Текст книги "Семь дней творения"
Автор книги: Владимир Максимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Первым поднялся и заговорил хозяин:
– Что ж, братцы, день кончился. Пошли ко мне, распорядимся на четыре персоны. Есть у меня бутылка какой-то отравы, разопьем.
В другой половине, приспособленной скульптором под жилье, царствовала местная триумфальная арка во всех своих мыслимых и немыслимых видах: макеты, слепки, фрагменты, фотографии красовались всюду, куда ни обращался взгляд. Фигуры мечтательных дев со снопами в руках и автоматчиков в касках обступали ложе хозяина со всех сторон. Казалось, только мраморный бюст девочки, стоявший на подставке у изголовья, ровным спокойствием своих линий сдерживал их решительный охват.
– Осуждаете,– печально отозвался хозяин, когда с бутылкой было покончено. – Вы правы, но должен я что-то делать ам-ам. Моего они не хотят. За свои деньги хотят получить всевозмож-ное удовольствие на уровне плохонького кино а-ля Пырьев. И я их понимаю. С какой стати им раскошеливаться ради моих прекрасных глаз? Лучше они раскошелятся ради своих. – Он уставился в Меклера. – Я завидую тебе, Осип. Ты сумел уйти от соучастия. Но ведь для этого тебе была необходима ясность миропонимания. А кто ее – эту ясность – дал твоему поколению? Я! Мы, десятилетиями вместо дела изобретавшие велосипеды и открывавшие америки. Затратив на это годы, мы выдали ее вам в готовом виде уже в начале вашего пути. И поэтому вы имеете возможность начать сразу с настоящего, не затрачивая никаких усилий на то, чему нам приходи-лось учиться столько лет. И каких лет! И в какой школе! Дорого за эту науку заплачено. Мы словно поле для вас заминированное очистили. На большее нас не хватит. Слишком уж кровавая была работенка. Поэтому теперь я думаю только о том, чтобы мне дали лепить. Я подошел к настоящему и у меня нет времени для других забот. Иначе мне и жить не стоит. – В нем как-то сразу определилась усталость, он посерел и поник. Ладно, ребята, идите, пора. – Он перевел взгляд на Николая. – На жену тебе повезло, братишка... Береги. Такие подарки не каждый день... Ну, до скорого. – Пошарив в кармане брюк, хозяин достал оттуда горсть скомканных бумажек и протянул Осипу. – Вот... Здесь хватит... На всех...
Выходя, Антонина обернулась: мастер сидел с закрытыми глазами, откинувшись затылком на оконный косяк, и тени подступившего к нему сна четко проявили в его уверенной фигуре и на крупном лице выражение детской беспомощности.
VI
РАССКАЗ МУСИ О САМОЙ СЕБЕ
– Я, милая, такого перевидала, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Это тебе жизнь в диковинку, а я все медные трубы насквозь прошла, жива осталась. Мать моя, Царство ей Небесное, хорошая была женщина, пила сильно. Бывало выпьет, и пошла куролесить, что под руку попадет. Палашку моего била – почем зря, а он у меня тихий, безответный был, только запойный. Она его бьет, а он лежит, не шелохнется, только просит все: "Сонечка, голубушка, по срамному-то месту зачем? Пожалей!" А она ему: "Я тебя потому и бью туда, чтоб неповадно было выблядков своих на свет пускать". Так они и жили, пока он в одночасье не повесился с перепою. Остались мы с мамашей вдвоем, как в песне поется: "Две былинки-сиротинушки во полюшке стоят". Я так лет с двенадцати еще по рукам пошла. Только с ленивым не спала. Мамка моя об меня все скалки обломала, а мне хоть бы что, за первыми штанами на улицу. Там и одевалась, там и харчевалась. Думала не родится тот человек, чтоб хомут на меня надел. С кем хочу, с тем и пойду. Только нашла и на старуху проруха. Объявился у нас на улице оголец хроменький в малокозырке. Сам из себя не виден, зато глаз вострый и с характером, первый срок уже отбарабанил. Поглядела я в глаза его чернявой масти и зашлась во мне душенька: вот она, судьба моя распроклятая! Как собачонка за ним бегала. Совесть, гордость потеряла. Когда сошлась, озверела совсем, юбку около него увижу – в глазах черно. Как в песне поется: "Чтоб красивых любить, надо деньги иметь". Воровал мой оголец, как ни попади. Я тряпье на базар таскала. Сколько веревочке ни виться... Сгорели мы, как шведы. Он подельников выгораживал, все на себя взял, ему на всю катушку, а мне, по моей глупости,– пять без поражения. И пошло, поехало, как в песне: "А надзиратель пес, падлюка, гад, не скажет, иди, братишка, я соломки подстелю". Привезли в лагерь, снарядили на лесоповал, пять кубов норма. Две смены отработала,– нет, думаю, не пойдет дело. Иду в больничку, говорю,– клади. А он мне: "Здесь таких ушлых да дошлых пруд пруди. Иди,– говорит,– пока десять суток строгого не схлопотала". Иду, думаю, лучше в петлю, чем за зону лес валить. Попадается мне у вахты старшой из надзорслужбы. Под банкой. Ну, думаю, Муся, "мы рождены, чтоб сказку сделать былью". А вместо, как говорится, сердца – пламенный мотор. Примарафетилась наспех и к нему: "Гражданин начальник, жизни лишусь, пожалейте". Посмот-рел он на меня пьяным глазом: "Пошли,– говорит,– со мной, поглядим, какая тебе цена". Завел он меня в котельную, а оттуда уже сам за мной, как теленок, бежал. Поработала в хозчасти уборщицей, а потом на кухню. Так и прокантовалась до амнистии. Освободилась – идти некуда: мать померла, комната пропала. Сунулась в исполком, вербуйся говорят. Нашли дуру! Смотрю по коридору – табличка висит: "Горторг". А, была не была! Захожу я прямо к начальнику: "Работник пищеблока со стажем". Гляжу, смеется: "Когда,– говорит, освободилась?" Я чуть под себя не сделала. А он мне: "Не тушуйся,– говорит,– мне народ битый нужен, чтоб знал, чем срок пахнет". Дал мне ларек овощной на отлете, встала, торгую. Скоро на ноги стала. Молодая, из себя ничего, все липнут. Товар дают получше, план поменьше, выпивка завсегда бесплатная. В торгов-ле деньги сами к рукам липнут: там пересортицу замастыришь, там левый товар в реализацию, вот она, копейка, и собирается. В общем, с каждым днем все радостнее жить. Да и начальство ласками не оставляет: то премию, то прогрессивку, то личным вниманием. Правда, слаб он уже был в коленках, да мне-то что! От меня не убудет. Все бы ничего, да один обехэсник* на меня глаз положил. Мне бы, дуре, лечь под него – и дело с концом, а мне, как на зло, вожжа под хвост: нет, и все тут! Уж больно дурен был лягавый. Росточку маленького, плюгавый, лысенький и левым глазом косит. Он уж и так и эдак, а я ни в какую. Ну, и подсидел он меня с левым товаром. Взяли меня – и в торбу. Он и в камеру ко мне ходил, скажи, мол, только слово, прикрою. Да не на ту напал! Иной раз зажмурю глаза, чёрт с ним, думаю, жалко что ли? А увижу и не могу, прямо с души воротит,– дам, так помру. В общем, обвенчали меня еще на пять по совокупности. Попала на строительство. Уж что я ни делала! Штанов, как говорится, не надевала, подо всех ложилась, только, видно, я уже не того сорта стала, да и девок молодых много, всякая просилась. Так и осталась я на общих работах. И даже не знаю, что бы со мной было, если б не попался мне Назарка наш, Карасик. Он и там прорабствовал. Чем уж я ему приглянулась, не знаю, я ведь тогда, как щепа, высохла, хоть заместо гладильной доски. Но, как в песне поется: "Глазенки карие и желтая косыночка зажгли в душе его пылающий костер". Пристроил он меня.к себе для посылок. Такая лафа пошла, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Ела да спала – и по-новой ела. Отошла малость, а Назарка начал досрочное хлопотать, по начальству бегает, запросы пишет. Сразу после комиссии он сюда перевод взял. Только жить я с ним вместе все одно не стала, сняла себе времянку у вдовы одной в городе, сама себе хозяйка. Доход в этой столовке плёвый, да мне теперь много не надо, отгулялась. На водочку в кредит копеек двадцать набросишь, посуда, по мелочам набегает, на жизнь есть, а там видно будет. Меня и в город зовут, да не с руки мне там, и соблазна
много. А по правде, так весь свет в окошке у меня теперь здесь. Последним, видно, огоньком горю. Никогда у меня такого не было, не припомню. Вроде и ничего нет в нем, одни мослы да глазищи, а пройдет мимо сердце падает. Будто снова пятнадцать мне лет и никого у меня еще по-настоящему не было. Как в песне поется. А ведь на мне пробы ставить негде. В лагере и с коблами путалась, и сама ковырялась, и на учете в диспансере состояла. Ося – это мне за все мои муки престольный праздничек. Увидел Господь малую рабу свою, пожалел, одарил без меры. Молодая была, не верила,– какой там Бог, когда жизнь такая? Да судьба надоумила. Принес мне как-то Назарка в рабочую зону яиц крашеных десяток,– под Пасху дело было. Пасха – Пасхой, а есть хочется. Раздала товаркам по яичку, одно себе оставила. Улучила вольную минутку, села в тенечке, только за подарочек взялась, гляжу уставилась на меня доходяга одна, смотрит, а у самой скулы сводит от жадности. Загорелась у меня тогда душа от злости: собственной крохи съесть не дадут. "На,– говорю,– падла, подавись ты яйцом этим, туды твою мать!" Схватила она яйцо – и в сторону, а у меня на сердце так вдруг легко сделалось, так тихо, словно родилась заново,– кругом птахи поют, листочки пахнут, солнышко прямо в тебя светит. Дошло тогда до меня: вот она – награда Божья! А то раньше бывало дам нищему пятачок, а себе на рупь жду, как в лотерее. С тех пор и поверила, в церковь хожу. Вот завтрева иду... Казанскую Божью Матерь справляют. Хочешь, вдвоем пойдем, в гостях у меня посидишь, как живу посмотришь... И-и-и, тесто убежало.
* ОБХС – Отдел борьбы с хищениями и спекуляцией. – Ред.
VII
Муся жила недалеко от городского центра, в старом, похожем снаружи на глинобитный сарай доме. От летней печи под навесом в углу двора к ним обернулась и пошла навстречу высокая костистая старуха в застиранном штапельном сарафане. Подслеповато щурясь, она не по возрасту певуче выговорила:
– Здравствуйте... С праздничком вас.
– Спаси Бог, Федоровна. – Муся уже возилась с замком перед дверью времянки. – Никто не спрашивал?
– Назар Степаныч с утра был. – Старуха еле передвигала распухшие, во вздувшихся венах ноги. – Соседка заглядывала, спрашивала, будешь ли?
Большую часть крохотной Мусиной комнатенки занимала кровать. Широкая, блистающая никелем, она являла собою торжественное сооружение из перин, одеял и простыней, увенчанное пирамидой кружевных подушек. Остальную обстановку составляли стол и два стула перед окном. Образ Спасителя, обрамленный бумажными розами, в правом верхнем углу только подчеркивал скупое убранство необжитого жилища.
– Так и живу. – Муся поспешно переодевалась в прихожей. – Зачем мне хоромы-то? Только на выходные и приезжаю, считай. Раньше, чуть вольный час,– на машину и сюда, а теперь собаками из кухни не выгонишь. Прямо присохла к дыре этой... Как там у вас, скоро пошабашите?
– У нас ничего, двигаемся,– осторожничала Антонина,– бригадир со своими отстает.
– Ишь, ударники,– зло хохотнула та,– Осипа обогнать вздумали! Слабы в коленках, мне про ваш уговор с Назаркой загодя известно было. Он и Серегу с криком уломал. Бригадир отвернется, они сразу туфту кроют. Жалко мне вас, паразитов, а то бы давно Осипу рассказала.
– Ребята же сами,– пробовала неуверенно защищаться Антонина. – Мы ни при чем... Если бы знали...
– Ребята! Знаем мы этих "ребят". Близнецы за копейку раком встать готовы, у них полдеревни родни и все на них надеются. Шелудько деньги копит, отца своего высланного разыскивать по Союзу собирается. А Гурьяныч за бутылку мать родную заложит... Эх, вы! Если бы по-честному-то – догнать бы вам Осипа, как же! У него дело само делается... А ладно, пошли.
В обрамлении темного платка, чистое, без обычного марафета лицо ее поразило Антонину своей отечной бледностью. Казалось, из него – этого лица – кровинку за кровинкой долго и тщательно выводили цвет жизненной силы, чтобы оставить в нем лишь выражение затаенной муки и усталости.
– Пошли,– еще раз повторила Муся,– припаздываем уже, а то не пробьемся.
Вдоль прокаленных солнцем городских дувалов, устремляясь в одну и ту же сторону, черными цепочками тянулись женщины в одиночку и парами. По мере приближения к слепящему пятну церковного купола, возникшего над близкими крышами, людской поток густел, обрастая все новыми и новыми путниками. На подходе к самому храму толпа сбилась так плотно, что в ней невозможно было пошевельнуться, она двигалась, как единый монолит, не задерживаясь и не расслабляясь.
Из-за отчаянной духоты свечи в церкви еле мерцали крошечными голубыми огоньками. Плотно сбитая людская масса, истекая потом, дышала надсадно и коротко. Совсем еще молодой – реденькая светлая бороденка вокруг румяного лица – священник в полном облачении с видимым усилием преодолевал усталость и раздражение:
– ...Велика их гордыня. Они думают, что только они на Господнем пиру званые гости. Но сердце Господа не их – званых, а незваных жаждет. Незваным открыта Его благодать, к незваным сегодня Его любовь и расположение...
Дурнота кружила Антонине голову, но едва только хор на клиросе затянул "Верую" и она, вместе со всеми, подхватила молитву, как словно открылось новое дыхание: ощущение слитности, единства с теми, кто стоял рядом, подхватило ее и заполнило ей душу упоением и неизъяснимым покоем. Все страхи и сомнения, какими терзалась Антонина, отодвинулись от нее куда-то за пределы видимого ею мира. В эту минуту она казалась самой себе бесконечной и неуязвимой для всех бед и несчастий, которые грозили или могли грозить ей и ее близким. "Чего нам бояться-то, Господи! – закипали в ней благостные слезы. – Кто нам чего сделает?"
После службы, выбираясь на улицу, она потеряла Мусю из вида. Искать ее дом среди сотен таких же однообразных строений Антонина не решилась и поэтому, недолго думая, она направилась к береговой мастерской, в тайной надежде застать там Осипа.
Еще на подходе к сараю она услышала голоса, один из которых заставил ее сердце лихора-дочно забиться: здесь, когда Антонина вошла, Осип, засыпая опоку землей, то и дело пытливо поглядывал на собеседника – маленького горбоносого старичка в черной шапочке на буйной волосатой голове. Старичок прервал свою речь на полуслове, сердито поерзал по Антонине ночными глазами и тут же вопросительно оборотился к парню. Тот, кивком головы успокоив гостя, ласково заулыбался ей навстречу:
– А, Тоня! Заходи, заходи... Знакомься, это Израиль Самуилович. А это – Тоня, я вам говорил о ней... Продолжайте, Израиль Самуилыч, Тоня нам не помешает.
Старичок смягчился, одобрительно покивал ей острым подбородочком и снова заговорил яростным фальцетом:
– Это дети! Они не понимают, что творят. Хорошо, им разрешат выехать, но что будет с остальными? Газеты поднимут крик: евреям не дорога родина. И мы будем иметь погром.
– Каждый выбирает свою судьбу сам.
– Русский еврей не может быть сам по себе! Русский еврей вместе со всеми. Все не могут уехать! Это не просто-таки, уехать. Здесь остаются могилы, могилы тех, кто верил в нас и надеялся. Вы слышите, Осип, верил и надеялся! Нашим мальчикам не следует забывать, что во всем том, что они ненавидят, есть и еврейская доля. Немаленькая-таки долечка! А платить по векселям, выходит, должны одни русские?
– Каждый платит за свое.
– Нет, за кровь платят все! Поэтому мы – евреи – обязаны нести ношу своей национальной ответственности сами, а не перекладывать-таки ее на плечи других. Разделить страдание вместе со всеми здесь – вот наша судьба. – Он вдруг поник и закончил вяло и почти просительно. – Вы знаете многих из них, передайте им, что нам всем будет очень тяжело, если они своего добьются-таки... Очень. Шолом... Желаю здравствовать.
Старичок молча поклонился Антонине и двинулся к выходу, и только тут стало ясно, что он смертельно устал влачить по этой земле свое сухое и старое тело: до того шаткими, осторожными были его шаги.
После его ухода Осип тихо спросил ее:
– Ты ела?
– Да,– соврала она,– в его присутствии ей было не до еды,– у Муси.
– Тогда пошли домой.
– Пошли.
Осип закрыл дверь своим ключом, сунул в дужку замка записку, и они двинулись через засыпающий уже город в сторону степной дороги, которая одиноко отплескивалась от окраины, убегая в распластанную до горизонта голую степь.
Антонина шла рядом с ним, не чувствуя ни духоты, ни усталости,впервые в такой близости около него,– страстно, всем существом желая в эти минуты единственного: чтобы дорога, по которой они поднимались, никогда и нигде не кончалась.
VIII
Как-то поздним вечером, разыскивая в общежитии Любшиных, Антонина наткнулась на одиноко слонявшегося по коридору Шелудько:
– Близнецов не видел?
– Соскучилась.
– Постирушки ихние вот, отдать бы.
– Уже запрягли? – насмешливо осклабился он. – Вот куркули, и тут успели!
– Что мне, жалко, что ли? – обиделась она. – Здесь и делов-то всего ничего.
– Тебе-то не жалко, да у них совесть где? Ты ведь не у мужа на шее. С нами смену стоишь. – Предупреждая ее возражения, он примирительно повел плечом. – Ну-ну, дело твое... А я вот что у тебя спросить хочу,– большие вьшуклые глаза его напряженно потемнели,– про Крайний Север...
– А что?
– Много там сосланных?
– Хватает.
– Каких больше? Откуда?
– Всякие есть... Больше из Прибалтики... Немцы тоже...
– А с Украины?
– Этих мало.
– Я ведь, знаешь, родился там. Меня мамашка оттуда маленького привезла. А отец там остался, не положено ему. Мать говорит, гуцул он, с Западной Украины. Я мамашку мою еще в пятом классе схоронил, а сам в ремеслуху пошел. Стал про отца спрашивать, нету, отвечают, такого, выбыл в неизвестном направлении. А куда он мог выбыть, если ему выбывать запрещает-ся! У него и паспорта нет. Не положено. Вот, может, в этом месяце сойдется с нарядами да в заначке у меня шевелится малость, сам поеду искать, а то завербуюсь, дорога будет бесплатная. Не может того быть, чтобы пропал. Найду. Плохо одному жить, зацепки никакой нет, интереса. В отпуск поехать и то некуда. Иной раз и заработаешь, а похвалиться кому? – Он сокрушенно помотал лобастой головой и двинулся мимо. – Близнецам скажи, пускай дураков в городе ищут, их там много.
Внезапная разговорчивость обычно молчаливого и неповоротливого Шелудько озадачила Антонину: "С чего бы это?" Встречаться с ним ей приходилось лишь на работе и в столовой, и ни разу за все это время он даже не пытался заговорить с ней. Знакомство их ограничивалось обязательными "здравствуй" и "прощай". Вначале ей казалось, что Сергей недоволен ее появлением в бригаде – конечно, кому понравится перерабатывать за других! но вскоре до нее дошло его полное и глухое к ней равнодушие. Поэтому сейчас, отходя от него, она удовлетворенно отметила про себя: "Спросить бы мне надо, как отца-то зовут, помянуть во-здравие!"
Любшиных она нашла в красном уголке. Раздвинув в стороны горы старых подшивок, они сидели друг против друга за читальным столом и перед каждым из них белела замусоленная тетрадка.
– Трояк тете Поле. – Слюнявя карандаш, Паша сосредоточенно морщил переносицу. – И Людке тоже пятерку надо, у нее двое.
Сема деловито делал пометки в своей тетради:
– Деда Тишу не забудь, он больше всех нам подмогнул. Ему пятерку, а то и рублей семь.
– Пойдет.
– Кого забыли?
– Вроде, все.
– Думаешь?.. А,– заметив стоящую у порога Антонину, Паша смущенно засуетился,– Тоня! ...Подождешь до получки?
– Много ли получать собрался? – Она поставила перед ними стопку белья, вздохнула. – Еле отыскала, всю общежитию обегала.
Сема благодарно засветился:
– Так мы бы сами зашли. – Он поспешно запихал тетрадку в карман. – Что тебе, чего хочется. Мы с брательником в долгу не останемся.
Паша, внушительно откашлявшись, подтвердил:
– Уж это безо всяких.
– Сочтемся. – Уходя, она спиной чувствовала на себе их, сопровождающую ее, ласковую доброжелательность и сама в ответ тихо оттаивала. – Будет время...
По пути к себе Антонина, минуя комнату коменданта, дверь в которую была распахнута настежь, краем глаза успела заметить встревоженный профиль Осипа и, уже отходя, услышала его голос:
– Это ты точно знаешь, Христофорыч?
– А ты что, сам не видишь? Вся система камерная. Каморки, как на подбор, и все одного размера.
– Может, это лаборатории?
– Без коммуникаций? Без воды, без отопления? Шутишь! Это байки для пижонов.
Прислушиваясь, Антонина задержала шаг. После недолгой и гнетущей паузы голос Осипа был еле слышен ей:
– Выходит, от них никуда не уйти. Везде они... Всюду... хоть в землю заройся...
– Вот я и говорю,– шумно вздохнул комендант,– стоило вашим дедам начинать эту завируху, чтобы только сменить надзирателей!
– Пожалуй...
С тяжестью этого, произнесенного Осипом слова она и возвратилась домой. Тревога, вдруг возникшая в ней, все решительнее и круче овладевала ею. Вопрос, которым она не задавалась до сих пор, считая его пустым и докучливым, сложился сам по себе. Что они строят здесь? Кому и для чего понадобились эти плоские, похожие изнутри на пчелиные соты, коробки?
Правда, среди рабочих неуверенно поговаривали, будто объект имеет секретное научное значение и даже намекали на оборонительную его роль, но тогда почему в разговоре Осипа с комендантом сквозила такая нескрываемая горечь? Недоумение ее не находило ответа. Неожидан-но вспомнилось, что как-то при ней Николай спросил об этом же прораба, и тот, ехидно посмеива-ясь, молча пожал плечами. Хотя видно было, что знал, только не хотел или боялся говорить. Жуть скорбного предчувствия свела ей спину. "Вот жизнь пришла, сама себе веревочку совьешь и не заметишь".
Укладываясь рядом с Николаем, Антонина приникла к его уху и взволнованно зашептала:
– Коль, а Коль?
– Ну?
– Что мы тут строим-то?
– Наше дело, Тоня, телячье.
– Страх берет, Коля.
– А ты не думай, спи.
– Узнать бы...
– Спи, Тоня, не нам об этом думать, себе дороже. Спи...
Николай отвернулся к стене и вскоре заснул, а она, так и не смежив до утра глаза, все думала, думала, думала...
IX
Ребята уже добивали последние метры, когда в проеме выходной двери появился прораб в сопровождении коротенького очкарика в соломенной шляпе:
– Шабашите? – Взгляд Карасика рассеянно блуждал по стенам. – Молодцы. А у них там еще работы дня на три.
Очкарик покрутил утиным носом, потоптался у творила, сказал неуверенно:
– Что, Назар Степаныч, тут и устроим проверочку? По свежим, так сказать, следам.
– Это товарищ от заказчика,– ни к кому в отдельности не обращаясь, покрутил головой Карасик. – Работу вашу принимать будет.
Близнецы, словно сговорились, с вопросительным удивлением оборотились к Николаю. Тот, в свою очередь, выжидающе посмотрел на прораба. В ответ Карасик недоуменно пожал плечами: ничего, мол, не могу сделать.
Не ожидая ответа, гость вооружился молотком, прошел в глубь коридора и в несколько ударов отвалил порядочный кусок чуть подсохшей штукатурки. Затем отошел еще дальше и сделал то же самое, после чего, многозначительно пожевав губами около обнажившейся стены, излишне громко, врастяжку проговорил:
– Поползет покрытие, Назар Степаныч, при первой же сырости поползет. Без насечки кроете. Непорядок.
Антонина похолодела. Если в наряде не будет учтена насечка, под расчет им придется ноль целых и столько же десятых. Дай Бог расплатиться за аванс. Но главная беда для нее сейчас была даже не в этом. Ее беспокоила мысль об Осипе. Каково-то будет ему? Ведь ребята не прорабу поверили – бригадиру. Поверили и слепо пошли за ним. А теперь? Что он им скажет теперь? Зная его натуру, она могла представить себе, во что ему обойдется этот подвох. Она глядела в ставшее ей ненавистным лицо прораба и жгучая обида на Николая, вступившего с ним в сговор, сделалась для нее почти нестерпимой. "Как же он мог! – заполнялась она злыми слезами. – Как он мог? Ведь этого жулика за версту видно. Загодя известно было, что обманет".
Карасику словно подошвы жгло: он мелко-мелко перебирал ногами на одном месте, невразумительно при этом оправдываясь:
– Бывает... Прореживают ребята... Два места не показатель... Надо бы с другой стороны попробовать.
– Нет, Назар Степаныч, дорогой товарищ Карасик! – закусил удила тот. Нам и этого достаточно. Мы такой работы в оплату не примем. Пойдет, как сплошной гон, без насечки.
– Михал Михалыч!
– Не могу, дорогой, не могу. С меня голову снимут. Рад бы порадеть, да не могу, не обессудь.
– Тогда айда к бригадиру,– развел руками Карасик в сторону Николая, призывая его в свидетели своего бессилия. – Что он скажет!
Он первым двинулся вперед, кивком головы приглашая гостя и Николая следовать за собой. Вскоре шаги их затихли в глубине коридора. Сема, аккуратно складывая инструмент, как бы подвел происшедшему итог:
– Заработали.
Паша согласно вздохнул:
– Бывает.
Осуждая мужа, Антонина не снимала вины с себя. Она должна, обязана была удержать его от опрометчивого шага. Разве можно было сговариваться с Карасиком за спиною у Осипа? Кто мог тогда поручиться, что прораб сдержит слово? Волей-неволей ей приходилось признавать и свое собственное, хотя и косвенное, соучастие в обмане. Поэтому сейчас, оставшись наедине с близнецами, она не выдержала напряжения, сорвалась:
– Ведь не нарочно же он! Ведь он как лучше хотел. Он-то этого Карасика без году неделю знает, вам его лучше знать было. Николай на вас смотрел: раз молчите, значит – все правильно. А теперь, конечно – Лесков за все ответчик. Нельзя так, ребята...
Сказала и осеклась на полуслове: Сема, к которому она обращалась, глядел на нее с жалобным участием. Виновато улыбаясь, он обезоруживающе ее успокоил:
– Что ты кричишь? Что мы – маленькие? Сами заварили, сами и расхлебывать будем. При чем здесь Николай? Его дело сторона. Осипа жалко. Подвели мы его. И всех подвели.
Сема печально поддакнул:
– Подвели.
– И себя тоже наказали.
– Осипа надо было слушать. – Надо бы...
Наступившее сразу вслед за этим молчание прервал возникший в перспективе коридора Николай:
– Шабаш. – Голос его звучал устало и глухо. – На сегодня хватит. Спешить нам теперь все одно некуда. – Он оборотился к Антонине. – Помой инструмент и прибери. – Кивнул ребятам. – Пошли.
Оставшись одна, Антонина долго еще не могла взяться за работу. Она знала, что самым болезненным для Осипа будет то, что они пошли на обман в ущерб делу. К работе, за которую ему приходилось отвечать, он относился с ревнивой щепетильностью. Любой огрех после себя он переживал с мучительным самоедством. Стоило ей только на мгновение представить себе, какими глазами он посмотрит теперь на нее при встрече, как стыд, жгучий удушливый стыд возник в ней, и яростно бьющееся сердце ее обмерло в тоске и тревоге.
Управившись с инструментом, она собралась было домой, но какое-то еще неясное, но вещее предчувствие толкнуло ее в обратную сторону, вдоль коридора. И она пошла, движимая этим предчувствием, пошла, почти крадучись, словно бы нащупывая путь. До сих пор ей не приходи-лось бывать здесь в одиночку. Тишина коридора, с пугающе притягательными провалами дверных коробок по одной стороне, казалась Антонине настороженной и грозной. В горячке работы ей как-то даже и не приходило в голову поинтересоваться, что там, за этими дверьми. Сейчас, заглянув в первую от края, Антонина затаила дыхание: по обеим стенам сквозного прохода зияли такие же, как в коридоре, входные проемы, только размером поменьше, за первым же из которых перед ней оказался освещенный квадратным отверстием в потолке каменный мешок. Обходя как бы по опрокинутой спирали проход за проходом, она никак не могла взять в толк, что бы это могло быть, для чего пригодится. Минуя последний проход, она уже машинально заглянула в крайнее помеще-ние, и все внутри нее обрушилось и обмерло: в самом углу, со сцепленными на коленях руками сидел Осип. В его напряженной позе сквозила усталая безнадежность. По осунувшемуся, во вьющейся щетинке лицу парня стекали тихие, ничем не сдерживаемые слезы. Резкая испепеляю-щая жалость перехватила ей дыхание:
– Ося... Ты чего тут?
Поднимая на нее глаза, он даже не шелохнулся:
– Так...
Антонина лишь однажды видела, как плачут мужики. Поднявшись как-то ночью после смерти матери, она лицом к лицу столкнулась в сенях с отцом. Лунный свет от распахнутой настежь двери выявил перед ней залитое слезами родное лицо, она тогда не выдержала тяжести сочувствия, опустилась на пол, порывисто приникнув к отцовским коленям:
– Никогда тебя не брошу, папаня! Век с тобой жить буду.
Отец благодарно сжал ей плечи:
– Что ты, Антонина, что ты. Так это я, от старости.
– Вот увидишь, папаня... Вот увидишь...
Ночь та на долгие годы определила судьбу Антонины.
Теперь же, не смея, не решаясь приблизиться к Осипу, она обессилевшим плечом приникла к косяку дверного проема:
– Плохо тебе, Ося?
– Так...
– Может, пойдем?
– Посижу, Тоня... Устал...
– Мешаю, Ося?
– Да нет, наверное... Оставайся... Какое это теперь имеет значение! Закройте, как говорится, занавес, жизнь не состоялась. Знаешь, Тоня, из меня ведь родители хотели сделать дантиста. "В такое время,– говорил папа,дантист не останется без работы: война за войной, голод за голодом, допрос за допросом". А мама вообще считала, что зубы – это главное в жизни. Жили мы тесновато и отец принимал пациентов в общей комнате, за марлевой занавеской: стоны, кровь, жужжание бормашины. Один только вид зубоврачебного кресла с детства вызывал у меня ярость. И я пошел на юридический. Но там меня сразу же спросили: "А у вас есть рекомендация общественной организации?" "Нет,– сказал,– но у меня есть желание стать адвокатом". "Этого мало,– ответили мне,– вы должны сначала доказать преданность общему делу". "Каким образом? – полюбопытствовал я. – И какому делу?" "Проявить бдительность". "Но у меня не было случая". "Надо найти". "То есть?" "Да, да! – подбодрили меня. – Вот именно". По их выходило, что прежде чем я смогу защищать кого-то, я должен кого-то посадить. Мне это не подошло. И мы расстались. И вскоре я оказался здесь. Я думал, что отделался довольно удачно, что здесь-то меня уж никто не станет впутывать в свои темные игры. А вышло, что не я их, а они меня обошли.
– Как так? – потянулась она к нему. – О чем ты?
– О чем? – Затихая, он даже улыбнулся сквозь слезы. – Ты сама-то знаешь, что здесь строится?
– Откуда мне знать? Всякое говорят.
– Тюрьма, Тоня, тюрьма.
– Господи! – испуганно поперхнулась она. – Это как же?
– Да вот так, Тоня. – Он медленно поднялся и сделал шаг к выходу. – Мы еще вдобавок и друг друга обманываем. Такие, вроде Карасика, хорошо знают, как можно человека сломать. Сначала купи, потом сломай. Эту науку он еще с молочком матери всасывал. К Николаю я ничего не имею, мне просто жаль его. Один раз поддавшись, трудно устоять.
Осип остановился прямо против нее, глаза их встретились, и Антонина не выдержала опаляю-щего искушения прикоснуться к нему. И она прикоснулась, приникла к его плечу горячей щекой: