Текст книги "Русалия"
Автор книги: Виталий Амутных
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 47 страниц)
– Ты должен их уничтожить, – сказала августа.
– Кого? – не размыкая отяжелевших век не сразу откликнулся Константин.
– Братьев. Ты должен удалить их из дворца. Но лучше прежде ослепить. Или… Да мало ли
способов?
– Ослепить?! – действительность потребовала от свежеиспеченного автократора последних сил. – Удалить?..
Дочь Романа Лакапина отвела взгляд от его лица и принялась рассматривать свои пальцы, лишь наполовину длины свободные от плена перстней, с подкрашенными хной ноготками, пытаясь тем самым придать обстановке непосредственности.
– Мне кажется, ты и сам думал об этом. Иначе они рано или поздно сделают это с тобой.
Это был настоящий сумасшедший дом. Сыновья ссылают своего отца, сестра порывается убить братьев… Ради чего? В конечном счете ради вот этих глупых перстней. И ни одному слову, бьющемуся об эти золоченые стены, нельзя вверить себя. До последнего момента нельзя быть уверенным вполне, кто же с кем свел какой заговор, и чья кровь прольется первой.
– Я слышу от тебя ужасные вещи, – наспех произведя в уме кой-какие расчеты, не без назидания неспешно произнес Константин. – Я ценю то, что ты печешься о моей судьбе, как то и надлежит преданной христолюбивой жене, но никогда, даже если от того будет зависеть жизнь, не войду в соглашение с Сатаной. Нам, как истинным ревнителям Христа, следует со смирением принимать все тяготы и лишения, которые в качестве испытания посылает он нам, чадам своим.
А через сорок и один день…
Дворец был наполнен праздником до краев. Впрочем, все это время, с ночи низложения Романа Лакапина, празднества здесь, по сути дела, не прекращались. Коллективные поедания самой редкой и дорогостоящей пищи под изощренные переливы кифар и лютен, голоса юных девушек и евнухов, подобные голосам небесных ангелов, неумеренные (насколько то позволяла всечасно необходимая здесь бдительность) под двусмысленные действа танцоров, танцовщиц и кривлянье дураков. Однако ту трапезу Константин решил обставить особенно пышно и придать ей несколько театральные черты пиршества во вкусе Авла Вителлия, он даже распорядился воссоздать легендарное гигантское серебряное блюдо, придуманное императором, закончившим свои дни в водах Тибра, и названное им Щитом Минервы-градодержицы. На том блюде, как и девять веков назад, горой была навалена пересыпанная пряностями и политая соусами смесь из печени рыбы скара, фазаньих и павлиньих мозгов, языков фламинго, молок мурен, за которыми, как и тогда предварительно рассылали рыбацкие суда по всем известным морям. И вот когда братья Стефан и Константин Лакапины сидели за столом, и рты их были набиты этими самыми молоками мурен и языками фламинго, на них набросились только что будто дремавшие в стороне силенциарии2511, а вместе с ними минутой назад улыбчивые и льстивые Мариан Аргир (уже патрикий), и Мануил Куртикий (теперь друнгарий виглы), и многие из тех людей, чьими руками сыновья низложили своего престарелого отца.
Этот день – двадцать седьмого января – Константин впервые опробовал данные ему планидой крылья. Сорок лет он вынужден был отводить взгляд от красочных соблазнов, по праву (как ему казалось) принадлежавших ему. Сорок лет в скоморошеских нарядах нелюдима он прятался по самым неприметным щелям этого изобильного кладезя наслаждений, главным из которых было, конечно же, сознание возможности составлять магические карты из собранных здесь богатств, вышивать на них золотом человеческие пути, выкладывать яхонтами судьбы, тем самым посредством права на поступок уподобляясь той силе, по прихоти которой все вершится на земле.
Но как же тревожен был этот первый полет! Каждую его секунду Константину казалось, что сопутствующая удачливость – это всего лишь приманка изменнической судьбины, что вот еще шаг, и окружающая действительность окажется живописным обманом, и все рассыплется в прах, и, сбросив прельстительную личину, реальность вскинет на него свою истинную ужасающую морду, завоет, зарычит и разорвет в клочья доверившегося ее ухищрениям простака.
Потому казнить братьев Лакапинов Константин все-таки не решился. Он даже не рискнул предать их поруганию. Братьев, подобно отцу тихомолком постригли в монахи и сослали на острова близ столицы под строжайший пригляд: Стефана – на Приконис, а Константина – на Тенедос. Оттуда они слали во дворец одно за другим прошения дать им возможность повидать отца. Какое-то время самодержец ромеев оставался глух к их мольбам, но вскоре не только дал на то разрешение, но и объявил о своем желании самолично присутствовать при этом свидании.
– Я хочу насытить взгляд! – смакуя каждое слово, обосновал он добытой в библиотеке сентенцией свою причуду перед изумленной матерью; изумленной не прихотью сына, но ростками нового нрава, наконец-то проклюнувшихся из тех зерен мести, которые она так заботливо сеяла в его сердце и поливала желчью угнетенной гордыни.
Взгляд был насыщен вполне. Константин не узнал старика Лакапина. За незначительный, в общем-то, срок он превратился в сущую развалину. Он кормил какими-то объедками небольшую белесую собачонку, требуя от той за вознаграждение становиться на задние лапы, невдалеке от распахнутых кованых ворот храма, когда процессия, большую часть которой составляла разновидная охрана, выступила на площадь. Завидев своих сыновей, наряженных как и он в монашеские рясы, обрамленных сверканием нацеленных на них дротиков, старик затрясся всем телом, зарыдал по-бабьи в голос, выпустив из рук собачье угощение. Находчивая шавка в момент проглотила на даровщину доставшуюся ей поживу и тут же вновь запрыгала вокруг своего благодетеля, весело размахивая пушистым хвостом и раболепно засматривая в позабывшие ее мокрые глаза.
Старик все самозабвеннее рыдал, размазывая толстыми корявыми пальцами по морщинистому лицу слезы, и все что-то лопотал. Шествие приближалось, и те, кто находился в голове его вскоре смогли услышать:
– …как Авессалом восстал на своего отца Давида. Ведь я возвысил вас, дал вам все, о чем только может мечтать любой человек на земле. Чем же вы воздали мне за это? Но видит Господь наши грехи и никого не оставит без суда. Видно заслужили мы его гнев.
В золото-пурпурном одеянии Константин стоял в стороне в окружении тройного кольца вестиаритов, и приятное головокружение от недавнего возлияния бледнело в сравнении с той эйфорией, какую даровали ему в эти минуты ухо и глаз.
– …знать таким испытанием стремится Всевышний спасти нас. А тебе, Константин, скажу: стар я, мне и так уж немного осталось, но знай, нельзя посеять плевелы, а вырастить розы. Вот смотри на меня – и разумей: не замыкаешь ли ты круг зла?
Ну до того ли было в те дни автократору Ромейской державы: замыкает ли он что, круг то будет ли какая иная геометрическая фигура. Его израненная оскорбленным самолюбием душа требовала триумфа. И триумф пришел.
Сначала сердцевину города наводнили несчетные копейщики, манглавиты2521 и прочие удальцы столичных тагм, повсюду угрожающе мелькали их ромфеи2532, дубинки и копья, взывая к гражданским добродетелям жителей столицы. На крышах зданий, обступавших главные площади и находящихся невдалеке от Большого ипподрома разместились таксоты2543. Форум Константина и Августеон, между которыми (рядом с ведомством эпарха) вполне символично размещалась главная константинопольская тюрьма, блистали давно позабытой чистотой. Внезапно обрушившиеся на столицу ромеев чрезвычайные холода давно отступили, и оттого обочины дорог и площадей ходко заполнялись зеваками. Но их числа, определенно, было слишком мало для создания картины всенародного одушевления, потому специально назначенные люди уже гнали из самых отдаленных уголков этого громадного города толпы разнородного разноязыкого люда.
Празднество зачиналось на площади Августеон. Здесь были выстроены высокие подмостки со сводами для главного украшения торжества – автократора Константина и его блистательной свиты. Для того, чтоб народу было на что посмотреть на царя навесили столько золота, что его хлипкие плечи буквально сгибались под деспотической тяжестью желтого металла. Подмостки были торовато изукрашены яркими тканями, гирляндами из пальмовых и лавровых ветвей, внизу их окаймляли исполнители гимнов и музыканты в цветном платье, но когда распахнулись ворота Халки, слепым глазам черни, удерживаемой на своих местах контарионами2554 каменноликой охраны, показалось будто взошло второе солнце. Великолепные протикторы2565, поражающие и красотой лиц, и статью. В одеяниях подобных морским раковинам, подобных оперению фазанов и крыльям летних мотыльков, магистры, препозиты, проконсулы, патрикии, знатные чиновники и остальные синклитики, иноземные послы и наконец сам василевс – весь из золота. По неоглядной толпе рокочущими перекатами прокатила волна с детства заученных славословий, но несколько голосов, особенно один, надтреснуто-скрипучий, уверенно прорывали, казалось бы, необоримый басистый вал общего гуда.
– О образчик господней мудрости! – жизнерадостно понеслись к бледноватому январскому небу нежные, но вместе с тем властные голоса певчих. – Никогда не устанет народ благодарный восхвалять добродетель твою! Ты смелейший из львов, целомудрием светлым подобен Иосифу ты, среди мудрых ты самый великий мудрец, а пример справедливости божьей, который являешь ты миру, восхищает и варваров диких, склоняя сердца их к добру!
Прелестные голоса здесь достигли такой высоты и тонкости звучания, что казалось нет в мире больше людей способных повторить этот подвиг, но тут вторая партия подхватила их почин, взяв еще на октаву выше, и это было уже подобно голосу самого неба.
– Царь бессмертный средь прочих царей, светлый благочестивый помазанник божий, пусть единодержавная сила твоя дарит праздник за праздником верным твоим благодарным ромеям!
И вновь первые голоса:
– Радость небесная мир наполняет!..
И ликующий рев толпы.
Едва удерживаясь на ногах от своей золотой поклажи, «благочестивый помазанник божий», хоть и был плоть от плоти данной человеческой общности, все равно не мог не трепетать внутренне от пугающей бессознательности этого восторженного оранья. Самым жутким было то, что в прославляющих криках черни он совершенно отчетливо улавливал не то, чтобы искренность, но некую задушевную исступленность. Однако ведь также они превозвышали и Романа Лакапина, и… Им все равно, кто управляет ими. Да-да, все равно. Эту человеческую кучу, слишком разнородную, слишком развращенную ничем не сдерживаемым потоком своих несложных желаний, магнетизирует блеск золота. Им совершенно все равно, кто скрывается под сверкающим златотканым скарамангием, хоть бес с рогами, они способны различать только любезный их всесторонней бедности недосягаемый символ. И хотя именно этот феномен позволяет демонстраторам золотого символа безраздельно пользоваться плодами рук обладателей завидущих глаз, эти же самые обладатели, случись порфироносцу на одну секунду выскользнуть из своей золотой раковины, с предельной беспощадностью растаптывают, разрывают горюна, как всегда неожиданно для них обретшего человеческие черты. Неужели когда-то придет и его черед?
Колющий озноб пробежал по спине Константина, то ли от сырости январской прохлады, то ли от незваных мыслей, и он вновь был ввергнут в непрекращающееся чередование обстоятельств существенности, – патриарх (пока нектаром этого титула все еще пользовался двадцатисемилетний сын Романа Лакапина Феофилакт) закончил свою речь и теперь знаками передавал слово автократору.
– Наша царственность… – вступил Константин.
Как и в ту беспокойную ночь перед сановными заказчиками и доверчивыми физическими исполнителями переворота он говорил о многочисленных заслугах василевса Романа перед ромейским отечеством, на этот раз еще более выспренними эпитетами умащивая их значение, то и дело подкрепляя свои слова ссылками на волю Божью и заветы Константина Великого, он говорил, как будучи друнгарием флота Роман Лакапин доказывал истинность своей веры и мужества, не щадя живота своего сражаясь с врагами Романии, как потом, будучи уже василевсом, строил и щедро украшал церкви города великолепными покрывалами и светильниками, тем самым выказывая свою святость и благочестие, как радел об обитателях монастырей, осыпая дарами их пристанища в Афоне, Латросе, Варахе, Олимпе, как сострадал неимущим, и, что якобы каждый день вместе с ним обедали по три бедняка, получавшие в конце трапезы в дар по номисме. Содрогаясь от тошноты, вызываемой воспоминаниями о самом злокозненном своем враге, Константин тем не менее продолжал витийствовать о не знающих счету его благодеяниях: и о раздаче бесплатных порций пищи для чужеземных путешественников, и о том, как в недавние страшные холода распорядился тот закрыть деревянными щитами портики, дабы снег и холод не могли проникать в прибежища нищих, даже о сострадании тюремным узникам и сбившимся с истинного пути женщинам. Говорил Константин и о своей любви к христолюбивому василевсу, пожелавшему в конце земного пути удалиться от мирской суеты в святой монастырь и посвятить остаток жизни бесконечным восславлениям Господа. В конце же той не слишком искренней речи Константин помянул и тот факт, что царь Роман, стоя на страже покоя державы, неоднократно раскрывал коварные замыслы врагов ромейского народа. А теперь им, нынешним автократором Византии, разоблачен и пресечен в корне чудовищный заговор против его священной царственности.
– Кто же эти нелюди? – бросил в толпу Константин.
И тотчас в ответ ему ринулась громовая лавина сплетенных голосов. Однако он без труда вычленил из месива экзальтированных голосов определенные слова.
– Клодон! Клодон! Василий Петин! Клодон! Филипп! Мариан! Мариан Аргир! Клодон!..
Конечно, Константина не поразило такое знание черным народом имен участников игрищ, происходивших за непреодолимой стеной, верно укрывавшей от сторонних глаз забавы Дворца, ведь еще месяц назад по всем харчевням Константинополя, по всем его рынкам и площадям были разосланы специальные люди, которые в своей неудержимой словоохотливости разбалтывали всем и каждому вымысленные и трижды отредактированные «секретные секреты».
– …так пусть же их постигнет правый суд народа, поскольку в ваши руки влагает Господь свою высшую справедливость!
Для того, чтобы христианская справедливость черни приобрела кристальную чистоту, в толпу было брошено тридцать тысяч серебряных монет, после чего золотой царь вместе со своей золоченой свитой направился к воротам Халки, с тем, чтобы на всякий случай не подвергать себя нечаянностям, какие (пусть только умозрительно) могли бы возникнуть на пути его продвижения к Большому ипподрому, где предполагалось основное действо праздника. Ведь для него на ипподром существовал и другой путь. Скрывшись за надежными стенами, заслонявшим от недостойных радости Большого дворца, люди в золоте направились к другому безопасному переходу, соединявшему Дворец уже непосредственно с ипподромом.
А вся возбужденная толпа за исключением нескольких десятков мешкотных горемык, затоптанных в давке, возникшей во время раздачи серебра, сломя голову кинулась к Месе, поскольку там, от ворот главной тюрьмы, должно было брать начало грандиозное шествие всеобщего поругания. И надо сказать, на этот раз местные лицедеи, чьему дарованию обыкновенно доверялось внешнее оформление подобных процессий, не поскупились на выдумку и задор.
Открывали шествие жезлоносцы. Эти скоморохи держали в руках длинные палки, на которые было навешено какое-то грязное тряпье, привязаны гнилые овощи, приколочены таблички с надписями «дерьмородные герои», «орлы нужных чуланов» и тому подобные шутовские скверности, которые должны были быть понятны и харчевнику и мусорщику. Шуты печатали шаг, как бы подражая протикторам, но при том выделывая всякие непристойные телодвижения, на что гулом восхищения отзывалась отодвинутая охранявшими процессию кондаратами на обочины улиц чернь. За жезлоносцами следовали прочие дураки, на ходу выкидывавшие потешные коленца и при том распевавшие глумливые дифирамбы.
Вот ведем мы прославленных героев,
В блеске золота все их одеянья,
Скакуны легконогие под ними,
А на мудрых головах у тех героев
Золотые венцы сияют славой…
Надо признать, голоса певунов были превосходными, ведь событие, принявшее их участие, замышлялось, как знаменательное, частично оплачивалось из городской казны, частично из казны самого автократора, и потому средствам, составлявшим его, следовало иметь первосортное качество.
Но вот за ватагой веселых дураков выступило основное звено шествия. Избитые, а то и покалеченные, учредители ужасного заговора, уже безучастные ко всему происходящему вокруг них, ехали на ослах и верблюдах, посаженные лицами к хвостам животных. На них были нацеплены омерзительные лохмотья, на склоненных шеях тех злоумышленников болтались ожерелья из овечьих кишок, а головы венчали короны, слаженные тоже из каких-то внутренностей. Кровь животных, смешиваясь с человеческой кровью, прокладывала по бритым затылкам извилистые пути. Впрочем, изуродованными у несчастных были не только головы. Смешно остриженные бороды, обритые брови и выщипанные ресницы также призваны были добавлять образам лиходеев занятности. Но кто же были те в прямом и переносном смысле оплеванные люди? Все они как один являлись теми недавно обласканными смельчаками, чьими руками силы, стоявшие за Константином, свергали Лакапинов, а теперь те же силы вполне затертым способом избавлялись от свидетелей-исполнителей. Возбужденная видом и запахом крови чернь в осатанелой ярости швыряла в тех камни, объедки, комки коровьего навоза и прочую дрянь, выкрикивала чудовищные поношения, и, казалось, если бы не острия контарионов, прижимавшие ее к обочинам, готова была разорвать и без того уже полуживых неудачников.
– Анна! Анна! – звала к себе сестру стоявшая на балконе роскошного трехэтажного дома дочка любовницы одного из веститоров Константина. – Ты посмотри, какая мерзость! Какой ужас! Фу! Фу! Ой, смотри, а вон тот, коренастый такой, белокурый… Нет, не тот, вон, без колпака, ноги задирает. Ну смешной, да?!
Когда шествие подошло к Театру, то бишь к Большому ипподрому, все его трибуны снизу доверху были засыпаны кипучей публикой. Но появление виновников того собрания толпа встретила таким ликованием, что никто бы уж не мог утверждать наверное, радость или возмущение являлось тому причиной.
Еще много было похабных плясок и издевательских песенок, еще долго катали заговорщиков на ослах по площадке ипподрома, долго летели в них со всех сторон камни и всяческий мусор, пока наконец наступило время объявления и свершения наказаний.
В этот момент Константин почувствовал, как за его спиной раскрылись гигантские золотые крылья. Он взмахнул ими, еще раз, еще, возносясь выше и выше над неуклонно сжимавшейся под ним все тише и жалобнее рокочущей толпой. И наконец, когда эта толпа превратилась в крохотную безмолвную едва-едва шевелящуюся вошь, откуда-то из одному ему доступных поднебесных высот уронил он свое царское слово.
– Магистра Василия обесчещенного и поруганного навеки изгнать из Романии, дабы жалкую жизнь свою он окончил в страхе, слезах и нищете на бесплодной чужбине. Кладону и Филиппу повелеваю незамедлительно на глазах всего ромейского народа отрезать носы и отрубить уши. Филадельфу, Лисимаху, Георгию и всем остальным здесь же выжечь глаза раскаленным железом…
Толпа горлопанила без перерыва, не помня себя от радости, ведь эти люди, там, внизу, еще недавно держали в своих руках все на их взгляд мыслимые и немыслимые наслаждения самой лучшей жизни, а теперь можно зреть воочию, как жребий их сделался куда незавиднее удела бедного и больного большинства. Каждая разбитая на площадке ипподрома жизнь воспринималась зрителями, как личный подарок василевса. Ах, они не знали, они обиделись бы, что добрую дюжину жизней знать припрятала от них, чтобы самим единолично после вечерней трапезы направиться в дворцовый зверинец и поглядеть, интересно ли будут вести себя те жизни, если поместить их в клетки со львами, которые ровно неделю не видели ни кусочка мяса.
Прочих деятельных приверженцев восхождения на престол Константина, более заметных или более влиятельных, тоже вскоре постиг «справедливый суд христов», правда суд тот вершился не столь публично. Мануила Куртикия, сразу же после низложения Романа Лакапина получившего титул патрикия и назначение друнгарием виглы, отправили по каким-то делам на Крит, откуда он больше не вернулся. Говорили, что утонул. Мариана Аргира, по воле Константина сменившего монашеское облачение на золото одежд Дворца, ставшего также патрикием, а еще управляющим царской конюшней, убила жена. Ходили слухи, что она уронила на его голову каменную плиту, и никто не давал себе труда задуматься, что для того эта маленькая женщина должна была бы обладать силой Киклопа. А стратига Диогена просто проткнули двумя копьями.
П
оскольку тело ветра было наполнено снегом, его можно было видеть глазом. Этот бессмертный, этот двигающийся, этот истинный, извечно связующий тот и этот миры, был бел блистателен и легок. И каждый, кто видел его, размышлял о нем по-своему. Сидящий позади огня лицом к северу волхв, совершающий утреннее жертвоприношение, глядя на подвижную бесконечную снежную вечность, думал: «Тот, кто находится в ветре, не есть ветер, это всего лишь одно из его тел, одно из его бесчисленных воплощений. Тот, кто изнутри правит ветром – есть Род, безначальный, бесконечный, пребывающий в средоточии беспорядка, многообразный, единый…» А возвращающийся от реки землепашец, которому только что по счастливой случайности задалось убить палкой крупную выдру, весело поглядывая на ту же летящую снежную сеть, мерекал себе, что ежели снега будет много до самой весны, то от своей доли общинного урожая озимых он сможет отделить часть, дабы обменять ее на кой-какие прикрасы для своей жены, поскольку жена эта уже…
В наброшенной на плечи простой санной шубе из сиводушчатых лис2571 (не крытой цветной тканью) Ольга стояла в смотрильне2582 перед растворенным окном. Жгуты пакли, которыми было законопачено на зиму окно, валялись у ее ног, обутых в золотистые восточные башмаки, на один из которых нависал сползший с ноги серый вязаный чулок. Не чувствуя холода (а под шубой была одна только домашняя белая рубаха), Ольга смотрела на летящий снег, становившийся все более ярким по мере того, как убывала утренняя мгла, столь докучливая в месяце просинце2591. Все обозримое с четырехсаженной высоты смотрильни было белым-бело, новые и новые вороха снега неслись с высот, уничтожая границу земли и неба. Лишь кое-где выглянет из молочной пелены сгибающаяся под ветром лиловая метелка голой сливы и вновь растает. Ольга смотрела на снег и думала о том, что он сейчас должно быть также устилает чистейшим искристым покровом где-то далеко в Деревской земле смоляные пепелища наполовину сожженного города Искоростеня, продолжает засыпать замерзшие красные лужи тысячами тысяч блистающих снежинок. Но он не прячет следы недавних событий, нет, он приуготовляет ей, Ольге, белый-белый, чистый-чистый путь к ее великой мечте. Ведь теперь нет перед ней преград. Еще немного времени, еще чуть-чуть терпения, – и сокровища мира, подобно этому снегу, сокроют для ее взора грязь земли, и вознесенная их сиянием она, мудрейшая из мудрых, всесведущая, непогрешимая, останется одна в тех ледяных высотах всесилия, где не может выжить ни одно из земных существований.
Вот куда понесли думы русскую княгиню. Теперь она была уверена, что последние события, подстрекательницей которых не без внутренней гордости она себя почитала, наконец расчистили стезю к ее высокой цели.
Осенью, теперь уже на веки вечные занесенную снегом, Игорь, наконец-то расставшись с дюже охочими до даровых угощений греческими послами, оставшимися зимовать в его тереме, отправился в полюдье за сборами, которые в давние времена употреблялись исключительно для поддержания обороноспособности княжеской дружины… Но теперь на плоды усилий русского народа притязало все больше охотников. И причиной тому была не только жиревшая с каждым годом Хазария, которой русский князь, после того, как потерпел поражение от возглавляемых Песахом еврейских наймитов, вынужден был платить дань в числе прочих тридцати семи народов, но и потому, что зиждущаяся на размалеванных идеалах стяжательства, единственно доступных самой неразвитой и немудрой части любого народа, духовная ржавчина разбухшей христианской секты продолжала украдучись разъедать исконно почитаемые в русской земле аристократические принципы разумной необходимости и свободы от материальных проявлений бытия.
Первое становище, куда прибыл Игорь вместе со своей дружиной в восемь сотен человек, находилось недалече, где-то в пятидесяти верстах от Киева, и соседило с тремя большими селами, одно из которых именовалось Поляной. Все начиналось как обычно, как многие годы прежде. Несмотря на то, что размер дани в этот раз был несколько увеличен против прошлогоднего, ко времени прибытия князя в становище все уж было собрано головами общин (мясо, рыба, зерно, сено и овес для лошадей, воск, олово, пушнина), упаковано и свезено в погреба и кладовые. Так что князю оставалось только пересчитать бочки да мешки, отрядить здесь же обретающихся людей, чтобы переправить собранное добро в Киев, и двинуться дальше.
– Что, не слишком я вас обираю? – не снимая богатой шубы, крытой лазоревой персидской тканью, по которой были выведены серебром единороги, подбитой седой лисой, Игорь, растянувшись на лавке, говорил с полянским головой – стариной Девятко. – Не помрете здесь до весны?
И несколько отроков, находившихся в избе громко захохотали на эти слова.
– Да ведь что… – вежливо улыбался наполовину беззубым ртом старик. – Весно, временем в горку, а временем в норку…
– Вот-вот, – поддержал его князь, – даст Род денечек, даст и кусочек.
И отроки вновь покатились со смеху.
– Нет, я того… – вновь склабился Девятко. – Мы же понятие имеем, что, коли придут к нам печенеги или вновь хазары нагрянут, так кто же и заслонит нас, как не ты и твои вои. Весно, и полбы теперича мы на две делвы2602 боле снесли, и меда… Ну-дак надо же.
Несмотря на все удобство своего положения, Игорь ощущал какой-то природный неуничтожимый стыд перед этим в общем-то никчемным человечишкой, высохшим в безнадежной борьбе с неистощимыми имущественными проблемами. Вероятно, это чувство проистекало от сознания того, что большая часть собранных здесь усилий его, Игорева, народа уйдет не на подспорье дружинникам, и даже не на побрякушки женам, сила тысяч и тысяч рук совершенно несуразно и подло будет переправлена малику Иосифу в Хазарию, чтобы в конечном счете его соплеменники-рахдониты еще увереннее чувствовали себя в Итиле, в Багдаде, в Киеве и в городе Византии, чтобы смелее плодились, чтобы год от года отымали все больше жизненных сил у созидательных народов. Желая прикрыть кольнувшую его неловкость, Игорь потянулся на лавке, отчего полы шубы раскрылись, обнаружив легкий кожух – на собольих пупках.
– Ты, Девятко, согласись, что я ведь скостил вам часть за то, что вы здесь у меня в становище погреба рыть пособляли, и то, что вы для моих ладей…
– Это – спасибо, – заторопился с благодарностью тот. – Я сюда шел, – мне люди говорили: ты наш главизна2611, так передай князю, что очень мы ему благодарны и… и-и всем довольны. Нам ведь что? Лишь бы на столе стоял горнец2622 с кашей да рядом укрух2633 лежал.
Что за леший! Игорь продолжал испытывать какую-то маловразумительную досаду, то ли на себя, то ли на этого тощего человечка в заячьем кожухе, поэтому, дабы указать на окончание разговора, князь поднялся с лавки и запахнул шубу.
– Надо бы здесь печь сладить, что ли, – сказал.
– Так я же еще это… – сразу уловив смысл жеста, засуетился Девятко, усиленно морща смуглый лоб, и без того весь изъеденный рытвинами, выбитыми колесами прожитых им лет. – Сейчас еще кош сушеной малины поднесут. Это вроде как бы подарок от нас.
Неподдельное простодушие (а, может быть, тщательно разученное?) заботного старика возымело на Игоря расслабляющее действие. Он невольно ощутил в себе потребность поделиться человеческим словом.
– А что, ведь у вас тут большое святилище Рода? – сказал Игорь.
– Весно, знаменитое! – с радостью отвечал ему Девятко.
– Знаю-знаю. Там служит достославный Богомил. Надо бы мне с ним говорить. Сын же у меня
подрастает – Святослав. Скоро уж пора ученье постигать. Вот Ольга и говорит, что надо бы ему для того облакопрогонителя Богомила привезти.
– Привезти?! – потрясенный такой непочтительностью к достославному волхву выкатил на князя из розовых складок кожи потускшие глаза старик.
– Ну, я хотел сказать, пригласить его пожить у меня, – тут же поправился Игорь. – А что? Здесь ведь у вас и других волхвов много.
– Да, и вещий Борич… – все еще не умея прийти в себя, испуганно таращился на князя старик. – Избор тоже, Святоша2644… Именем, как твой сын… Богомила, конечно, вся Русь знает. Да только Богомил – святой человек – он больше в храме не бывает.
– Как так?
– Так вот, вырешил он жизнь святую вести – в лес жить ушел. Вот уж… Когда?.. В конце серпня
и ушел. После Спожинок2655, значит. Это после того, как на нас ночью хазары набежали. Ведь ночью набежали, как навии какие, – от волнения, вызванного воспоминаниями, голос Девятко делался тонким и дребезжащим. – Но тебя-то, мы знаем, в Киеве не было. Ты аккурат на войне был с греками…
Игорь все мрачнел лицом и мрачнел, и потому, что войну, на которой он в то время был, войной-то назвать и нельзя, а еще князь становился угрюмым оттого… Если бы эта голова еловая знала, что большая часть плодов, собранных его общинниками, пойдет как раз тому, кто посылал сюда наемных шишей за невольниками. (А вдруг знает?) И будет все это положено к его ногам только ради того, чтобы вот так же хазары не пришли под Киевские стены. А что он, Игорь, может против Иосифа? С Хазарией и греки никак не сладят. Войско у Иосифа – уф! И каждый его наймит знает, что ежели даст в бою слабину, не оставит его хозяин в живых. А потом, во всех странах, во всех больших городах есть у хазарского малика верные ему соплеменники. И в Киеве их немало, да еще и Ольга какие-то тайные сговоры с ними водит. Гнал их из Византия Роман Лакапин. Да только золото рахдонитов, видать, против царской воли теперь большую силу имеет.
– На войне был?.. Там был, где мне надо было быть, – с внезапным ожесточением сверкнул глазами Игорь. – Не твоего ума дело разбирать, где мне быть! Иди. Если жито2661 случится затхлое, а лисы плешивые, – мои люди скажут, – вдругорядь будете все сбирать. Все. Иди уже отсюда.