогой! Какая уж тут к черту санитария и гигиена. "Мессера" налетят, такую дезинфекцию оборудуют: любо-дорого, собирай только рожки, да ножками обкладывай. – Острые в крупных оспинках скулы его поигрывали в жесткой усмешке. – Жди, дорогой, придет и твоя очередь. Спешить тебе некуда, кроме как на фронт.
Упрек был слишком прозрачен, чтобы его не понять, и Андрей, сразу теряя интерес к делу, увял и стушевался: "Попал ты, Андрюха, в непопятную, только ленивый не лягает".
На подходе к табору Андрея перехватил ветеринар, за которым, в чем-то его горячо убеждая, след в след ступал рукастый, не старый еще цыган в засаленном вельветовом жилете поверх новенькой офицерской гимнастерки.
– Андрей Васильич, голубчик! – Бобошко бросился к нему, как к спасению. – Выручайте, понятия не имею, что он от меня хочет? Куда я его возьму? Кто разрешит? Сами не знаем, когда двинемся. Да разве втолкуешь ему?
И лишь тут, возвращаясь к действительности, Андрей увидел приткнувшуюся к берегу одиночную кибитку. Ее латанный-перелатанный парус кричаще выделялся среди пестроты телег и бричек разномастного лашковского хозяйства. И Андрею без объяснений стало ясно, что цыган хочет пристроиться к их табору и с ним вместе, вне очереди, пройти через мост. Еще не опамятовавшись после разговора с распорядителем, он грубо отрезал:
– На одного ушлого десять хитрых. Я тебе не потатчик, вставай в хвост.
– Будь человеком, начальник! – Влажные глаза цыгана умоляюще засветились в его сторону. – Заставь за тебя Бога малить, вазьми в свой кагал. Ранятый у нас, бальной, памрет проста, вазьми. – Не веришь, сматри сам. – Заученным движением он отдернул полог кибитки. – Вот он, сердешный.
Там, в окружении гомонка старух и ребятишек истлевал сухим жаром молодой, городского типа парень, до подбородка укрытый зимним стеганым одеялом:
– Давай, давай, лей... Лей больше... А я поплыву... Поплыву на самую середину... Холодно... Очень холодно...
Андрей отвернулся и тут же, прямо у его ног, аспидным бесенком объявился и пошел частить голыми подошвами крохотный цыганенок в продранной, с девчоночьего плеча рубашке. Преданно заглядывая ему в глаза, мальчишка в самозабвении отплясывал перед ним чечетку, и Андрей, нехотя сдаваясь, в конце концов безнадежно махнул рукой:
– Леший с вами, становитесь!
– Спасиба, начальник! – неслось ему вдогонку. – Не пожалеешь, начальник.
Цыгане осваивались недолго. Вскоре пестрые платки гадалок мельтешили между артельных костров и узловские бабы, не скупясь, наполняли им их объемистые подолы и пазухи щедротами своих, жаждущих утешения сердец. Их ребятишки тоже не теряли времени даром, крутились рядом с ними, выпрашивая и приворовывая к общей добыче и свою долю. Лагерь ожил, и Андрей уже не жалел о своей вынужденной уступчивости: "Хоть подобреют бабы малость. Много ли ей – бабе – надо!"
А когда, наконец, где-то под вечер хозяйство переправилось и стало ночевкой за околицей ближайшего заречного хутора, Андрей, совершая вечерний объезд, лицом к лицу столкнулся с тем самым парнем, которого, почти умирающим, он видел утром в цыганской кибитке у берега.
– Добрый вечер! – в тоне парня не угадывалось и тени смущения. – Есть мысль! Оцените! – В его манере говорить, смотреть, двигаться было что-то необъяснимо притягательное. Казалось все в нем жило, существовало по отдельности: глаза, лицо, руки; если смеялись глаза, лицо каменело, а быстрые руки лишь подчеркивали штатскую мешковатость фигуры.
– Я здесь договорился с местной властью: вечером устраиваем сольный концерт. По полтин-нику с носа. Есть свободный амбар. Да,– расплываясь в застенчивой и как бы извиняющейся улыбке,– я, простите, не представился! Артист Курской государственной филармонии Геннадий Салюк: миманс, танец, художественное чтение. Прошу любить и жаловать. Как мысль?
Андрей никак не мог прийти в себя от изумления: "Ну и дурака же я свалял! Вот это номер! Провели, будто дитятю". Но тихое бешенство, охватившее его вначале, сменилось сперва растерянностью, потом безразличием и, наконец, проникаясь неотразимой улыбчивостью артиста, он решительно обмяк, смущенно пробормотав только:
– Ловко это ты... Да...
– О чем это вы?
– Ну там, в кибитке.
– Ах, вы об этом! – Улыбка Салюка сделалась еще застенчивей и шире. Уж вы не сердитесь. Я ведь у них кормлюсь вторую неделю, надо было помочь бродягам. Да и от вас не убыло. Рот-фронт, так сказать, все люди – братья. Маленькая мистификация ради пользы дела... Так, что вы скажете по поводу моего просветмероприятия?
– Валяйте... Не возражаю... По полтиннику, значит?
Располагаясь к разговору, Андрей потянулся было за кисетом, но парень исчез так же мгновен-но, как и появился, и Лашков, посожалев, тронул своей дорогой, а когда заканчивал круг, снова встретил ветеринара, за которым все так же, след в след, плелся уже знакомый ему цыган.
– Замучил меня этот марокканец. – Старик дурашливо развел руками. – Вы только послу-шайте его! Психология, как при первобытном натуробмене. Никакой логики. – Он обернулся к своему преследователю.
– Вот тебе начальник, с ним и разговаривай, а то у меня уже ум за разум заходит.
Тот, словно и не заметив перемены лиц перед собой, сразу же подступился к Андрею:
– Гаварю тебе, начальник, настоящую цену даю. Сваих лашадей впридачу. Тебе так и так сдавать, харошую – плахую адин леший, а мине жизню жить, семью, детишек вазить по беламу свету, чистаму полю... Не пажалеешь, начальник, харошие деньги даю.
Напрасно Андрей чуть ли не до первых звезд втолковывал тому азы законов о государствен-ной собственности, напрасно пугал последствиями и возмездием: тот лишь недоуменно хлопал круглыми, орехового цвета глазами, начиная свою речь с того же припева, каким всякий раз кончал:
– Пажалеешь, начальник, харошую цену даю, харошие деньги... Больше никак не могу, нету больше.
– Да пойми ты, голова садовая, прав таких мне...– Он осекся на полуслове: мимо, в окруже-нии сычевских подруг проплыла Александра. Минуя их, она искоса взглянула в его сторону и царственно усмехнулась одними уголками плотно сжатых губ. И он безвольно потянулся за ней, уже машинально заключив: – ...не дадено... Нету таких прав у меня.
Стараясь не упустить ее из вида, Андрей по дороге кое-как отделался от своего бестолкового просителя и вскоре вышел к тому самому, наскоро приспособленному под клуб зерновому складу, где обещанное Салюком действо уже разворачивалось полным ходом.
Сооружение из двух мучных ларей служило артисту сценой, зритель же размещался по личному усмотрению и в зависимости от собственной сноровки, то есть, как попало. Чад множества семилинеек плавал над головами, делая и без того темную коробку амбара еще более тесной и сумрачной.
– ...Признаться, я очень волнуюсь. Впервые мне приходится выступать перед столь взыскательной аудиторией. Но я надеюсь, что утонченный вкус сегодняшней публики будет равен ее снисходительности... Кстати, о вкусе. Подходит, здесь, ко мне в трамвае один гражданин и говорит: "Вы, говорит, тот самый Тьма-Тараканьевский, который вчерась в зеленом театре в концерте выступал?" Я, говорю,– сами понимаете, лестно: узнают! А он мне: "На паях, значит, говорит, с жульем работаешь, такой-этакий, рассякой. Зубы, значит, заговариваешь, а они бумажники у полноправных граждан прут!" Обернулся это он к пассажирам: "Грабеж, кричит, среди белого дня! Вчерась, кричит, на ихнем концерте,– тут он указывает в мою сторону,– у меня бумажник сперли, а в ем трешница чистыми и билет МОПРа... Бей, кричит, пока не утек!"... Не смешно? мне тоже... Итак, сейчас перед вами выступят лучшие творческие силы страны, мастера вокала и сопровождения к нему... Концерт открывает любимец публики, народный артист, звезда первой величины, Леонид Утесов... Прошу вас, Леонид Осипович! – Он повернулся спиной к слушателям. – Маэстро стесняется дышать в сторону публики. По случаю встречи с вами он немного пере .. . переутомился. Поэтому маэстро будет петь в несколько необычной для себя манере. – И он запел. И состоялось чудо: послышался характерный утесовский речитатив. – "Жили два друга в нашем полку, пой песню, пой. И если один из друзей грустил, пел и смеялся другой..."
Отыскивая взглядом Александру, Андрей не узнавал своих подчиненных: впервые за много дней обессиливающего пути лица их преобразила радость. Люди всем существом как бы перенес-лись в иную, ту, мирную, уже полузабытую ими жизнь. Общий строй подхватил и Лашкова, и он, теперь окончательно прощая парню вынужденную его с ним – Андреем – проделку, вместе со всеми восторгался и аплодировал. А тот, ободренный приемом, старался вовсю:
– Концерт! Сколько в этой короткой фразе заманчивого, сколько надежд! И какой же концерт обходится без сюрпризов! Кстати о сюрпризах... Вот, к примеру, стучится на днях ко мне соседка и, лучезарно улыбаясь, говорит: "У меня, говорит, для вас сюрприз". "Какой – такой, говорю, еще "суприз?" "Повестка, говорит, из нарсуда, алименты, говорит, с вас взыскивать будут"... Не смешно? и мне – тоже... Так вот: второе отделение нашего праздничного концерта...
В эту минуту в проеме входной двери обозначился встревоженный профиль Фили Дуды.
– Увели! – Голос его сорвался почти на хрип. – Лошадей увели! Угнали... Цыганы угнали!.. Наших – торбеевских...
Трепетная тишина вмиг обрушилась, и народ, колготя и вновь озлобляясь, устремился к выходу. В давке, сразу же возникшей у двери, Андрей совсем близко от себя увидел памятное теперь навек лицо и встретился с единственными для него отныне глазами, и неизбывное чувство вины перед Александрой обернулось в нем щемящей к ней жалостью, и он, работая локтями, подался было в ее сторону, но толпа увлекла его наружу, где в гулкой ночи уже росла и множилась перекличка начатой погони.
Артельные интересы сразу отошли на второй план: извечный крестьянский инстинкт объеди-нил еще вчера враждовавших соседей. Андрей долго метался в темноте в поисках направления, по которому растеклась погоня, но топот и гвалт доносились со всех сторон, и оттого определить ее успех не было никакой возможности.
Предчувствие близкой беды охватило Андрея. О том, чтобы в случае поимки конокрадов предотвратить самосуд, не приходилось и думать. Поэтому, когда откуда-то из-за реки выплеснул-ся к зведному небу пронзительный, почти животный крик, Андрей с опустошающей безнадежнос-тью заключил, что непоправимое совершилось. Не медля ни минуты, он погнал коня на голоса за рекой, и вскоре замаячивший впереди огонек выхватил из темноты место побоища. Стоило Андрею сойти с коня, как толпа раздалась и свет чьей-то "летучей мыши" обнажил перед ним растерзанное тело артиста. Тот еще икал и дергался, но жизнь еле теплилась в нем, угасая с каждой минутой.
– Куда... Куда... Зачем? – Слова ломались в его непослушных губах. Бывает... Вот так, граждане...
Растоптанный отходчивым людским отчаянием лежал перед Андреем дважды обманувший его человек, но – странное дело! – в эту минуту он не испытывал к умирающему ничего, кроме пронзительного, саднящего душу сочувствия:
– Эх вы! – только и молвил он, глядя в землю. – Люди – лошади...
На обратном пути ночь голосом Бобошко тихо зашуршала у него над ухом:
– Вот вам мужик русский в полной красе. Нету у него, у этого мужика, берегов. Убили человека, словно муху, а теперь жалеть будут, нудиться, пьянку, глядишь, по этому поводу затеют мертвую... А парень-то оказался с секретом... Мог спокойно уйти. Нарочно поотстал. Сам себя подставил, заслонил цыганскую вольницу. Собой заслонил. Что ни говори, а чего только в российской голове не намешано!
Да,– из всего сказанного ветеринаром в нем отстоялось лишь одно,– мог бы уйти... Вполне мог бы.
И ночь сомкнулась над ним. И – в нем.
IX
Рано утром Андрей, едва проснувшись, погнал в сторону загонов. Мокрый тяжелый снег ниспадал окрест. Снег, подобие ночных бабочек перед ветровым стеклом машины, разбивался об еще неостывшую от вчерашнего солнца землю и тут же таял, сгущаясь постепенно в шуршаще зыбкую кашу. Над селом, где застряло Андреево хозяйство, скользили брюхатые облака и свинцовая безбрежность их не обещала ему скорого пути.
Лошадь вялой рысцой вынесла Андрея через все село к табору за околицей, и один вид стада объяснил ему больше, чем все рапорты и донесения. Сгрудившись в кучу, скот жался друг к другу, стараясь сохранить тепло. Снег на крупах подтаивал, стекая по впалым бокам. Андрей похолодел: для молодняка и немногих остальных это было чистой погибелью.
В снежном мареве перед мордой лошади вдруг оказало себя остренькое личико Бобошко:
– Что делать будем, Андрей Васильевич? – Его щуплая фигурка в заношенном драповом пальто, глухо заколотом у самого подбородка булавкой, выражала воплощенную деловитость. – Еще ночь, и падежа не миновать. Ждать погоды тоже не приходится.
– А чего вы сами-то считаете? – Ему было немного стыдно перед стариком: в тревожную минуту тот оказался у гуртов первым. – Какие меры?
– Попросить местных,– заторопился ветеринар и видно было, что ответ у него готов заранее, но соображения субординации не позволяли ему до поры опережать начальство,– разместить у себя хотя бы молодняк. Стельных наши как-нибудь сами укроют.
Самоотверженная старательность ветеринара растрогала Андрея, и у него не хватило духу сказать старику, что все это он уже испробовал и что в местном правлении ему наотрез отказали: побоялись мора.
– Нельзя рисковать чужим скотом, Григорий Иваныч. Но выход,– холодные, выцветшей голубизны глаза его недобро сузились,– выход есть... Гоните туда,– он указал на видневшуюся около кладбища церковь,– не пропадем... Едем.
Переведя Гнедка в галоп, он как ожог ощутил чей-то со стороны взгляд и сразу же подумал: "Александра!" И снова, будто и не было тайной обиды стольких лет, будто не его именитых сватов поворотили от порога ее дома и будто не над ним издевалась она недавно в лесополосе, плоть в нем зашлась коротким и злым жаром: "Эх, Александра, Саня, Санюшка, родилась ты себе на мою погибель".
С батюшкой – лицо упругой репкой, васильковые глаза под веселыми пшеничными бровями – Андрей разговаривал недолго.
– Не дам – силой возьмете,– покорно вздохнул тот. – Чего ж мне сопротивляться? Только я вам не советую.
– Грозишь, что ли? Видали.
– Не мне вам грозить, вы – сила. Только вам не последний год жить.
– Не будет твоей власти, на немцев не надейся. Уж как-нибудь одолеем.
– Власти моей никогда не было. И немцы для меня такие же враги, как и для вас. Но в смертную минуту приходится человеку задуматься о содеянном. Трудно вам тогда будет.
– Ладно – ключи.
– Вот – берите...
Если бы тот сопротивлялся, если бы пробовал блажить, если бы, наконец, хоть смотрел волком, Андрею было куда бы легче. Но сейчас, после разговора с ним, Лашковым овладела какая-то смутная еще тревога, какое-то неопределенное стеснение под сердцем и поэтому, когда он шел открывать храм, ноги его ступали тяжело и неровно.
У самой церкви Андрея ожидала тихая ватажка мужиков и баб, больше кондровские, среди которых выделялся бородатой статью и ростом Марк Сергеев. В их необычном спокойствии сквозили тревога и предупреждение. Едва Андрей поднялся на паперть, Сергеев заступил ему дорогу и, обнажив перед ним голову, внятно и вдумчиво заговорил:
– Андрей Васильич, я с твоим отцом, Царство ему Небесное, не одну выпил, братьев твоих наперечет знаю, крепкие люди, дай им Бог здоровья, тебя вот с этаких лет замечал, радовался: человек растет... Христом Богом, Вседержителем нашим, прошу тебя не обездоль обители Божьей, сохрани храм от поругания. Зачтется тебе сторицей доброе дело твое. Миром просим.
– Да ты что, Сергеич! – Ему даже горло от возмущения перехватило. Уж в ком, в ком, а в кондровских он не сомневался: уравновешенный, знающий дело народ. – Общественная скотина гибнет, а вы в дурь ударились?.. Пусти с дороги!
– Тварь Божья она под Богом ходит, когда час придет, тогда и отдаст душу. А храм на вечные времена, в нем душа всенародная соблюдается. Миром просим. – И теперь это его "миром" прозвучало уже, как угроза. – Не искушай Господа!
Гнев, от которого у него похолодели кончики пальцев, захлестнул Андрея:
– А ну прочь с дороги, лампадная рожа! – в исступлении заорал он, и кровавые круги вспых-нули у него перед глазами. – Народное добро гибнет, а ты, гад, церковную саботажь разводишь?
В удар он вложил все – и неудачную любовь свою, и знойную горечь пройденной дороги, и все отвращение к окружающей слякоти, и даже обиду за эту вот личную свою слабость. Марк, скатившись по ступенькам паперти, ткнулся головой в снег. И темное пятнышко стало взбухать на мокром снегу прямо под его теменем.
– Загоняй! – Андрей уже совсем не помнил себя, срывая отомкнутый замок. – Загоняй, говорю!
Промерзший молодняк, мыча и посапывая, потек сквозь распахнутые створки. Лашков стоял у входа и уже без нужды, а чтобы только заглушить в себе круто берущее свою власть похмелье, кричал:
– Давай!.. Давай!.. Давай!..
Свет тусклого дня, струившийся в узкие витражи, стал еще мертвенней от поднимающегося к сводам пара. Голубые светлячки лампадок в разных углах храма вскоре, трепетно помигав, сникли, и лишь свеча под образом Спасителя не гасла в спертом и почти осязаемом на ощупь воздухе.
– Без моей команды не выводить! – Голос Андрея гулко отозвался под высокими сводами: "И-и-ить!" – Понятно?
Загоняя в притвор своих, торбеевских подтелков, Филя Дуда молодецки пощелкивал бичом, приправляя каждый удар забористой руганью или скороговоркой:
– Поспешай, шелудивые! Нет теплей, чем у бога за пазухой. Отпускай нам грехи наши, граждане святые отцы! В тесноте – не в обиде. Богу богово, а нам свое... Куды, куды, мать твою лапоть!
Когда Андрей вышел из храма, кружок мужиков все так же, тесной кучкой, топтался у входа. Только Сергеева уже не было среди них. Навстречу Андрею выступил теперь Дмитрий Сухов – робкий мужиченко, ничем раньше не выделявшийся, кроме этой самой своей робости, и, строго глядя в глаза ему, тихо и коротко сказал:
– Мы с тобой, Андрей Васильев, дале не пойдем. Нам с тобой дале не по дороге.
– А трибунал за собатаж ты слыхал? – багровея, он стал рвать пуговицу заднего кармана галифе. – А это ты видел? Имею полномочия...
– Трибунал нам, конечно, ни к чему. И пистолет тожеть ни к чему, жить всякому хочется. А пойти – не пойдем. Не обессудь, разные у нас пути, Андрей Васильев, и все другое разное. Потому и не пойдем.
В его словах не чувствовалось и тени вызова, но сквозило в них что-то такое, отчего Андрей сразу же уверился про себя: не пойдут. Тогда он решился на самое для них, по его мнению, болезненное средство.
– Ладно, будь по-вашему. Только скотину вы не получите. За нее полностью я в ответе. За всю тыщу двести голов. За вашу в том же разе. Понятно?
– Понятно,– неожиданно легко согласился Сухов. – Только роспись дай нам за нее в полной мере.
– Роспись, говоришь? – Ему показалось, что он овладевает положением. А шиш не хочешь? Ты обязанный гнать скотину до самого Дербента, вот и гони. На чужом горбу в рай захотелось? Не пойдет. Другие пилить будут, а тебе роспись? Дудки!
Но сбить Сухова с толку ему не удалось.
– Ладно,– спокойно укоротил он Андреевы словесные восьмерки,– можно и без росписи. Бывай, Андрей Васильев, не поминай лихом. Бог тебе судья.
Они стояли перед ним, лучшие его пастухи и гуртовщики, невозмутимые в своей правоте. Он неожиданно показался сам себе нашкодившим мальчишкой, и так-то ему вдруг захотелось, так захотелось поваляться у них в ногах, лишь бы они не бросили его среди этой проклятой снежной хляби, за сотни теперь верст от дому. И Лашков уже и решился было унизиться, пойти на мировую, но сила кровной связи с тем, что считалось у них в семье всегда правым и непогрешимым, взяла-таки верх, и он лишь угрожающе процедил сквозь зубы:
– Скатертью дорога.
Мужики двинулись разом, ступая по снежному месиву с твердой уверенностью людей, хорошо знающих силу своих рук, которым везде определят заслуженную цену. И простуженный вздох старого ветеринара сопровождал их уход:
– Всерьез обиделись мужики, не вернутся.
– Не плясать же мне перед ними? – сорвал на нем досаду Андрей. Когда-никогда, все одно подвели бы. Горбатого могила исправит. Знаем мы их – кондровских.
Уже сидя у пышащей жаром печи приходского дома, Андрей долго еще сердился и клокотал, зло честя дремучее упрямство ушедших от него мужиков, но, чем сильнее растравлял он свою злость, тем определеннее укреплялось и росло в нем ощущение собственной неправоты.
– Двадцать с лишком лет Советской власти,– суетно кипятился он,– а у них все ладан в голове. Долбишь, долбишь им: "Нету никакого бога, сами себе хозяева". А они опять за свое. Сколько же долбить можно? Пора бы ихнему брату и за ум взяться. Вот вы, Григорий Иваныч, ученый человек, вам бы и карты в руки разъяснить темноте, что к чему.
– Говорится в Писании: Господь создал человека в один день. Ветеринар всматривался в огонь тлеющих в печи углей и, казалось, видел там что-то ему одному открытое. – Только ведь это был не один земной день, а одна земная вечность. А мы с вами возомнили за двадцать быстротекущих смертных лет содеять то же самое. Рано, раненько мы возгордились, не по плечу задачку взяли. Вот и пожинаем плоды. Впрочем, это я так, к слову, вместо присказки... Только трудненько нам без них, без кондровских, придется, это уж определенно.
Старик умолк, и тягота предстоящего пути оказала себя Андрею такой долгой и беспросвет-ной, что теперешняя обида его увиделась ему до смешного пустой и незначительной и, тревожно холодея, он невольно потянулся к огню: "Неужто и вправду зима завязалась? Тогда дело худо".
Х
Ранняя поземка с шорохом и свистом сквозила по степи. Артельные гурты давно смешались, и скотина двигалась сквозь снежную замять одним общим для всех стадом. Андрей выбивался из сил, помогая пастухам подгонять вконец обезножевшую скотину. После ухода кондровских пастухов и без того изрядно поредевшее в людях хозяйство едва-едва справлялось с дежурством. И хотя старожилы заверяли Андрея, что ранние снега в этих местах редкость и что устойчивое тепло не заставит себя ждать, на душе у него скребли кошки: "Больше двух переходов по такой метели не продержимся, факт".