Текст книги "Семь дней творения"
Автор книги: Владимир Максимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
Фома, подмигнув начальнику, убежал в соседнее купе и тут же появился снова с бутылкой припасенного "на случай" самогону. Разливая, он как бы невзначай жался к ней и свободная рука его, чуть подрагивая от желания, то и дело скользила по ее спине.
После третьей Валентина бесцеремонно оттолкнула от себя Лескова и, с вызовом глядя в сторону Петра Васильевича, огорошила:
– Порядка не знаешь, мотя: сначала командиру, а тебе, что останется.
Даже ко всему привыкший Лесков лишь присвистнул и с готовностью подался к выходу:
– Мы люди маленькие, нам и остатнего хватит.
– Что же ты, командир? – Ее развозило на глазах. – Или шибко идейный, а? – И уже не злость, а злоба перехватывала ей дыхание. – Видала я вас идейных! Знаешь, сколько? До Москвы раком не переставишь! Ишь гусь... Или может брезгуешь, тогда скажи, вон мопс твой на подхвате...
И вправду, Фома, внезапно возникнув в купе, поспешил выручить главного:
– Пошли, Валентина, пошли... Поспишь, все как рукой снимет... У Петра Васильевича своих забот полон рот... Видишь, кругом документация...
Та еще пробовала сопротивляться, еще пыталась что-то говорить, но Лесков, ловко охватив ее за талию, тянул вдоль прохода в другой конец вагона, где она и затихла под его похотливый шепот.
А Петр Васильевич вдруг с томительной горечью представил себе на месте Валентины одну из своих дочерей: "Господи,– да что же это такое, Господи!"
Фома старался не попадаться ему на глаза. Молча и походя кивнув, он прошмыгивал в облюбованное им для своих утех купе и вскоре оттуда начинали доноситься голоса. Голоса то поднимались почти до крика, то переходили в прерывистый шепот, пока, в конце концов, не затихали совсем до следующего утра.
Едва Валентина приедалась Фоме, он брал ее на закорки и относил в "телятник" к машинистам со сплотки. Те, в свою очередь, вскоре отправляли ее обратно. Так она и переходила из рук в руки, словно общий трофей в сопредельных ротах.
Петр Васильевич бесился, негодовал, но терпел, понимая, что пусти он девку сейчас по свету, будет ей еще хуже.
Поэтому, когда однажды утром он, выглянув в тамбур, не увидел бок о бок со своими вагонами сплотки, он облегченно вздохнул: "Всех не убережешь, авось – не пропадет".
Их загнали в глушь отдаленного разъезда, где кроме вагонной коробки, приспособленной под станционное помещение, не имелось ни одного дома или постройки. В чистых до голубизны снегах дымились из-под сугробов окрестные деревеньки, и пейзаж мог бы показаться даже мирным, если бы не черные, наподобие одиноких воронов, остывшие еще с осени ветряки по косогорам.
Петр Васильевич потянул на себя дверь тамбура, дверь с визгом отодралась, и он захлебнулся глотком обжигающего январского воздуха.
– Узловские?
К их вагону спешил дежурный.
"Что еще за новости? Неужели не задержимся?"
– Что вы там в Гущине натворили, господа хорошие? – на ходу оповещал его дежурный. – Нехорошо! Увезли протезы у инвалида войны... Совесть иметь надо... Велено первым проходящим передать по назначению...
За спиной у главного уже зябко похохатывал Лесков:
– Так она же, курва, сама забыла. – Он мышью просунулся из-под руки Петра Васильевича и опустил два протеза в валенках прямо через плечо дежурному. – На кой они нам леший. Не топить же ими, право слово! – И поворачиваясь к главному, поблудил косым глазом. – Уж и пошутить нельзя.
Дежурный, испитой старичок в тертой перетертой шинели поверх телогрейки, озадаченно, слезящимися от мороза глазами оглядел снизу вверх их обоих, хотел что-то сказать, но не сказал, а только сплюнул всердцах и повернул к себе.
Долго еще потом мерещилась Петру Васильевичу эта черная фигурка на белом снегу с двумя обутыми в валенки протезами через плечо.
Захлопнув дверь, он повернулся к Фоме и, видно, все, что творилось сейчас в нем, выразило лицо: Лесков, побелев, отступил внутрь вагона:
– Васильич,– голос его пресекся,– сами видели... Добровольно... Никто не заставлял... Васильич!..
Но занесенный над ним кулак главного уже ничто не могло остановить и кулак со всей злостью, какая была в него вложена, обрушился на голову Фомы. Никогда, ни раньше, ни позже, Петр Васильевич не испытывал подобного желания сбить, смять, уничтожить стоящее перед ним существо. Кровавые круги плавали у него перед глазами, а он все бил, и бил, и бил...
– Мразь... Мразь... Собака... – только и складывали его губы. Мразь... Собака...
Им еще много довелось вместе колесить по дорогам Урала и Сибири, а потом служить в одной поездной бригаде, но ни разу никто из них не вспомнил друг другу о том утре в глуши заснежен-ного разъезда.
Мелодия уплывала за кладбищенские кроны, а Петр Васильевич, поворачивая к дому, озаботился про себя: "Надо бы как-нибудь днями зайти, посочувствовать. Сколько верст вместе намотали, не шутка. Да, надо..."
IV
В доме у Лесковых Петр Васильевич бывал от силы раза три-четыре еще до войны, причем изо всех посещений запомнил только крестины их первенца, Николая, и то потому лишь, что сам был крестным отцом. Жил проводник у старой пекарни, в доме, что поднял его дед – десятник с "железки" – за счет дарового кирпича и доброхотных подношений от работной паствы, отчего, наверное, и стоявшем дольше положенного ему срока без сколько-нибудь серьезного ремонта.
Дверь Петру Васильевичу открыла крохотная чистенькая старушка. Едва взглянув на него, она прожурчала:
– Здравствуйте, входите... Только что началось...
И тут же исчезла, будто ее и не было вовсе. Глаза его еще привыкали к полумраку, осевшему в доме, когда из комнаты впереди, где в слабом свете, что сочился с улицы сквозь щели ставен, можно было разглядеть непокрытые головы слушателей, выбился к нему ровный уверенный голос:
– И был Город. Тысячи лет стоял он среди озер и садов, радуя глаз и сердце своих обывате-лей. Славя имя Господне, человек рождался в этом Городе и с Его именем оставлял мир. Братская Любовь и Добро творили здесь Закон, и люди не знали, что такое преступление.
Каждый возделывал свое поле и пас свой скот, но если кто и нуждался в помощи, всякий с готовностью делился всем, что у него было. Правили Городом самые мудрые и почтенные горожане...
Голос показался Петру Васильевичу удивительно знакомым, но, сколько он ни напрягал память, облик, связанный с этим голосом, ускользал от него...
– И пришел Некто. И стал смущать умы безумными речами об искуплении во имя грядущего царствования. И слабые духом уверовали. Слабые духом стали истязать себя и своих детей. И слово Пришельца, оборотясь деянием, стало, словно мор, передаваться от одного к другому. Боль сделалась высшим мерилом человеческого бытия. И чем страшнее были раны, нанесенные себе, тем большее уважение вызывал человек у окружающих. "Очистимся!" – кричали они, уродуя свою плоть. "Очистимся!" – взывали они, издеваясь над собственными детьми. "Очистимся!" – повторяли и повторяли они, разрушая свои жилища и памятники былой славы Города. Кровь окрасила городские улицы и водоемы.
Попривыкнув к ломкой полутьме, Петр Васильевич скользнул взглядом поверх голов в ту сторону, откуда звучал голос, и по золотой оправе, блеснувшей в полоске света от окна, узнал бывшего смазчика из вагоноремонтного со странной фамилией Гупак. О нем и раньше поговари-вали разное, теперь же, слушая его ровную, без единой заминки речь, Петр Васильевич лишь посожалел в душе: "Миновали тебя вовремя твои девять грамм, ваше преподобие..."
– И ушел покой из их мертвых сердец. Возжаждали они всесветной боли. "Сподобим братьев! – кричали гибнущие, истекая кровью. – Сподобим их нашей истины!" И лишь мудрые остались тверды мыслию в этом безумии. У них было средство спасти Город, вырвать с корнем источник несчастья – Пришельца. Но это означало причинить горожанам неизмеримо более тяжкую боль – боль пробуждения в разрушенном Городе. И тогда взоры мудрых обратились к Синаю. Там, среди песчаной пустыни проводил остаток жизни в молитве и раздумье прямой потомок Основателя Города, Пророк Светоч. И мудрые пришли к нему и рассказали ему обо всем. И Пророк выслушал их и сказал: "Это должно было случиться. Безумие угрожает всей земле. И, в назидание остальным, Городу указано своим страданием воочию указать другим Городам, чем это может кончиться. И поколению живущих уже нет спасения. Они сломали не плоть свою – душу, а душа невосполнима. Поэтому сказано вам в Книге Вечности увести из города детей. Пусть вернутся они на отчее пепелище здоровыми духом и телом". Вот что сказал Пророк.
Внезапно голос Гупака взвился до самой высокой ноты, и он прокричал резко и требовательно:
– Так уведите же детей, братове! Не давайте калечить их души! Пусть оставят дети ваши их богомерзкие школы! Пусть не ступит нога ребенка на порог их языческих капищ! Уведите детей, братове! Спасите души, не тронутые порчью!
Последнюю фразу тот произнес уже просительным шепотом, и комната дружно откликнулась на его призыв взволнованным одобрением.
– Воистину!
– В ночи видит...
– Воистину...
– Увезти по деревням от чумы этой...
– Господи!..
Едва Петр Васильевич тронулся с места, знакомая старушка, вынырнув неведомо откуда, заступила ему дорогу.
– Вы уже уходите, брат? – удивленно зашуршала она. – Но ведь еще о новом пришествии будет!
– Мне Лесковых нужно...
Даже в полутьме было видно, как и без того восковая пигалица побелела:
– Лесковы здесь давно не живут.
– А где?
– Не знаю... Кажется, по Рязанской... По-моему, дом пять... – Старушка легонько подталки-вала его к выходу, а когда, наконец, он оказался в сенях, предупредила со значением: – У нас есть разрешение. Мы зарегистрированы.
И захлопнула перед ним дверь.
В течение многих лет Петр Васильевич по камушку, медленно и упорно выстраивал для себя свой мир. И, как думалось ему до сих пор, выстроил. В этом мире царили закон и порядок. В нем все было выверено до мельчайших деталей. И жизнь раскладывалась надвое: "да" и "нет". "Да" – это всегда оказывался он и его представления об окружающем. "Нет" – все, что тому противоре-чило. И он носил этот мир в себе, как монолит, его невозможно ни порушить, ни поколебать. И вдруг – на тебе! – два-три крохотных события, две-три случайные встречи, и мир, взлелеянный с такой любовью, с таким тщанием, начинал терять свою устойчивость, трещать по швам, развали-ваться на глазах. Оказывается, пока палка его, исполненная собственного достоинства и веса, с утра до вечера выстукивала одни и те же улицы, за стенами домов шла, творилась неведомая ему жизнь, которая не хотела и не могла укладываться в чьи-то схемы и построения. Едва он перешагнул один порог, как родная дочь, тихоня Антонина, обернулась к нему стороной непонятной и озадачивающей, за вторым – смазчик, что и памятью-то отмечен был только из-за диковинной своей фамилии, ходил в пророках. Что же ожидало его за третьим?
Звонить пришлось несколько раз. В квартире слышалось шуршание, отрывистый шепот, лихорадочная беготня, наконец, щелкнул замок, и дверь отворили ровно в длину цепочки:
– Кого вам?
Но уже через мгновение дверь распахнулась настежь.
– Здравствуйте, Петр Васильевич! – Чуть не в пояс кланялась нежданному гостю Настасья Лескова – худая, крепкая еще старуха, с резким и беспокойным как бы от постоянного напряже-ния лицом. – Вот угодили, так уж угодили... Фомушка-то,– она по привычке всхлипнула и коснулась концом темного платка сухих глаз,– вспоминал об вас перед смертью. Бывало скажет: "Забыл меня, Васильич, совсем забыл". Без зла в душе скончался. Всех простил,– тут Настасья скорбно поджала губы, что, видно, должно было определить для него степень ее посвященности в их тайну,– все простил... Заходите, заходите, батюшка, будьте гостями... Коля, это крестный!.. Вот и сынок приехал... В напряженном ее радушии сквозила плохо скрываемая фальшь. Раскинув руки, она, словно неводом крупную рыбину, заводила его в "залу", явно боясь, чтобы он не ошибся дверью:
– Вот сюда, Петр Васильевич... Сюда... Садитесь, располагайтесь... Я мигом... Коля, спишь, что ли, крестный пришел!
Она скрылась в смежной комнате. Последовал сдавленный говор, затем короткое всхлипыва-ние женщины и снова голос, но теперь более определенный. На пороге появился, почти вталкива-емый в комнату матерью, крестник Петра Васильевича – угрюмый, стриженный наголо детина сорока почти лет в вельветовой паре и хромовых сапогах.
Выглядывая из-за его плеча, Настасья льстиво блудила вымученными глазами:
– Вот, батюшка, молодец какой вымахал! – И сыну: – Видно, и не помнишь крестного-то своего... Так вы тут посидите, а я вам закусить кой-чего...
Настасья, то и дело искательно оглядываясь, заспешила на кухню и, как только она исчезла, Николай без обиняков заявил крестному:
– Не будем темнить, батя: живу я в городе незаконно. Месяц, как от хозяина. Две подписки имею по-новой. В общем, опять без пяти минут лагерник... Тут мамаша икру будет перед тобой метать, так я ни при чем. Мне там,– он кивнул вверх,– просить нечего, все сполна получил и с лишком. Теперь я им,– жестокая усмешка тронула его твердые обветренные губы,отдавать буду... с процентами...
Крестник начинал нравиться Петру Васильевичу.
– Сколько отбывал?
– Пять.
– За что?
– Врезал одному начальнику промеж рог.
– За дело?
– За дело.
– Все равно многовато.
– Так ведь он до сих пор на аптеку работает.
– Пьяный был?
– Нет, батя, трезвый. Пьяный – убил бы.
– Что умеешь делать?
– Все. Я – мастеровой.
– В депо пойдешь?
– Оттуда и взяли.
– Пойдешь, говорю?
– Не примут.
– Это моя забота.
– У меня две подписки. Не пропишут.
– И об этом не тебе думать.
– Смотри, батя,– светлые, чисто лесковские глаза смотрели на него в упор, и не таилось в них ни улыбки, ни жалобы,– тебе что, сказал – пошел, а я – как на дыбе живу. У меня любой вздох – последний. Лучше не мути душу, выпьем и разойдемся по-хорошему: ни я – тебе, ни ты – мне.
У Петра Васильевича нашлось бы, чем ответить крестнику, за речью у него дело никогда не стояло, но к самому его слову подоспела Настасья.
– Уж вы, батюшка, Петр Васильевич, не обессудьте, чем Бог послал, на скорую руку. – Она споро, с быстротою для ее возраста удивительной, снаряжала стол. – Помянем раба Божия Фому. Царство ему Небесное! – Скатерть на глазах становилась самобранкой.
– Вот, батюшка, помидорчиков откушайте, сама солила... Рыбки тоже... Колбаска... Коля, наливай...
Пил Петр Васильевич редко, пьянства не любил во всех его видах, и в другой раз отказал бы наотрез, но под изучающим взглядом крестника и, наскучив Настасьиной лестью, согласился:
– Разве что по одной... Помянем...
– Шесть десятков вот-вот, а как сейчас помню крестины твои, Колюшка,пела гостю под руку хозяйка,– Петр Васильевич тогда совсем молодой еще были, а уже в начальниках... И не побрезговали... Вы кушайте, батюшка, кушайте... Чем богаты, как говорится... Вот вернулся,– она снова бесслезно всхлипнула и ткнула платком в переносицу,– с кем не бывает, дело молодое, а ему от ворот поворот... Иди куда хошь от родимой матери. Нешто это порядок! Вот вы, Петр Васильевич, человек партейный, нешто, спрашиваю, это порядок!.. Фомушка, вот, помирал... Вспоминал все...
– Хватит, мать,– осадил хмуро ее Николай,– поимей совесть. Кого он там вспоминал, если три месяца не в себе валялся... Посидим по-людски... Ну, общее,– он залпом выпил и тут же отставил стопку к середине стола,– все, хорошенького понемножку...
И это не без одобрения отметил про себя Петр Васильевич, и встал:
– Спасибо хозяйке... – И, предупреждая Настасьины уговоры, обернулся к младшему Лескову. – Тащи-ка мне, что у тебя есть... Пойду, постучусь кой-куда.
Крестник сорвался с места, метнулся к себе в смежную, а Настасья с благоговейным испугом воззрившись на гостя, беззвучно шевелила злыми губами, как бы силясь сообразить: не подвох ли тут.
– Вот,– Николай влетел в комнату, ребром ладони сдвинул посуду в сторону и выложил перед гостем все свои "верительные грамоты",– паспорт, справка, характеристика, справка о болезни матери. Вдруг возникшая надежда преобразила его: волчья зябкость в глазах оттаяла окончательно, казалось, навсегда отвердевший подбородок обмяк, медлительные еще минуту назад движения обозначила азартная легкость, и оттого сходство его с отцом стало поразитель-ным,– все в ажуре... И направление в Узловск...
Не глядя, Петр Васильевич сгреб со стола бумаги, сунул в карман:
– Днями загляни ко мне... Будьте здоровы... – Если жизнь в первых двух открытиях лишь поразила его неожиданным оборотом, то за третьим порогом она, тоскующими глазами крестника, требовала от него обязанностей, и он заторопился. – Пойду... Может, и нынче же кого застану...
Настасья молча вывела его в коридор, подала палку и, отворив дверь, неожиданно в упор без всякого осуждения или упрека произнесла:
– Фома-то опосля того и закашлял...
С этой тяжестью на душе Петр Васильевич и вышел на улицу.
V
Быт горисполкома подчинялся годами выверенному и четкому ритму, который можно было определить безошибочной формулой: "от" и "до". Все, что выходило за рамки этой формулы, считалось здесь предосудительным и поэтому, когда Петр Васильевич справился у секретарши, принимает ли Воробушкин, она лишь брезгливо окинула его насурмленным оком с ног до головы и одарила, словно милостыней:
– Константин Васильевич занят.
Старик неспеша разместил свое массивное тело на стуле против нее и, глядя прямо в ее полуискусственный лик, с жесткой ласковостью проговорил:
– Первый закон для тебя: предлагай старшим сесть. Второй закон: отвечай, когда тебя спрашивают, прямо и четко. Третий закон: спишь с начальством, не показывай вида, потому как начальники меняются... А теперь пойди и скажи Костьке, что дед Лашков к нему. – Подумал, добавил. – Дело есть.
Ту будто ветром сдуло с места. Она скрылась за обитыми кожей дверями, почти тут же выскочила оттуда, мгновенно облучив его угодливой карминной улыбкой.
– Константин Васильевич просит вас.
Проходя мимо нее в кабинет, он зорко отметил тщательно припудренные морщины вокруг глаз, предательскую крупичатость кожи под слоем крема, шиньон в редеющих волосах и подумал: "Не моложе моей Антонины да пострашнее, а ведь, поди ж ты, и ею не брезгуют".
А хозяин уже спешил встретить гостя, источая на ходу радушие и сердечность:
– Петр Васильевич! Какими судьбами? Не видно, не слышно. Я уж думал...
Старик озорно докончил:
– Помер.
– Ну, что вы, Петр Васильевич,– замялся, засмущался тот, и по смущению этому было ясно, что именно это слово и застряло у него на языке,– не заболел ли, думаю... Даже справлялся. – И опять нетрудно угадывалось: не врет, справлялся, только не о здоровье, а, не помер ли? – Садитесь, дорогой... Чайку?
И пока секретарша хлопотала со стаканами, в короткую ту минуту взаимной неловкости, какая всегда охватывает собеседников, связанных давней историей, где один остался должником другого, Петр Васильевич разглядел Воробушкина и нашел, что тот мало изменился со дня их последней встречи, потолстел разве.
Так же, как и тогда – в тридцать девятом – лицо в лицо с ним сидел приземистый, широкий в кости парень, глядя на него из-под низкого лба блестящими и мертвыми, как у мороженого судака, глазами. Только тогда в них отстаивалась мольба. И сидели они друг против друга, но в обратной позиции: молодой машинист Воробушкин – на скамье подсудимых, Петр Васильевич – за столом экспертов дорожного трибунала. И в его руках была судьба незадачливого паровозника.
Воробушкину предъявлялось обвинение в умышленной аварии. И кому не понятно, что это, по тем временам, означало!
Ни с того, ни с сего у поворота перегона Петушки-Роща, один за другим стали сходить с полотна паровозы. Счастливчиков, оставшихся в живых, сажали, их место занимала молодежь из ударного призыва, но крушения не прекращались. Тогда-то и была создана комиссия, в которую, в числе других, вошел и Петр Васильевич.
Осмотр места происшествия ничего не дал. Раздвинутые огромной силой рельсы, скрутивши-еся при сжатии спиралью, никак не объясняли происшедшего. Комиссия засиживалась до третьих петухов, но сколько-нибудь вразумительного объяснения так и не находила.
А уполномоченный особого отдела,– белобрысый парнишка с двумя кубарями в петлицах,– вызывал их по одному и чуть не плакал, упрашивая их поторопиться.
– Бросьте вы канитель разводить! Ясное дело – враг орудует. Вы что, и сами загреметь хотите и меня за собой потянуть! Какие могут быть разговоры: виноват, не виноват? Паровозы под откос летят? Летят. Один за другим? Один за другим. Так какая же здесь к черту случайность! Система! Система вредительства! А мы в объективность играем.
– Вот и надо выяснить в чем суть,– пытался было возразить Петр Васильевич,– тогда и врага будет легче обезвредить. Да и не нарочно же в самом деле машинисты на смерть лезут!
Сказал и тут же пожалел об этом. Рот лейтенанта, обрамленный едва пробившимся пухом, затрясся, задрожал от негодования:
– Пока мы здесь в шерлокхолмсов играем, враг разрушает наш транспорт. Хватит валять дурака. Закрывайте лавочку, иначе я с вами по-другому поговорю! Либералы, объективщики, черт бы вас побрал!..
Новоиспеченные эксперты почесывали затылки, но держались: свой брат погибает, путеец. Неизвестно сколько бы это продолжалось и чем кончилось, если бы однажды Петра Васильевича не осенило, после осмотра очередного паровоза, забраться и под прикрепленный к тендеру вагон.
Здесь-то и разгадалась тайна частых аварий. Один из тросов тяги оказался укороченным, и тяга на поворотах, неравномерно давя на тормозные колодки, вспучивала рельсы. И состав, начиная выделывать "восьмерки" прямо по шпалам, летел под откос.
Коротко, с исчерпывающей ясностью (обвинитель только головой покачивал) Петр Василье-вич обосновал свои выводы перед трибуналом, а когда сел, поймал на себе подернутый благодар-ными слезами Воробушкинский взгляд. После оправдательного приговора Лашков выходил из суда, пожимая по пути чьи-то руки, выслушивая чьи-то благодарности, но смысл происходящего вокруг с трудом пробивался в смутное его сознание: накануне от него ушел младший сын – Евгений. Ушел, не оставив даже записки. Дома, под присмотром десятилетней Тоньки, пластом без слез и слов лежала Мария.
Потом, выдвинувшись, и сам Воробушкин участвовал во множестве подобных комиссий, но экспертные заключения его – неисповедимы пути людской совести! – всегда отличались крутым обвинительным лаконизмом.
И вот теперь они снова сидели лицом к лицу, и Воробушкин, несколько отяжелевший и отмеченный начальственной осанкой, пододвигал ему чай и печенье:
– Хорошо, что заглянули. – Он нажал кнопку звонка; влетела, сияя готовностью ко всему, секретарша. – Анна,– он запнулся,– Ивановна, не соединяйте: срочное совещание. Ясно? – Она понятливо исчезла, хозяин снова обернулся к гостю. – Может, нуждишка какая, Петр Васильевич? Такому человеку, как вы, горисполком всегда пойдет навстречу. Не стесняйтесь...
Докучать занятым людям Петр Васильевич не любил, а просить тем более. Но в случае с Николаем, по его мнению, попиралась справедливость и оттого ему, считал он, не грех было и поступиться правилом. Просьбу старик изложил, как можно короче и убедительнее. Воробушкин слушал, сочувственно кивал, поддакивал даже, но, стоило ему узнать, о ком идет речь, как он тут же побагровел, вскочил с места и заметался по кабинету:
– Ну, нет, уволь, Петр Васильевич,– хозяин, забывшись, в гневе перешел на "ты",– это же головорез! Ты знаешь, кого он изувечил? – Он остановился прямо против гостя и назвал, явно желая произвести эффект, известную в городе фамилию. – Один из лучших наших товарищей, гордость, можно сказать, наша, а ты хлопочешь за негодяя, поднявшего на него руку! Не узнаю тебя, Петр Васильевич, товарищ дорогой.
– Ты не мельтеши, Костя, сядь,– подсек его суету гость,– ты сам-то в суть вникал? За что он его?
– Что значит "за что"! – вновь подался по ковру тот. – Что значит "за что"! – Ошибся человек, не по совести поступил, выходит, самосудом можно? Анархию развести? Каждый каждому судья? Не выйдет! Мы всякого выучим уважать социалистическую законность.
– С того ли конца учить начал.
– С того, товарищ Лашков, с того! Хватит демагогии: "массы, массы!". А эти самые массы приходят и садятся вам на шею. Так что обоюдно учить друг друга будем: и снизу и сверху.
– Другим, значит, где-нибудь, за тридевять земель, с ним легче будет. На тебе, боже...
– Все, что хочешь,– Воробушкин, наконец, сел,– только не это... И потом, как я буду выглядеть перед пострадавшим?
И видно стало, что хозяин утомлен выслушивать возражения, к которым он не привык, и что его одолевает сейчас сокровенное желание остаться одному наедине с готовой к чтению газетой, ковром под ногами, чаем, самоотверженной секретаршей Анной Ивановной за глухо прикрытой дверью.
– Было время, товарищ Воробушкин,– вставая, решил выкинуть козырь Петр Васильевич, каким при обстоятельствах, хотя бы чуть менее ответственных, никогда не воспользовался бы,– тобой детей пугали. Один бы ты и в жизнь не отплевался. Да и была бы жизнь, тоже бабушка надвое гадала... Короткая у тебя память, Костя...
Как бы защищаясь, Воробушкин поднял руку ладонью вперед:
– Брось, Петр Васильевич, не к лицу тебе. – Он резко отвернулся к окну. Плечи его согну-лись и утратили упругость, круглое лицо посерело и осунулось. – Пусть пишет заявление в депутатскую комиссию. Я распоряжусь. Он встал и, взглядом уткнувшись в газету, через стол протянул руку. – Всего хорошего, товарищ Лашков...
Гость уходил, оставляя хозяина с глазу на глаз с тишиной и покоем внушительного кабинета, где всякая вещь и любой предмет знали свое место и назначение, где все дышало порядком и субординацией и ничто не терпело незапланированных вторжений.
VI
Дневные хлопоты, как это ни странно, сообщали Петру Васильевичу покойную сосредото-ченность в снах и раздумьях. Он сделался мягче, терпимей, сговорчивее. Спалось ему легко и крепко. Исчезло то утомительное беспокойство по поводу всякого недомогания, какое преследо-вало его раньше. Сознание личной необходимости для кого-то делало жизнь Петра Васильевича обновляюще осмысленной. Всякое утро дарило его ожиданием, и, поэтому, когда однажды он пришел в себя оттого, что кто-то легонько, но с упорной настойчивостью погрохатывал входной дверью, то не удивился столь ранним визитом: "Вот и гость на порог".
Торопливо одевшись, Петр Васильевич вышел в сени открыть – и открыл, и задохнулся обморочным мгновением: сам Витька, молодой Витька, стоял перед ним, посмеиваясь хмельными глазами, только был он против прежнего тоньше в кости и осанистее:
– Здорово, дед Петя!
И лишь тут в сознании облегченно отложилось: "Внук – Вадька, Вадим Викторович!" Внука завозила к нему в тяжкий для сына год сослуживица снохи. Та, в ожидании высылки, рассовывала детей, куда попало, лишь бы подальше от беды.
К малолеткам Петр Васильевич испытывал не то чтобы нелюбовь, а эдакую оградительную брезгливость, и в другое время отправил бы мальчишку обратно, но унижение ненавидевшей его снохи польстило ему, и он, скрепя сердце, согласился оставить внука у себя. Тот обвыкал недолго. В сопровождении девятилетней тетки он обследовал округу. Быстро сошелся со слободскими заводилами, и вскоре Свиридово стоном стонало от босоногого воинства, взятого им под свое командование. И дед оттаял, дед узнавал во внуке себя.
Об Антонине и говорить было нечего, она до самозабвения, молитвенно обожала своего племянника, а Мария при виде его всякий раз празднично млела.
В перерывах между набегами на окрестные сады мальчишка залпом глотал книги и до злых слез спорил с дедом о политике. Так что осенью в день расставания в доме царила похоронная тишина. Антонина забилась в чулан и не подавала оттуда голоса, хотя, ясное дело, плакала. Бабка, собирая внука в дорогу, украдкой вздыхала, а Петр Васильевич, который, собственно, и должен был очередным своим московским рейсом отвезти Вадима в столицу и там, у Павелецкого вокзала, сдать с рук на руки снохе, угрюмо смотрел во двор, и костистые пальцы его, вцепившиеся в кромку подоконника, еле заметно подрагивали.
Долго еще после этого сквозь дрему грезился Петру Васильевичу Вадькин требовательный голос:
– Де-е-ед-а-а...
И теперь, через двадцать с лишним лет, та давняя боль отозвалась в нем жарким выдохом:
– Заходи...
Прежде всего внук приник ухом к перегородке, из чего Петр Васильевич заключил, что дочь, несмотря на запрет, все же переписывалась с невесткой, и с шутейной сторожкостью постучал:
– Здравствуйте, тетушка Антонина Петровна, не желаете-с лицезреть племянничка Вадима Викторовича в три четверти натуральной величины? Ку-ку!
В ответ Антонина удушливо поперхнулась, охнула и захлопотала, загремела посудой, едва слышно приговаривая:
– Господи!.. Я сейчас... Я сейчас... Вадичка... Сейчас. Господи!..
Непослушными руками гость отстегнул "молнию" щегольского чемодана, выгрузил оттуда вперемешку с коньячными бутылками импортную тройку для деда и два демисезонных отреза тетке, ловко одним ударом выбил пробку из "юбилейного", поставил на стол и лишь после этого сел:
– Тащи стаканы, дед...
Чем больше Петр Васильевич вглядывался в него, тем явственнее представлял себе, какие крутые горки довелось одолеть, чтобы так измениться в самой природе своей: ни следа от крепкой основательности лашковского клана. Дерганый, не в меру говорливый, готовый каждую минуту взвиться с места, Вадим, кроме поразительного внешнего сходства, не унаследовал от отца ни одной черты или привычки.
– Понимаешь, старый, я проездом,– торопливо объяснял он деду, допивая бутылку,– у меня сегодня здесь концерт... Думаю, ты не откажешься послушать своего, так сказать, единокровного... А завтра ту-ту, в Липецк... Ты не смотри строго... Живу, понимаешь, как птица, сегодня здесь, завтра – там... С твоего позволения еще одну...
Вошла Антонина, вся в обновках, с подносом, уставленным закусками собственного изготов-ления, церемонно поклонилась, обставила стол тарелками, осторожно, словно боясь, как бы не потревожить, чмокнула племянника в голову и села напротив, и уже не сводила с него глаз, прямо-таки впивая всякое его слово.
– Постарели мы с тобой, тетушка,– пьяно посмеивался он, наливая ей стакан до краев,– скоро пенсию выбивать будем. Пей, Антонина Петровна, покажем старым бойцам, на что способно молодое подрастающее!
Та жалобно взглянула в сторону отца, но не встретив осуждения, медленно, с достоинством выцедила коньяк, краешком платка осушила губы и снова с молчаливым благоговением вперилась в гостя.
– Вот это да,– восторженно одобрил Вадим. – тебя, тетушка, как аттракцион показывать! Это же высший класс алкогольного пилотажа. И кто только вас натаскивает? И, главное, когда и на какие доходы? Вот, дед Петя, учись...