Текст книги "Семь дней творения"
Автор книги: Владимир Максимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
Комната её была полной противоположностью отцовской. Тахта, укрытая пледом, видавший виды письменный стол у окна, стул при нем и старенькое креслице составляли всю её меблировку. В этой непритязательности не чувствовалось ничего подчеркнутого. Каждая вещь здесь отвечала строгой необходимости и только. Когда Вадим вошел сюда, ему, как это иногда случается с людьми впечатлительными, до поразительной детальности пригрезилось, что он уже был тут когда-то, именно в этой комнате, небрежно обставленной случайной мебелью.
– У вас, как в келье, Натали. – С усилием освобождаясь от наваждения, он опустился в кресло. – Ничего девичьего.
– Не люблю лишнего хлама,– брезгливо поморщилась она,– возни много. Вам не нравится?
– Наоборот. У меня просто времени не было привыкать к барахлу. Всегда на перекладных.
– Теперь все будет по-другому.
– Вывезет ли?
– Должно вывезти.
– У вас, в отличие от меня, много времени впереди.
– Каждый отсчитывает время по-своему.
Было в ней – в её скупых движениях, взгляде без улыбки, манере говорить медленно и отрывисто – что-то такое, перед чем Вадим, забывая о своем против нее возрасте, испытывал жаркую, почти мальчишескую робость:
– У меня к вам просьба, Натали,– мысль обожгла его внезапно, но ему уже казалось, что он думал об этом с самой первой их встречи,– будьте со мной в день отъезда.
– Я сама довезу вас до места.
– Знали бы вы, как я вам благодарен.
– Обязательно довезу. Без меня вы там заблудитесь.
В домашнем ситчике, в сумерках, она казалась тихой бабочкой, устало сложившей пестрые крылья. Немалых усилий стоило Вадиму побороть в себе искушение – взять её на руки и бережно носить по комнате, пока она не уснет.
Она вздохнула:
– Если бы у вас все состоялось!
– Я буду стараться. Я буду очень стараться.
– Для меня, наверное, это еще важнее, чем для вас.
– Значит, мне придется стараться вдвойне.
– Я – серьезно.
– И я.
– Спасибо.
– Натали.
Они еще не сказали друг другу самых главных, самых существенных слов, но душевная общность уже озарила перед ними прошлое и будущее, тень и свет, проникнув их знанием сущности окружающего и надеждой:
– Может быть, это продлится долго, очень долго, Натали.
– Разве это важно?
– Для меня – нет.
– Для меня – тоже.
– А если меня все же найдут?
– Это еще не конец.
– А что же это?
– Можно попытаться еще раз.
– Будет уже поздно.
– Разве когда-нибудь бывает поздно?
– Вы мне – как подарок...
– Еще пожалеете.
– Никогда.
– Не зарекайтесь.
– Я все же зарекаюсь.
– Вот как?
– Да. – И еще тверже: – Да.
Темь холодными звездами заглядывала в окна, располагая к долгому молчанию, и они замолчали, но и в безмолвии между ними продолжался тот самый разговор, которому, сколько существует мир, нет и не будет конца. В темноте Вадим осторожно коснулся её плеча и оно обмякло под его рукой и подалось к нему навстречу. Жаркий туман поплыл перед его глазами и он, почти задохнувшись от волнения, привлек девушку к себе:
– Милая...
– Зачем я тебе?
– Жизнь моя...
– Боюсь я.
– Чего?
– Ненадолго это.
– Навсегда!
– Это тебе сейчас кажется.
– Всегда будет казаться.
– Смотри.
– Люблю тебя.
– И я... Сразу... Как увидела...
– Ната...
Они очнулись, когда за окном в рассветном мареве тихой зеленью светились майские тополя, через которые солнечно проглядывался резко вычерченный на сквозной белесости высокого неба город, и Вадиму пригрезилось, что там, за нагромождением этих многооконных коробок уже стоит в ожидании его – Вадима, нетерпеливо подразнивая белоснежными боками, вытянутый носом к морю теплоход. И мимолетное видение это с такой внезапностью все в нем стронуло, воспламени-ло, что он не выдержал, заторопился.
– Подъём, Ната! Смотри, утро-то какое!
Не поднимая век, она улыбчиво кивнула и медленно потянулась к нему, утыкаясь теплым лбом в его плечо:
– Еще немного. Успеем...
Но вскоре она уже громыхала на кухне посудой, стряпая на скорую руку завтрак, и, одеваясь, Вадим все еще никак не мог опомниться от случившейся в его судьбе удивительной перемены: "Будто во сне,– ей-Богу!"
Пронизанное зябким солнцем раннее утро высветило перед ним овеянную первым тополиным пухом пустынную улицу, и они, не раздумывая более, двинулись по ней – по этой улице – к первой же остановке, ведущей к трем вокзалам.
XVI
Когда после вокзальной сутолоки они, сев в электричку, оказались друг против друга и, наконец, встретились глазами, в них вошла полная мера того, что их теперь объединяло. Все пережитое показалось им сейчас тяжелым и уже отлетевшим сном. Другая жизнь, еще неведомая, но заманчивая самой своей новизной, ждала их впереди. Они сидели друг против друга, взявшись за руки, и все, что творилось вокруг,– давка, ругань, смех, плач,– не существовало для них. В мире сейчас были только они двое. Только они двое – и никого больше.
Потом они шли через лес. Одуряющий запах его по-майски клейкой поросли кружил им головы, и робкие травы стекались к их тропам, стряхивая под ноги свои первые росы. На ум им приходили первые попавшиеся слова, но в каждое из этих слов они вкладывали свой, понятный только им двоим смысл:
– Давно я в лесу не был.
– И я.
– Смотри, какой нарост на березе! Будто львиная грива.
– Скорее черепаха под панцирем.
– У тебя есть глаз.
– Я способная.
– Скромничаешь?
– Ага...
Сквозь рябой частокол берез появилась блистающая зеркальной поверхностью речная полоска, и вскоре внизу перед ними показалась паромная пристань с несколькими строениями торгового типа вдоль берега.
– Ну вот,– облегченно вздохнула она и заспешила вниз,– переедем, а там совсем близко.
– Как снег на голову.
– Они привыкли. Даже рады будут. Около пивного ларька на берегу их остановил жиденький старичок с веселыми кроличьими глазами.
– Вижу, только поженившись, дай, думаю, попрошу двугривенный. – Его радушная откровенность обезоруживала. – А для ровного счету,– подмигнул он медленным веком, видя, что Вадим потянулся в карман,– двадцать две. Точь-в-точь на целую.
Вадим дал полтинник. Старичок не выразил удивления, понимающе взмахнул сухонькой ладошкой: гуляешь, мол, парень, одобряю, мол. Затем вежливенько коснулся кепочки и моментально ввинтил себя в шумный омуток у ларька.
Случайный дед этот и вернул их к текущим заботам. Перед ними вдруг сразу обозначилась галдящая толпа у переправы, где каждый с головы до ног был во всеоружии сумок и свертков. Стало ясно, что их путь на тот берег будет совсем не простым, а в первый день за рекой определенно голодным. Поставив Наташу в очередь на паром, Вадим бросился в единственную на берегу продовольственную палатку, чтобы прикупить кой-чего из еды и питья. К прилавку Вадим пробился, растеряв по дороге добрую половину пиджачных пуговиц. Оказавшись лицом к лицу с распаренной от жары и ругани продавщицей, он бездумно бросил ей следом за скомканным червонцем:
– На все!
Реакция у той сработала безошибочно. Через мгновение перед ошеломленным Вадимом красовался "малый джентльменский набор" во всем своем неповторимом великолепии: две бутылки белой головки, две банки шпротов и плитка шоколада "Золотой ярлык". С этой добычей он и выскочил на берег, когда паром уже отваливал от причала.
Среди пестрого круговорота на пароме Вадим сразу же выделил костерок ее косынки и сердце его учащенно, с обморочными провалами забилось: "И за что только тебе этот подарок, старый чёрт!" Она же в свою очередь, заметив его, прощально ему замахала. И видно было, что игра эта ей нравилась, и он подыграл: опустившись на прибрежную траву, замахал ответно. Так они и махали друг другу, радуясь своей ребячьей выдумке, до того самого мгновения, пока кто-то, еще неведомо кто, не сел рядом с ним. И, тут вроде бы еще и без причины, все в нем захолодело и оборвалось. Сосед еще только молча и натужно сопел рядом, а Вадим уже чувствовал, да какое там чувствовал! знал, что это – конец. Конец всему, что ожидало его на том берегу. И всему в его жизни вообще конец. Крепс оказался прав: ему уже теперь никуда от них не уйти. Его связь с ними становилась день ото дня все нерасторжимей. И тогда, даже не поворачивая головы, он намеренно грубо спросил:
– Можно, я выпью, начальник?
Ответ был почти дружелюбен, но от этого дружелюбия почему-то сразу закололо в кончиках пальцев:
– Пей, Лашков.
Привычным движением выбив пробку, Вадим стиснул зубами горлышко. Жгучая влага опалила гортань, но, вливаясь, не приносила с собой ни забытья, ни облегчения. Краем глаза он еще следил, как оттуда, с парома, Наташа все еще продолжала махать ему, даже не подозревая, что игра эта уже обернулась для них совсем не шуточным прощанием. Бутылка, так и не опьянив его, лишь добавила ожесточения. И тогда Вадим снова спросил со злым вызовом:
– Можно, вторую добью, начальник?
Ответ прозвучал еще дружелюбнее:
– Добивай, Лашков.
Ах, сколько выпил он ее на своем веку, но никогда еще она не оказывалась такой бессильной в соревновании с ним!
На удаляющемся пароме, над пестрым пятном толпы бился желтенький костерок Наташиной косынки и в воздухе прощально покачивалась ее ладошка. Он не выдержал и ответил ей. Жжение под сердцем сделалось нестерпимо удушливым, и тогда Вадим встал и, не оглядываясь, пошел вперед. Грузные шаги сопровождали его мерно и неотступно.
Вежливенько, но твердо подсаживаемый в машину, Вадим инстинктивно, уже ни на что не надеясь, потянулся взглядом в сторону реки. Паром уже причаливал к противоположному берегу, и едва ли на таком расстоянии он мог разглядеть, продолжает ли она махать ему, но в эту минуту он хотел в это верить, и поверил, поверил на всю последующую горькую свою жизнь. И прежде чем задняя дверь фургона захлопнулась за ним, он успел мысленно попрощаться с нею: "До свидания, Натали! Живи, родимая. Надо жить!"
Их отъезд от берега сопровождал залихватский наигрыш гармони, перекрытый пьяно-отчаянным тенорком:
По реке плывет топор
Из села Неверова.
И куда ж тебя несет,
Железяка херова?
Пятница
ЛАБИРИНТ
Здравствуйте, дорогой многоуважаемый папаня! Во первых строках своего письма сообщаю, что мы живы-здоровы, того и Вам желаем. Папанечка родненький, как вы там живете-можете? Приехали мы с Колей на новое место. Здесь кругом степя и очень ветра. А так ничего, жить можно. Очень я по Вас соскучилась, папаня. Часто утром встану и по привычке к стене тянусь постучаться. Попали мы в хорошую бригаду. Бригадир у нас сам из евреев, но человек хороший и душевный. Прямо таких я еще не видела. Заработки в этом месяце, должно, будут хорошими. Правда, вот, пойти здесь некуда. Кругом степь голая, ни куста, ни травинки путевой. Все об детстве вспоминаю, когда я на огороде у нас все заячий хлеб отыскивала, а вы все смеялись, чем бы, мол, дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Вот написала и заплакала. Плакать я теперь много стала, а почему, сама не знаю. Видать, года. Дорогой Папанечка, принесу я вам скоро внука или внучку. Тьфу, тьфу, не сглазить бы. Вы не беспокойтесь, работаю я по мере возможности, больше Коля не дозволяет и ребята в бригаде не дают. Даст Бог, когда рожу, соберемся все вместе, в одном углу, буду тогда дитя растить, вашу старость обихаживать. Вот как хорошо-то было бы! Только, когда это будет? Стройка у нас какая-то непонятная, чего строим, сами не знаем, почитай, одни коридоры да комнатенки махонькие. Ну, да не наше это собачье дело. Платили бы хорошо, а об остальном пускай у начальства голова болит, им с горы виднее. Все я об себе и об себе, а об вас и совсем забыла. Папанечка родненький, напишите весточку, как живете, как здоровьичко ваше, как по хозяйству справляетесь? Беречь вам себя надо, как вы у меня старенький, внуков дождать-ся. Нехорошо мне тут будет, коли вы заболеете, изведусь вся. Очень я жду письма вашего, Папаня.
Будьте так добры, не забывайте свою Антонину, а я об Вас никогда не забуду.
Любящая Ваша дочь Антонина и зять Николай.
I
Когда Антонина, следом за Николаем, переступила порог прорабской, там, кроме самого хозяина, находился неизвестный тощий парень лет двадцати пяти, в заляпанном раствором комбинезоне. Занятые разговором, те даже головы не повернули в сторону вошедших. Прораб – бесформенная махина, с короткой склеротической шеей – водил карандашом по листу бумаги перед собой, подсчитывал вслух:
– Считай, по шести копеек, плюс добавлю копейки три на подноску. Плюс насечка – гривенник. Соображаешь, какую сумму отхватить можно?
Слушая его, тощий недоверчиво покачивал лобастой головой, равнодушно следил за движением карандашного острия в неуклюжих пальцах прораба и большие темные глаза его при этом настороженно светились:
– Вы же знаете, Назар Степанович, что такое насечка,– пока с ней провозишься, какая работа?
– А ты не усердствуй. Пройдись молоточком для порядка и покрывай. Я же принимать буду.
– Не могу, Назар Степаныч. Дело есть дело. Или на совесть делать, или никак.
– Совесть! Что ты ее с хлебом есть будешь? Я тебе заработать даю, а ты ко мне с моральным кодексом лезешь.
– Да и людей у меня мало для такой работы, Назар Степаныч. В срок не освоим объект.
– Люди – не задача. Людей я тебе дам. – Он вскинул на вошедших тяжелые веки. – Чего вам?
Вполуха выслушав Николая, прораб мельком пробежал поданное тем направление, недовольно поморщился:
– Разнорабочий. Что они там в кадрах, с ума посходили что ли? Нету у меня никакой разной работы. Освободился?
– С полгода.
– Что в лагере делал?
– На строительстве.
– Чему научился.
– Всего понемногу.
– Штукатурное дело приходилось.
– И это было.
– Видишь,– удовлетворенно оживляясь, он повернулся к парню,– на ловца и зверь бежит. Хватай, пока не умыкнули. – Взгляд его остановился на Антонине. – А это жена, надо думать? Вот ее-то мы на разные и приспособим. Подкинь им кого-нибудь из своих, сразу с двух сторон фронт погонишь. Прораб оказался не по комплекции стремительным и подвижным: ткнув карандаш в боковой карман спецовки, он решительно вскочил и подался к выходу. – А ну, на объект!
Вагончик прораба стоял на пригорке, и с порога стройка обстоятельно обозревалась вдаль и вширь. Вокруг площадки, насколько хватал глаз, простиралась, синея в знойной дымке, ровная, как стол, степь. Строительство, в основном, велось вглубь, возвышаясь над поверхностью земли не более, чем на метр-два, поэтому самая площадка выглядела с порога вагончика скопищем серых, под цвет степи, квадратной формы плоских бетонных коробок, между которыми сновали запыленные самосвалы. Работа шла там, внутри этих коробок, оттого стройка, сравнительно с ее размерами, казалась почти безлюдной.
Идя позади мужчин, Антонина более не прислушивалась к их разговору. Ее волновало сейчас, надолго ли задержится она здесь с Николаем? После отъезда из Узловска они уже успели поработать в экспедиции на Крайнем Севере, затем зацепились было в Красноярске на лесокомбинате, но стоило очередному щедрому на посулы вербовщику поманить Николая шальным заработком, он, не раздумывая ни минуты, потащил ее за собой в Среднюю Азию. Раньше Антонина снималась с места без особого сожаления, ей самой хотелось наверстать упущенное за предыдущие свои безвыездные сорок лет. Разнообразие и пестрота открывшегося перед нею простора поразила ее, обещая ей там – за горизонтом – еще более заманчивые дали. Но однажды утром она почувствовала какую-то неясную и обновляющую в себе перемену. Присутствие иной, сокровенной жизни затеплилось в ней и, сладостно всем существом затихая, она чутко насторожилась и присмирела. С тех пор Антонину потянуло к постоянству и покою. Она страстно вдруг захотела своего утла, своих четырех стен, которые бы отгородили эту возникшую в ней жизнь от грозных случайностей окружавшего ее мира. Поэтому сейчас, идя следом за мужчинами, Антонина откровенно страшилась того, что Николай долго здесь не задержится и ей придется снова укладывать нехитрые их пожитки для новой дороги.
Шедший впереди прораб, поманив спутников за собой, неожиданно свернул в темный провал одной из бетонных коробок. По деревянным сходням они спустились в едва освещенный временной проводкой коридор полуподвального помещения, из бесконечной глубины которого тянуло неокрепшим раствором и земляной сыростью.
– Здесь только фронт наладить, а там дело само пойдет. – Прораб поспешно увлекал их вперед. – Такая деньга потечет, озолотиться можно.
Коридор тянулся вдоль такой же, размером поменьше, внутренней коробки со множеством дверных проемов по лицевой стороне, каждый из которых был, в свою очередь, началом поперечного прохода, соединяющего обе стороны всего здания. До выхода на противоположном конце они обогнули ровно половину бетонного четырехугольника. Прежде чем выйти наружу, прораб повернулся к тощему:
– Другой бы благодарен был, а ты ломаешься. Здесь двумя фронтами с обоих концов гнать можно. – Считая, видно, разговор законченным, он выдернул из бокового кармана записную книжку и, вооружившись все тем же карандашом, что-то в ней размашисто накарябал. – Определи-ка их вот в общежитие. – Протягивая парню вырванный из блокнота листок, прораб почему-то упорно отводил от него глаза. – Договорись с подсобкой и принимайся.
Прораб утонул, растворился в солнечном провале выхода, а парень, оборачивая к ним растерянное лицо, сокрушенно вздохнул:
– Без меня меня женили. – Повертел в руках бумагу, хмыкнул. – Ладно, пошли.
По дороге, идя с ним бок о бок, Антонина искоса разглядывала его. Высокий, худой, несколько сутуловатый, с резко вырубленным профилем, он задумчиво щурился на ходу, словно разглядывал вдали что-то ему одному видимое. Парню можно было бы дать не менее тридцати, если бы сквозь мягонькую щетинку на его впалых щеках не светился густой, почти мальчишеский румянец.
– Общага у нас в административном корпусе,– походя объяснил он им. Семейные живут в кабинетах, холостые – в хозяйственных загонах. Основные циклы уже закончены, так что в основном – отделочники. У меня в бригаде пять человек, будешь шестым. Зовут меня Осипом, фамилия Меклер. Как вас?
– Николай...
– Антонина...
– Тоню пристроим к нашим женщинам на подсобку.
– Полегче бы ей сейчас чего-нибудь, бригадир,– отвернулся в сторону Николай. – Нельзя ей сейчас особо тяжелого.
Тот живо повернул к ней мгновенно порозовевшее лицо и в близоруком прищуре темных его глаз засветилось ласковое сияние:
– Что ж, возьмем в бригаду седьмого. Не обедняем. – Он остановился перед дверью, на которой красовалось меловое изображение черепа и двух скрещенных костей.– Тоже мне, остряки... Заходите.
Административный корпус отличался от остальных бетонных коробок на площадке лишь множеством окон по всем четырем своим сторонам. Внутри его, по огибающему здание коридору, выстраивались одна за другой бесчисленные, одинакового размера двери, над каждой из которых был прикреплен пластмассовый номерной знак. Осип без стука толкнул крайнюю с корявой надписью поперек: "Комендант".
– Привет начальству! Принимай, Христофорыч, жильцов, выдавай амуницию и ставь на довольствие.
В комнате, заваленной матрацами и раскладушками, за больничного типа тумбочкой сидел волосатый старик в полуистлевшей майке, под которой явственно просматривался вытатуирован-ный на груди государственный герб Российской империи, обрамленный броской надписью: "Стреляйте, гады!" Перед стариком, рядом с надкусанным помидором, поверх стопы ведомостей, стояла едва початая четвертинка. Взгляд его, устремленный в сторону вошедших, источал похмельную печаль самой высокой пробы:
– Еще один? Да еще и семейный! И куда только вас несет, господа! В эту тьмутаракань! Вы думаете, у здешнего рубля другая длина? Ошибаетесь. Скорее наоборот, он гораздо короче. Гораздо. Впрочем, как выражаются в хорошем обществе: хозяин – барин. – Он повел костистым подбородком вокруг себя. Выбирайте, что понравится, и занимайте пятьдесят шестой нумер. Вот ключи...
После того, как они, наконец, с помощью Осипа устроились, и Антонина, вычистив и вымыв отведенную
им комнату, сбегала в ларек и накрыла на стол, комендант, уже на изрядном взводе, явился к ним в гости:
– Всего на три куверта? Ай-ай-ай, нехорошо забывать домовладельца! Еще пригожусь. – Он снисходительно подмигнул спохватившейся было Антонине. – Не извольте беспокоиться, сударыня, я со своим прибором. – Перед ним, словно по волшебству, появился лафитник. – Будем, господа, ваше здоровье! – На его жилистой шее только кадык дернулся. – Да, Ося, их я еще понимаю. Они русские. Им сам Бог велел мечтать и разочаровываться, такая порода. Все тщатся поближе да побольше взять и разбогатеть разом. Азиатские инстинкты сказываются. Но ты, Ося, образованный человек, еврей. Неужели и твой изощренный ветхозаветный ум не мог выдумать чего-нибудь неудобоваримее.
– Но ты ведь тоже сюда забрался, Христофорыч. – Посмеивался одними глазами тот. – И потом, что ты имеешь к евреям?
– Что я имею к евреям! – Видно, эту игру они разыгрывали не впервой,комендант оживился, с готовностью идя навстречу партнеру. – Спроси, что они имеют ко мне? Я старый человек, мне нет смысла кривить душой, но я прекрасно помню, как это все начиналось. Бывало стучат. Стучат, конечно, прикладами, так внушительнее. Откроет это нянюшка моя, Анастасия Кар-повна, Царствие ей Небесное, а на пороге беспременно хлюст в кожанке, наган на боку болтается. И уж, будьте уверены, или жид, или латыш. И чуть что сразу на мушку. Ты, Ося, человек грамотный, начнешь, конечно, молоть сейчас насчет полосы оседлости и еврейском люмпенстве, как питательной среде революции. Но ты мне скажи, спокойствие-то кровожадное откуда? Люмпен, он вспыхнул и погас. У него классового гнева ровно до первой жратвы хватает. А ваши методически убивали. Убивали, будто нудный обет исполняли. Детишек и тех не жалели. Романовых, к примеру. Видно, хоть и отказались от веры отцовской, не избыли ее в себе. Си
дел в них Яхве, глубоко сидел. Вот и давили гоев. Гоя можно, гой не человек.
– Были и другие, Христофорыч.
– Наверно были,– вяло согласился тот и, налив себе сам, выпил. Только я их не заметил. Землю от Парижа до Бугульмы исходил, а не заметил. Правда, знал одного в лагерях под Игаркой. Зяма Рабинович, святая душа. Романист, байки все травил. Да вот ты еще, пыльным мешком из-за угла ушибленный. Черт тебя сюда принес. Я? Я – другое дело. Меня три раза брали, ты это можешь понимать? – Он начал старательно загибать узловатые пальцы. Из Франции в сорок шестом вернулся, взяли? Взяли. В сорок девятом неделю дали на воле походить, взяли? Взяли. В пятьдесят втором через месяц после освобождения опять взяли? Взяли. Не хочу больше! Мне сам Бог велел в самую глушь забиваться. Лишь бы забыли они про меня. Хоть помру не за проволокой. – Он поискал умоляющим взглядом в сторону Антонины. – Не пожалей, сударушка, на посошок старику. – Он одним махом сглотнул налитое, сунул лафитник в карман и, гулко вздохнув, поднялся. – Пойду, засплю свои триста грамм. Здесь я у одного спрашиваю, чего, мол, пьешь много? А он мне: самому, говорит, худо. Зато, говорит, когда до чертей допиваюсь... (неразборчиво. – Ред.) Так вот и я...
После его ухода они некоторое время молчали, потом Осип, опуская веки, тихо сказал:
– Хороший мужик, пьет только сильно. Завтра занимать придет. Вы ему не давайте, не отдаст. А напоить его и так напоят, народу много. На хлеб нету, а на водку всегда найдут. – Он коротко взглянул на Николая. – Сам-то не увлекаешься?
– В меру.
– Смотри. Ребятня здесь подобралась – один к одному, пьют всё, включая смесь из огнетушителей.
– На мне, по этой части, где сядешь, там и слезешь.
– Ну-ну...
Подперев кулаком щеку, Осип невидяще смотрел прямо перед собой и в его настороженном облике Антонине почудился отсвет какого-то, еще неведомого ей знания, которое безмолвно излучал этот, едва знакомый ей человек. Да, да, это были не скорбь, не печаль и даже не безразличие, а именно вещее знание того, что она должна была постичь лишь в будущем.
Уходя, Осип, уже с порога, обернулся:
– Завтра прямо туда и приходите, где сегодня были. Соберемся, прикинем, с чего начать. Всего.
Смутное предчувствие решающего в своей жизни события коснулось Антонины и затем уже весь вечер не оставляло ее. Укладываясь спать, она поймала себя на том, что поет: "Эка тебя, Антонина Петровна, разобрало, гляди, плясать пойдешь!"
II
Проснувшись на следующее утро, Антонина обомлела. За окном стоял литой монотонный гул. Иссеченное песчаной пылью стекло мерно вибрировало. Если бы не требовательный звон будильника, можно было б подумать, что на дворе еще сумерки: тусклое утро едва освещало прямоугольник комнаты. Накинув халат на плечи, она разбудила мужа:
– Гляди, Коля, что на дворе делается!.. Страсть. – Украдкой поглядывая в сторону Николая, она хлопотала вокруг стола. – Вот заехали, сам не рад будешь.
– На Севере померзли, на юге погреемся,– пытался отшутиться тот, но по всему было видно, что настроение у него тоже не ахти. – Перезимуем.
Едва они успели собраться, в комнату к ним заглянул Осип. Снисходительно улыбаясь, приободрил:
– Не тушуйтесь, обойдется. Дня три погудит – утихнет. Тем более, работать нам под крышей. – Уже из коридора подмигнул заговорщицки. – Не отставать!
Колкий, обжигающий гортань ветер чуть не сбивал с ног. Степная пыль въедалась в волосы, проникала под одежду, зябко скрипела на зубах. Силуэты строений еле просматривались в сплошной пылевой завесе. Шедший впереди Осип то и дело подавал голос:
– Смелее!.. Смелее!.. Два-три десятка последних усилий, как говорится... Привыкать надо!
Когда они, наконец, добрались до объекта, Антонине показалось, что все в ней насквозь пронизано сухой зудящей изморосью. Еще не приступив к работе, она чувствовала себя разбитой и обескровленной. Одно только предположение, что это может продлиться еще несколько дней, повергало ее в панику и уныние: "Надо же было забраться в такую преисподнюю!"
Вниз Антонина спускалась, чувствуя на себе настороженный, изучающий взгляд нескольких пар глаз. У стены на корточках, выжидающе присматриваясь к вошедщим, сидело четверо парней в спецовочных комбинезонах. Двое из них были как две капли воды похожи друг на друга: курносые, с белесыми бровями над зеленым удивлением робких глаз. Рядом с ними медлительно потягивал сигарету смуглый, похожий на цыгана парень, короткая шея повязана пестрым носовым платком. Заспанное лицо четвертого не выражало ничего, кроме насмешливой скуки. Пропустив спутников вперед, Осип опустился на трап:
– Знакомьтесь,– кивнул он им. – Вот эти два сапожка: Сеня и Паша. Братья. Любшины. Черный пижон – Шелудько. Сергеем зовут. А эта спящая красавица претендует на имя Алик. Альберт, так сказать, Гурьяныч. Вы – сами назоветесь.
– Тоня.
– Николай.
– Считаем, что высокие стороны договорились. – Он мгновенно перестроился на деловой тон. – Условия вы, ребята, знаете. Решайте, беремся или нет?
После недолгого молчания первым откликнулся Альберт Гурьяныч. Лениво позевывая, он сказал:
– Тебе видней, бригадир. Только на этом Карасике, сам знаешь, пробы ставить негде: обманет и не кашлянет.
– Работа не по разряду, бригадир. – Качнул курчавой головой Шелудько. – Это ж бабье дело, стены мазать. Больше грязи, чем работы. А там – смотри, дело твое.
В ответ на вопросительный взгляд бригадира Сема лишь преданно обмолвился:
– Как ты, Ося.
Паша с готовностью поддержал брата:
– Как ты.
Лицо у Осипа благодарно обмякло,– их в него вера заметно пришлась ему по душе:
– Думаю, что обмануть – Карасику себе дороже. Работа, действительно, не по разряду. "Соколом" махать все умеют. Прораб обещал учесть коэффициенты. Зато фронт, что надо, есть где развернуться. Пойдем сразу с двух сторон. Разделимся так: Сема с Пашей с ними, мы с вами втроем. Тоня в положении, поэтому включаем ее в общий наряд. С нее спрос – по возможности. Кто против?
Как бы отвечая за всех, Альберт Гурьяныч поднялся:
– Чего травить, время – деньги. Бригадир повернулся к Николаю:
– Будешь здесь за старшего. Мы пойдем на ту сторону. Сегодня занимаемся лесами.– Он, не оборачиваясь, двинулся вперед. – За мной, милорды.
Работа предстояла мелкая, бросовая: разобрать сложенные в углу козлы, укрепить их, закрыть настилом. Но глядя, с какой внушительной старательностью близнецы приступили к делу, можно было подумать, что производится операция первостепенной важности. Каждая доска в их руках, прежде чем попасть на место, проходила самую тщательную проверку на прочность. Если кто-нибудь из них вколачивал гвоздь, то аккуратности его мог бы позавидовать любой краснодерев-щик. Николай, поглядывая на них, только посмеивался:
– Вот хомяки!.. Ишь как облизывают!.. Будто лекальщики. Им в аптеке работать... После них и проверять не надо.
Сколько ни старалась Антонина, действуя наравне со всеми, показать, что даром свой хлеб есть не собирается, доски потолще и козлы потяжелее неизменно ускользали у нее из-под рук, едва она к ним притрагивалась. "За ними не уследишь,– растроганно таяла она. – Поди с такими, потягайся!"
К обеду они сообща соорудили леса, по меньшей мере, дня на три сплошного гона. Но если Николай, судя по его взмокшей спине, порядком вымотался, то братья выглядели так, будто они еще и не начинали рабочего дня. Обстоятельно оглядывая дело своих рук, Паша коротко произнес:
– После обеда можно насекать.
– Сема кивнул:
– Еще как!
Ветер над стройкой ломил ровной непроглядной стеной. К столовой они двигались гуськом, стараясь не упустить идущего впереди из вида. "Нам-то что! – закрывая лицо концом косынки, думала Антонина. – Отработал вербовку и досвидания. А вот кому жить здесь,– намучаются".
Столовую распирало гвалтом и хохотом. Облако табачного дыма и пара из кухни медленно клубилось над множеством голов. Запахи извести, нитрокраски, столовой стряпни, курева, смешиваясь, оборачивались терпким, обжигающим гортань настоем. В окне раздачи, словно в портретной раме, сияла царственной осанкой дебелая блондинка лет тридцати пяти, усмиряя словом, кивком головы бушующие вокруг нее страсти: – Мусенька, мне погуще.
– Погуще, знаешь где?
– Муся, суп пересоленный, влюбилась?
– Не бойся, не в тебя.
– С тоски сохну, Мусенька.
– Перезимуешь.
– Муся, в кредит отпустишь?
– Спился уже, спрашивать не с кого будет.
Антонину она оглядела с откровенной обстоятельностью и, видно, заключив сравнение в свою пользу, величаво расплылась:
– Конечно, с непривычки? – Черные ее глаза-бусинки снисходительно лучились. – Это еще ягодки, а вот зимой задует, так хоть в печку лезь... Следующий!
За столом Антонину уже ждали. Ей мгновенно очистили место, пододвинули хлебницу и, предоставляя ее самой себе, занялись едой. Но и за обедом ребят не оставляла забота о начатом деле. Оно – это дело – жило в напряженных лицах, беспокойных руках, хмурой сосредоточен-ности. Альберт Гурьяныч, старательно двигая челюстями, начал первый: