355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Максимов » Семь дней творения » Текст книги (страница 22)
Семь дней творения
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:41

Текст книги "Семь дней творения"


Автор книги: Владимир Максимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

– Ося... Сердца у тебя на всех не хватит... Сгоришь.

– Сердца не хватило. – Он тихонько гладил ее по голове. – Воздуха не хватает. Дышать нечем, Тоня.

– Мой возьми.

– Не надо, Тоня, нельзя.

– Знать я ничего не хочу.

– Успокойся, Тоня, не дело это.

– Молчи ты...

– Совсем как маленькая. – Ее дрожь передавалась ему. – Самой же потом плохо будет. Это ведь ты от жалости... Тоня...

– Молчи... Молчи...

– Я никогда...

– Глупенький!..

И если Антонине суждено было излить на кого-нибудь всю меру любви и нежности, отпущен-ную ей природой, то она сделала это, покорно отдавая себя в его робкую власть:

– Ося... Прости меня... дуру старую.

– Не надо, Тоня... Не надо... Не надо...

Потом Осип, упорно избегая ее ищущего взгляда, встал и уже от двери уронил почти беззвучно:

– Прости...

Антонина не оскорбилась его таким внезапным уходом. Не чувствуя собственного тела, лежала она на обсыпанном цементной крошкой полу и бездумно вглядывалась сквозь потолочное отверстие в обмелевшее, без единого облачка небо. В ней зрело, набирало силу окрыляющее чувство смысла, необходимости своего существования. Наверное, впервые с тех пор, как она осознала себя женщиной, ее коснулось прозрение собственной силы и значения для другого, живущего рядом с нею человека. Теперь она знала, была уверена: что бы ни случилось, у нее уже этого не отнять: "Будь, что будет, мой грех, мне и ответ нести".

X

В общежитие Антонина попала, когда ребята уже кончали ужин. За столом у них царило уныние. Любшины, уткнувшись каждый в свою тарелку, старались ни на кого не смотреть. Альберт Гурьяныч доедал рожки с таким видом, будто все случившееся он предвидел заранее и оттого волноваться по этому поводу нет для него никакого смысла. Шелудько, машинально прихлебывавший чай, выглядел растерянным и вконец убитым. Николай с хмурой затравленнос-тъю поминутно оглядывал сотрапезников. Ее появление словно придало ему решительности, он возбужденно заговорил:

– Я еще с ним потолкую, он же мне побожился, что без трёпа. Он у меня не сорвется – этот карась. Мы и язей видали. На моем горбу далеко не уедешь. У меня с ним свой разговор будет. Все заплатит. До копейки.

– Давай, давай,– вяло усмехнулся Альберт Гурьяныч,– глядишь, еще и добавит к обещалке.

Шелудько безнадежно махнул рукой:

– Без пользы. Если Карасик не захочет платить, он не заплатит. Карасик дело знает.

Близнецы промолчали, но по тому, с какой обстоятельностью сразу заработали их ложки, было понятно, что посулы Николая вселили в них известную надежду.

Муся, протягивая Антонине первое, заговорщицки кивнула в сторону ребят:

– Толковщина на кладбище! Иди, ешь... Сейчас подойду... Работают все радиостанции... Важное сообщение. Строят из себя Бог знает что, а попадаются, как фраера.

Муся появилась перед столом во всем великолепии косметического оснащения. Осветила каждого поочереди ослепительной улыбкой, сказала с вызовом:

– Место бы уступили даме, кавалеры. Ни в ком никакого понятия, а туда же,– в люди лезут. – Она уверенно расположила свое пышное тело, поставила на стол пухлые локотки. – Где у вас голова была, когда вы с Карасем договаривались! Или не знали, с кем дело имеете? Или глаза вам позаложило?

– Не в Карасике суть,– угрюмо отозвался Шелудько. – Заказчик, как с неба свалился. Куда против заказчика попрешь. Как ни крути, сами виноваты.

– Заказчик! – Румяное лицо Муси мстительно заострилось. – Он такой же заказчик, как я космонавт. Дружок Назаркин из управления. Я его, как облупленного, знаю. Специально догово-рились. При мне. У Назарки концы с концами не сходятся, вот он и решил на вас съэкономить. Эх вы, работнички, учить вас некому! Нашли, кому поверить! С каких это пор заказчик по подвалам работу принимает? Вы что, первый раз замужем, что ли?

Мусино известие, против ее ожидания, особого впечатления не произвело: заработок им уже все равно никто вернуть не в состоянии. Они зависели от Карасика и пойти против него означало для них потерять всякую надежду выкарабкаться из нужды. Он мог даже не прибегать к фокусу с заказчиком, этот Карасик. Он мог просто не заплатить. Не заплатить – и все.

– Дала бы лучше в кредит бутылку,– глядя в стол, буркнул Альберт Гурьяныч. – Все равно нехорошо.

Муся ничего не сказала, поднялась, пошла к себе и вскоре вернулась с поллитровкой и тарелкой соленых огурцов.

– Пейте,– она поставила принесенное перед ними и снова села,– надо будет, еще добавлю. Рассчитаемся. – Подвинула Альберту Гурьянычу свой стакан. – Мне тоже чуть-чуть.

Тот молча выбил пробку и, составив стаканы, одним медлительным движением разлил по ним водку. Не глядя ни на кого, он выпил свою долю и лишь после этого кивнул Мусе с повелительной краткостью:

– Тащи еще.

Но и вторая разговорила лишь Альберта Гурьяныча. Ни к кому в отдельности не обращаясь, он глухо забубнил:

– Не повезет, так на родной сестре триппер поймаешь. Что мне на роду написано, всю жизнь заместо хлеба дерьмо есть? Или я рыжий? – Он грязно выругался. – Помню, когда пацаном был, мы все в "начинку" играли. Завернешь, бывало, мусору какого в белый листок, ленточкой броской чин-чинарем перевяжешь и бросишь на тротуар, а сам сидишь за забором и смотришь в щелку: кто подберет? Идет какая-то старушка, хвать – и за угол. А ты от радости аж за животик хватаешься: вот, мол, старая дура. Умник нашелся! Десять раз учили, а я все на эти локшовые покупки, банти-ком перевязанные, как последняя вокзальная б.... бросаюсь. Ведь на какую дешевую "черноту" клюнул!

И только тут ребята дали волю ожесточению. Обычно невозмутимое лицо Шелудько тряслось от злости:

– Какая же он все-таки сука, Карасик! – Сергей стукнул кулаком по столу. – Где ж у него совесть, у подлюги!

У Паши невольно вырвалось:

– Жаловаться надо!

Сема не оставил брата без поддержки:

– Управляющему!

Спор, из которого выходило, что жаловаться им нет смысла, что во всем виноваты они сами и что лучше попробовать договориться с прорабом по-хорошему, Антонина слушала краем уха. Все ее существо сейчас переполнялось минувшим свиданием с Осипом. Она еще не знала, какое продолжение будет иметь для них обоих это свидание,– на чем бы оно ни кончилось, одно ей теперь ясно: с Николаем рано или поздно им придется разойтись. Отныне их объединяла только крыша над головой – и ничего более.

По-своему истолковав ее молчание, Николай тихонько поинтересовался:

– Плохо тебе?

– Что ты? – машинально повернулась к нему она.

– А, нет, ничего, устала просто.

– Может, пойдем?

– Неудобно.

– Не до нас им.

– Нам до них.

– Как ты...

– Посидим.

– Смотри...

Казалось бы, возмущение бригады должно было в первую очередь обернуться против Николая, как закоперщика всего дела, но ребята в разговоре даже не упоминали его, и Антонина, отдавая должное их такту, была им за это благодарна.

– Ладно,– подытожил беседу Альберт Гурьяныч,– авось, не помрем. Умнее будем. А Назарке я козу заделаю, век помнить будет. – Он взглянул в сторону Антонины и вдруг спохватился: – А чего Осю-то не видно? А?

При упоминании имени Меклера, Муся, задремавшая было на плече у Шелудько, вздрогнула и тревожно оглядела компанию:

– Правда!.. И ужинать не приходил... Ему ведь не напомни – и не поест.

– Видно, в город подался,– попытался успокоить ее Паша, но не выдержал тона. – Хотя не должен бы...

Шелудько уверенно подтвердил:

– Не должен.

И тут что-то подняло Антонину с места. Память, как фокус, мгновенно вобрала в себя события прошедшего дня и, уже почти догадываясь обо всем, она захлебнулась грозной и неотвратимой тревогой. Антонина опрометью бросилась к выходу, но в это время дверь растворилась и перед ней на пороге возник Илья Христофорыч.

– Ося... там. – Лица на нем не было, губы, складывая слова, еле справлялись с судорогой. – В уборной...

Странная, никогда в прошлом не испытанная ясность снизошла к Антонине. Перед ней явственно обнажились причины и связи событий, происходивших вокруг нее в последнее время. Она воочию, шаг за шагом проследила, как зрела, набирала силу сегодняшняя гибель Осипа. Случайный этот обман был лишь последней капелькой, заполнившей ему душу, а той, что выплеснула ее через край, стала их недавняя близость. Совсем не такой оказался мир, каким Осип создал его в своем сердце. Мир этот просто вытолкнул его из себя: "Век тебе его замаливать, Антонина, не замолить".

Осип еще лежал в кладовке по соседству с комнатой коменданта, накрытый новой простыней. Обостренным до предела зрением Антонина разглядела каждую его, доступную взгляду черту и черточку: резкую линию носа под натянувшейся материей, бугорок авторучки над одним из нагрудных карманов и даже билет со "счастливым" номером, прилипший к подошве левой кеды.

Толпа, сгрудившаяся у двери кладовки, напряженно молчала. И в этом ее молчании не чувствовалось испуга или растерянности. Душу зябко свевало дыханием гремучей угрозы. Она – эта угроза – могла прорваться в любую минуту, но в момент, когда, казалось, взрыв ее уже был неминуем, тишину обрушил долгий отчаянный крик Муси:

– Ося-я-а-а...

В эту ночь Антонина, впервые за их совместную жизнь, легла отдельно от мужа, на полу. Видно, догадываясь о многом, он только чуть слышно спросил:

– Уйдешь?

– Не знаю.

– Судишь?

– Нет.

– Я подожду.

– Как хочешь.

Антонина до утра так и не сомкнула глаз. Без дум и желаний смотрела она за окно, где в аспидно-черном небе подрагивали далекие звезды, и в какое-то одно, пронзающее сердце мгновение, каждая из них почудилась ей живым существом, веще и чутко взирающим на нее со своей головокружительной высоты. Благостное состояние того, что она не одна в этом мире, не сама по себе, а в единстве окружающего, коснулось ее, и слезы благодарности за это подаренное свыше чувство родства со всем и во всем облегчили ей сердце: "Да святится имя Твое, Господи!"

XI

На следующий день вечером в комнату к ним опасливо заглянул прораб:

– Не прогоните? – Он вошел, с показной старательностью пошаркал у порога подошвами и, решительно шагнув к столу, выставил из-за спины бутылку. – Вставай, Коля, требуется это дело, как говорится, разжуваты.

Карасик изо всех сил старался выглядеть, как всегда, уверенным и властным, но получалось это у него не без натуги и смущения. Поспешность, с какой он, определившись за столом, бросился распечатывать поллитровку, выдавала его боязнь перед возможным отказом хозяев. У Антонины, в предчувствии чего-то непоправимого, засосало под ложечкой. Но, живо взглянув на мужа, она тут же с облегчением вздохнула: тот миролюбиво и даже, как ей показалось, радушнее, чем обычно, поднялся навстречу гостю:

– Заходи. Степаныч,– заходи. – Кивок жене. – Давай. – И снова к гостю. – Сейчас она сообразит нам чего-нибудь.

В эту минуту Антонина почти ненавидела мужа. "Нашел себе дружка! – с горечью сетовала она, собирая на стол. – Погубили человека, теперь запивать будут, совесть бы поимели!" После всего случившегося отношение ее к Николаю определилось, как ей казалось, раз и навсегда. Чувство благодарности к нему и уважения сменилось тягостной для нее и едва скрываемой неприязнью. Внезапная и нелепая гибель Осипа, словно резкая вспышка в темноте, обозначила перед ней в окружающем ее мире свет и тень, черное и белое, ночь и день. Теперь она заранее могла сказать, как поступит в том или ином случае, что скажет при этом, чью сторону возьмет. С того вечера ей стало ясно: из роддома она к Николаю уже не вернется.

Карасик услужливо подливал хозяину, тот пил, вдумчиво закусывал и, не перебивая гостя, слушал его пространные излияния.

– Что я, зверь, что ли? Жалко парня. Знал бы, свои доложил. Чёрт этих заказчиков принес на мою голову. Кто ж знал? В этот раз не получилось, в третьем квартале набросил бы. Что, в первый раз, что ли? И чего все на меня окрысились? Хоть на площадке не показывайся. Так и норовит каждый уесть побольнее. А мне ведь не двадцать лет, я жизнь прожил. Не одним огнем горел. И мятый, и клятый, и фронтом стрелянный. За что же меня так казнить? Что я его звал заказчика этого?

Прораб всем корпусом потянулся к собеседнику, вглядываясь в него по-собачьи заискиваю-щим взглядом, но когда лица их сошлись, наконец, глаза в глаза, произошло то, чего Антонина меньше всего ожидала: рука Николая мертвой хваткой вцепилась в расстегнутый ворот гостя:

– Не знал, говоришь? – Выцеживая слова, Николай безмятежно улыбался, но от этой улыбки Антонине вдруг сделалось жутко. – Чёрт их принес, говоришь?

– Коля,– хрипел тот,– я ж тебе, как сыну...

– Как сыну, говоришь? Вот я тебя, папаша, и спрашиваю: если не знал, зачем тогда на мою половину привел? Или, может, случайно перепутал? Или насильно заставили?

– Нехорошо, Коля,– задыхался Карасик,– я к тебе, как к человеку...

Не отпуская его ворота, Николай вышел из-за стола, поднял гостя, поставил на ноги и свободной рукой наотмашь смазал ему по скуле, а затем уже бил, не останавливаясь:

– Человек, говоришь?.. Вот тебе, сучье мясо, за старое... За новое... И на три года вперед... Папашка отыскался!.. Получи от сыночка... Схвати от родимого...

С мстительным удовлетворением следила Антонина, как лицо прораба превращается в кровавую маску. Лишь однажды в жизни довелось ей видеть нечто подобное...

После дня пути по растекающейся на оттаявшей мерзлоте узкоколейке, обшарпанная "кукушка" притащила, наконец, платформу, на которой они ехали, к базовому поселку Ермаково. Дорога со станции брала круто в горы, но едва Антонина следом за мужем ступила на нее, как сверху, со стороны поселка, навстречу им скатился и, минуя их, бросился в придорожную чащу парень в лагерной робе, с вылинявшим от ужаса лицом.

Никто из них не успел ничего сообразить: на гребень взгорья неожиданно высыпало множество полуодетых охранников. Размахивая ремнями и палками, солдатня с воем и свистом ринулась вниз, вдогонку за беглецом. Судорожно впиваясь в рукав мужа, Антонина испуганно выдохнула:

– Коля...

– Тише, Тоня,– тише. – Ее дрожь передалась ему, он тревожно напрягся и побелел. – Наше дело сторона. Пойдем,– в его поспешности было что-то унизительное,– пойдем... пойдем.

Основная волна схлынула, исчезая в чаще, но сверху, один за одним, все еще скатывались солдаты и по исступленно торжествующему выражению их лиц можно было судить, что ожидает беглеца в случае поимки. Николай почти силком тащил жену за собой, шёпотом при этом ее уговаривая:

– Что ты знаешь, Тоня!.. Не люди это. Не люди... Им человека сейчас убить – раз плюнуть. Скажут, по ошибке, мол... Еще и награду получат... За бдительность.

– Страшно, Коля.

– Молчи, Тоня, молчи...

– Страшно...

– Молчи.

Но главное испытание ожидало их впереди. На окраине поселка, куда они поднялись, у придорожной обочины в грязной жиже истоптанной трясины сидел в окружении охранников стриженный наголо человек в такой же, как и у беглеца, робе, но уже свисающей с него клочьями. Вместо лица у него был один сплошной кровоподтек, полуоторванное ухо черным завитком болталось у виска, плети перебитых рук безвольно свисали вдоль тела. Человек, по сути, уже не дышал, а только, редко и тяжело икая, дергался.

Возле него, с пистолетом в руке топтался неуместно франтоватый лейтенант, охраняя бедолагу от обступивших его и заметно жаждущих самосуда солдат, среди которых выделялся своим решительным видом усатый старшина в меховой безрукавке поверх офицерского френча. Старшина все старался зайти со спины лейтенанту. Тот, в свою очередь, зорко следил за каждым его движением, не давая ему подступиться к жертве. Но кольцо вокруг лейтенанта сжималось с каждой минутой все теснее, ропот становился все более угрожающим:

– Давить их всех надо!

– Так и так сдохнет.

– Уйди, лейтенант, от греха!

– Не здесь, так в зоне добьем.

– Уйди, лейтенант.

– Смотри, под руку попадешь.

Тот в конце концов не выдержал напряжения, сделал шаг в сторону и отвернулся, как бы высматривая что-то в перспективе дороги. Это было воспринято, как сигнал к расправе. Старшина мгновенно выдернул из дорожной стлани первую попавшуюся слегу и, размахнувшись, слету опустил ее на голову сидящего, череп которого тут же стал расползаться надвое.

Перед глазами Антонины поплыли цветные круги. Низкое серое небо сомкнулось над ней, и она, не помня себя от горечи и собственного бессилия, завыла в голос:

– А-а-э-э...

Очнулась она в незнакомой комнатке с одним окном, забранным резными ставнями. В отверстия резьбы лился тусклый свет незаходящего северного солнца. За полуприкрытой дверью в соседнее помещение шелестела неторопливая старушечья речь:

– Они-то здеся, как ослободятся, живут до самой навигации сами по себе. Денег на пароход дают. А отсюда зимой только самолетом на материк попасть можно. Вот и живут в палатках под берегом. Кормятся на погрузке... Видно, выпили. Ну, и сцепились со знакомым конвоиром. Слово за слово драка. Ну, и пырнули они его в бок. Он в крик. Казармы-то рядом. И пошло. Наши-то, знамо дело, озверели. Ваше счастье, мой там оказался, а то бы они и вас не пожалели.

Голос Николая еле прослушивался:

– Спасибо.

И в памяти Антонины всплыло все. И собственный крик тоже. И она, уходя в спасительное забытье, снова сомкнула веки...

Теперь Антонина не кричала. Сама не помня себя, она лишь складывала пересохшими от гнева губами:

– Еще... Еще... Еще...

И хотя Антонина сознавала тяжкую греховность своего исступления, она в сладостном самоотречении брала его – этот грех – на душу. Ей казалось сейчас, что отнятое у нее слишком невосполнимо, чтобы не быть отмщенным. И за это она готова была принять любую, самую тяжкую кару. Только бы виновник случившегося получил сполна.

Опомнилась Антонина, когда комната уже была полна народу, а ребята из соседнего загона выносили полумертвого Карасика в коридор. Николай стоял, прислонясь к стене, все так же вымученно улыбаясь, и в посеревшем сразу и осунувшемся лице его не прочитывалось ничего, кроме усталости и отвращения. Антонина попыталась было поймать его взгляд, но, едва встретившись с нею глазами, он отворачивался или опускал голову. Сейчас она испытывала к мужу чувство, близкое к материнскому. Ее одолевало жгучее желание укрыть Николая от грозящей ему опасности, заслонить его собою. И поэтому, когда два вохровца принялись заламывать парню руки, она, с яростью для самой себя удивительной, бросилась к нему на выручку:

– А ну, не трожь!.. Ишь, распоясались!.. Он сам пойдет!.. Сам!

Николай с затравленной благодарностью взглянул на нее и, тяжело ступая, двинулся к выходу. Вохровцы устремились за ним. Народ потянулся следом, стекая в двери, словно в воронку. В таком порядке процессия и проследовала через всю стройплощадку до проходной, где у самых ворот Николая уже ожидала трехтонка-самосвал, на которой его должны были везти в город.

Идя след в след за вохровцами, Антонина не испытывала ни тревоги, ни сожаления. Скорее, наоборот: гордилась мужем, с каждым шагом укрепляясь в своем к нему вновь возникшем и все возрастающем уважении. Это был ее Николай, тот самый, каким она хотела его видеть и каким он должен был выглядеть в глазах всех остальных. И то, что ему предстояло, виделось ей лишь досадной, но необходимой задержкой перед их новой и теперь уже окончательной встречей. Смерть Осипа свела их в последний раз и навсегда.

Перед тем, как подняться в кузов, Николай в последний раз обернулся к ней и, прощально кивнув, как бы скрепил эту их безмолвную договоренность. Вохровцы обсели его с двух сторон, машина взяла с места, и вскоре смутный силуэт ее растворился в споро надвигающихся степных сумерках. Но Антонина долго еще стояла за воротами, вслушиваясь в безмолвную тишину вокруг и в себя, вернее, в то, что ликующе и властно билось у нее под сердцем.

И была ночь.

* * *

Здравствуй, многоуважаемый Лев Львович! Села писать, а сама не знаю, за что браться. Не знаю, чем я Господа прогневала, только жизнь моя снова порушилась и какой ей будет конец – неизвестно. Николая моего опять посадили. Теперь ждать буду. Сколько нужно. До гроба. Теперь я ему жена перед людьми и Богом и верная раба. Родила я своего первенького соломенной вдовой. Папаню жалко,– узнает, худо ему будет. А ехать мне больше некуда теперь, кругом чужбина. Может, вы сами с ним свидитесь, а я на вас надежду иметь буду. Коли примет, приеду помогать ему в старости, дитя растить. Рассердится,– сама виновата, проживу и так, свет не без добрых людей. Жальчее всего, погиб человек, я вам об нем писала, тот, который из евреев, Осипом звали. Коли свидимся, покаюсь я вам, святой отец, об грехах моих тяжких и за самый главный грех в злобе на людей. Вышла я из роддома в чем есть, думала, куда идти, у кого хлеба просить. Да не оставил меня Господь своими милостями. Не успела я за ворота выйти, гляжу, едет ко мне Муся из нашей столовой, даже цветиками запаслась. "Поздравляю тебя,– говорит,пойдем ко мне, у меня жить будешь". А я ее, каюсь, и за человека-то не считала. Ведь вот какой грех. Так и живу у нее, кормлюсь, чем Бог сподобит. По декрету давно уже не получаю, Муся кормит. Золотая женщина и себя блюдет. Ходит тут к ней один, Назар Степаныч, прораб со стройки, хоть сейчас в загс, а она ни в какую. На нем весь грех за Осипа, а она его любила. Вот и не идет. Мне теперь часто видения бывают. Видела маму намедни. Вошла она ко мне под утро, встала у двери, тихая такая, и говорит: "Ты,– говорит,– поплачь, доченька, обо мне, а я твои слезы Осипу отнесу, легче ему будет". Вы, Лев Львович, человек праведной жизни, скажите мне, можно ли раба Божьего, руки на себя наложившего, отмолить? Надо будет, постригусь своей волей, только слово скажите. Остаюсь преданная вам раба Божья Антонина и низко кланяюсь супруге вашей Капитолине Григорьевне.

Суббота

ВЕЧЕР И НОЧЬ ШЕСТОГО ДНЯ

I

Свидание с внуком снова выбило Петра Васильевича из колеи. Хлопоты его об опеке над Вадимом кончились безрезультатно. Во всех, даже самых высоких, инстанциях в ответ на просьбу Лашкова должностные лица только сочувственно покачивали головами, но содействовать ему отказывались наотрез. И хотя разговор с отцом Георгием в больнице несколько просветил его на этот счет, он все еще не терял надежды добиться своего. Поступаясь правилом, Петр Васильевич написал слезное письмо старому, еще со смутных времен, знакомцу, ходившему теперь в больших деятелях, и вот уже вторую неделю с беспокойным нетерпением ждал от него ответа. Но ответа все не приходило и тревожное бдение его день ото дня перерастало в уверенное предчувствие очередной неудачи. Пожалуй, впервые в жизни, он ощутил в окружающем его мире присутствие какой-то темной и непреодолимой силы, которая, наподобие ваты, беззвучно и вязко гасила собою всякое ей сопротивление. Сознание своей полной беспомощности перед этой силой было для Петра Васильевича нестерпимей всего.

Из дому с некоторых пор Лашков стал выходить редко. Разве лишь за съестным и обратно. Остальное время дня он недвижно просиживал у окна, глядя скорее в себя, нежели перед собой. Петр Васильевич мучительно искал в прожитой жизни тот день, тот час, за который так жестоко и неотвратимо ему и его близким пришлось и приходится расплачиваться до сих пор.

И сколько бы он ни думал, мысль его, покружив по лабиринтам воспоминаний, неизменно возвращалась к тому гулкому утру на городском базаре, когда он оказался у разбитой витрины перед грубо раскрашенным муляжем окорока: "Неужто все-таки и началось это, неужто с пустяка этакого".

После отъезда Антонины Петр Васильевич долго еще не мог приспособиться к новому ритму домашнего быта. Теперь никто не будил его по утрам и не готовил ему завтрака. Белье и рубашки неделями отлеживались в куче под кроватью, и у него не доходили руки, чтобы отнести их в стирку. Только сейчас, оставшись в одиночестве, он по-настоящему осознал, как много Антонина для него значила и скольким он ей обязан.

Письма, которые она с завидной аккуратностью писала ему, он бережно складывал в бумаж-ник, время от времени доставая их и перечитывая. Жила она с Николаем где-то в среднеазиатской степи, работала на стройке. Дочь подробно описывала ему их теперешнее житье-бытье, беспокои-лась о нем, о его здоровье и делах. По всему судя, Антонина была довольна выпавшей ей замуж-ней долей. Радуясь за нее, он в глубине души ревновал ее к Николаю, постепенно заместившему отца в сердце дочери: "В тираж выходишь, Лашков, скоро совсем никому не будешь нужен".

Возвращаясь как-то из магазина, Петр Васильевич, почувствовавший вдруг головокружение и жаркую слабость в ногах, еле доплелся до ближайшей скамейки в сквере, а отдышавшись, услышал рядом с собою легкое покашливание вперемешку с шуршанием газеты. В беспокойном предчувствии он скосил взгляд в сторону неожиданного соседа и сердце его учащенно задергалось: на противоположном краешке скамейки сидел Гупак, небрежно полистывая свежий еженедельник. Внимание Петра Васильевича не ускользнуло от него. Он мгновенно сложил газету вчетверо и с вежливеньким вызовом поклонился:

– Здравствуйте, Петр Васильевич. Надеюсь, в полном здравии?

– Пока не жалуюсь.

– Слава Богу.

– Не обижает. – Ему хотелось ответить непрошенному собеседнику погрубее, позадористее, но сам не узнал своего голоса, до того вяло и безобидно он – этот голос – прозвучал.– Вашими, как говорится, молитвами.

– Молимся, Петр Васильевич, молимся,– благодарно оживился тот,– не забываем о заблудших.

– А кто заблудший – единолично определяете?

– Нет, зачем же, Петр Васильевич, греха гордыни на душу не берем. Обо всех молимся. И о себе – тоже.

– Не без греха, значит?

– Нет, Петр Васильевич, не нам камень бросать. С нашими грехами только каяться.

– Потому, видно, и не держатся около вас долго? Святость не той кондиции?

– Уж это вы не о дочери ли, Антонине Петровне?

– Ну, хоть и о ней!

– Дочь ваша, Антонина Петровна,– с вкрадчивой проникновенностью молвил тот,– голуби-ная душа. Такие, как она, от своего, раз взятого не отступятся. – Он опустил глаза. – В каждом ее письме ко мне лишь подтверждение этому.

– Выходит, пишет? – жарко обомлел Петр Васильевич, но почему-то не испытал при этом к Гупаку ни гнева, ни ревности. – Уважила дочка!

– Не судите ее строго,– тот несколько придвинулся к нему,– отец по крови и по духу равны для верующего. Родному отцу, тем более атеисту, не расскажешь того, что поймет лишь духовный руководитель.

– Дело у человека руководителя. – Он старался настроить себя на непримиримый лад, но слова его, едва сложившись, тут же теряли силу. – А все ваше это – блажь, юродство.

– Думаете?

– Да уж знаю.

– Разве можно что-нибудь твердо и наперед знать, уважаемый Петр Васильевич? Любая человеческая жизнь – это Божий мир заново. Как же можно своим глубоко личным знанием постичь другого человека, да еще и заставить его жить по-своему? Человек должен себя менять к лучшему, а не обстоятельства. А вы именно с обстоятельств-то и начали. Обстоятельства вы изменили, а душа человеческая, как была для вас за семью печатями, так и осталась. Вот мы и подбираем к ней ключи.

– Чем же? Байками своими?

– Словом. Добрым словом.

– И получается?

– Это процесс длительный, Петр Васильевич. Иногда и жизни не хватает. Душа постоянного внимания требует. Вот дочь ваша, Антонина Петровна, к примеру...

– Перебродит в замужестве и забудет.

– Все в руках Божьих,– покорно согласился Гупак, встал, сунул газету в карман пиджака и, коротко блеснув в сторону Петра Васильевича золоченой оправой, заспешил. – Спасибо за бесе-ду. Зашли бы как-нибудь. Общение в нашем возрасте полезно. Многое проясняет. До свидания.

Обезоруживающая просительность Гупака невольно подкупила Петра Васильевича и он, неожиданно для самого себя, отходчиво пообещал:

– Зайду...

Через минуту Гупака размыло стремительно наступающими сумерками, и, поднимаясь, чтобы отправиться восвояси, Петр Васильевич сам подивился своей уступчивости: "Сдаешь, Лашков, на чертовщину потянуло!"

Город, в котором он родился и вырос, с которым у него было связано все самое памятное и значительное в его жизни, виделся ему сейчас чужим и неприветливым. Даже люди, что попада-лись ему навстречу, не имели ничего общего с теми, которых он привык видеть до сих пор. В их походке и рассеянных взглядах сквозила какая-то странная порывистая суетливость. Они словно бы таились от некоей, им самим неведомой погони. Дойдя до самого дома, Петр Васильевич так и не увидел ни одного знакомого или спокойного лица: "Растет город, не уследишь!"

В щели между замочной скважиной и косяком двери торчал уголок конверта. У Петра Васильевича терпко засосало под ложечкой. Он долго не мог попасть ключом в скважину, а когда, наконец, войдя, зажег свет, то облегченно вздохнул: "Ответил-таки".

Товарищ его по смутным временам на Сызрано-Вяземской дороге, дружески упрекая Петра Васильевича за долгое молчание, сообщал ему, что меры в известном направлении уже приняты, что события развиваются благоприятно и что вскоре следует ожидать удовлетворительного для них обоих ответа.

"Есть же люди!" – подумал он. Утерянное было им в разговоре с Гупаком душевное равновесие вернулось к нему и он, снова усаживаясь у окна, тихо и умиротворенно задремал.

И снилось ему, будто идет он нескончаемыми узкими коридорами, а за ним – одна за одной – гулко захлопываются многочисленные двери. Коридоры уводят Петра Васильевича все дальше и дальше, и жуть безлюдной тишины сопровождает каждый его шаг. Внезапно из-за очередного поворота навстречу ему выходит отец Георгий и, вместо приветствия, с соболезнующим укором молвит:

– У меня нельзя отнять того, что во мне и со мной. Вам труднее – вы атеист. Вы идете против своей природы.

И – надо же такому случиться! – Петру Васильевичу нечем возразить больничному своему знакомому. Никогда не испытанное им ранее смятение горькой спазмой перехватывает ему горло.

Пробуждаясь, Петр Васильевич насмешливо посожалел про себя: "Сны и те с панталыку сбились. Стареешь, Лашков, стареешь, давным-давно на слом пора".

II

Москва встретила Петра Васильевича проливным дождем. Первый за нынешнее лето ливень, навес за навесом, прокатывался по перрону и привокзальной площади, образуя у сточных решеток вкрадчивые водовороты. Город снимал с себя знойное наваждение предшествующих дней и в его слитном еще недавно облике на глазах проявлялись черты и черточки, отличавшие в нем лишь одному ему присущие рисунки и характер. Громоздкие и тяжеловесные строения чередовались с двухэтажными коробками барачного типа, а те, в свою очередь, мирно притирались к дряхлеющим особнячкам прошлого столетия. Улицы растекались по обеим сторонам ветрового стекла, обнажая впереди блистающую дождевой капелью листву зеленой окраины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю