Текст книги "Русалия"
Автор книги: Виталий Амутных
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 47 страниц)
– Да, – ответил он на какие-то слова Стефана, смысл которых не успел до него дойти.
– Так это правда?
– Что?
– Жиды говорят, что ты обещался царице росов, Ольге, жениться на ней, в случае, ежели
милостью Божией окажешься возведенным на ромейский престол. Врут?
– Господь с тобой, как я могу обещать подобное при живой-то жене? – отвечал Константин, глядя на зятя честнейшими голубыми глазами. – Да и стара она для этого…
– Да ладно, – коротко осклабился Стефан. – Хоть Елена и сестра мне… Живой, известно, в два счета может сделаться совсем не живым. Да что ты овцу-то разыгрываешь! Твоему сыну сколько? Семь лет? А Пасхалий, вон, стратиг Лонгивардии, по поручению василевса Романа отправился во Франкию, к осени привезет оттуда королевскую дочку сынишке твоему… хе, в жены. В сентябре и свадьбу сыграют. Вот тебе и брак… Да я ведь к тому, что зачем тебе искать поддержки у северных варваров, когда плечо, чтобы опереться, возможно найти более надежное и гораздо ближе? Так что, когда народ на коленях и в слезах будет просить тебя о милости быть им отцом, готов будешь откликнуться на их слезы?
Константин смотрел в сторону, – в этот самый момент в пяти шагах от него изумрудной молнией стрельнула по лавке трибуны ящерка. Она замерла на самом ее краю, сверкая на солнце удивительно яркой зеленью спинки. Желтые бока ящерицы то вздувались, то опадали, как у выигравшего ристалище скакуна. А когда она резко вскидывала свою плоскую коричневую головку, заметным становилось вибрирующее ярко-голубое горло. И глядя на эту юркую красотку, почти загнанный в угол Константин вспомнил, что ящерицы в подобной ситуации, будучи схваченными за хвост, немедля отбрасывают его, с тем, чтобы сохранить куда более ценную жизнь.
– Оправдавшись верою, мы имеем мир с Богом через Господа нашего Иисуса Христа, – возговорил наконец Константин, сам удивляясь слогу, полезшему из него, ибо идеальный при взаимоотношениях с чернью, иностранцами и обитателями канцелярий стиль христианской догматики здесь, во Дворце, при решении вопросов неподдельно животрепетных, вызывал скорее настороженность собеседника; однако Константин уже не мог остановиться и продолжал в том же духе: – Все мы в Божьей власти. Но писал апостол Павел в своем послании к коринфянам: «Умоляю вас, братия, именем Господа нашего Иисуса Христа, чтобы все вы говорили одно, и не было между вами разделений, но чтобы вы соединены были в одном духе и в одних мыслях». Так могу ли я, не взирая на это увещевание возлюбленного ученика Христова, стать причиной споров и разлада в своем народе, когда Господь призывает нас к миру и единению? Что ни возложит на меня Всевышний…
Стефан поморщился, подозревая, что зять вьет кокон из петлистых слов, чтобы спрятаться от него.
– …все я исполню, – продолжал Константин, ловко оседлав свой природный дар элоквенции. – Ведь всякое дерево, не приносящее плода доброго, срубают и бросают в огонь. Именно простой народ, землепашцев, бедных мира избрал Бог быть богатыми верою и наследниками Царствия, которое он обещал любящим его. Так не согрешу ли я, отвернувшись от страждущих? Но не должно мне соглашаться на какие бы то ни было злокозненные деяния. Ведь было бы это покушением на верховную идею, идею великой любви. Сказал Иисус: заповедь новую даю вам, да любите друг друга, как я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга…
Всю эту велеречивую ахинею Стефан перевел в область жизненных реалий так: Константин не окажет существенного сопротивления в привлечении его имени к общему делу, но он смертельно и не без основания напуган возможной расплатой в случае провала предприятия и потому со своей стороны никаких конкретных действий ни за что не допустит. И все же то обстоятельство, что на если и не подлинную искренность, то весьма напоминающую ее явленную заинтересованность получил он столь прохладный ответ (едва ли не отповедь) раздосадовало Стефана.
– А ты никогда не задумывался, почему мы называем Бога жидовским именем? Но еще того смешней называть себя израильтянами и сынами Авраама, – вдруг ни с того ни с сего со злобой бросил он.
Несмотря на многолетнюю тренировку лицевых мускулов, на физиономии Константина мелькнуло выражение оторопи, которое он спешно перестроил в мину суровости, но, быстро оценив ее неуместность, тут же заменил на маску сострадательного ментора:
– Ибо и иудеи требуют чудес, и эллины ищут мудрости.
– Послание апостола Павла…
– К коринфянам.
– Глава пятая…
– Глава первая. Стих двадцать второй.
– Угу, – криво оскалился Стефан.
– А что?
– Ничего. Вон тебя Елена зовет.
Константин обернулся, – с трибуны по ту сторону ипподрома ему махала краем наброшенного на голову покрывала жена. А кто это прощаясь раскланивается с ней? Ну конечно же это Василий Ноф – по-дворцовому набожный, по-дворцовому ригористичный и по-настоящему алчный и скаредный дворцовый евнух (внебрачный сын все того же треклятого многоликого Романа), появление которого в любом деле всегда было верным свидетельством того, что затевается новая каверза, и ее цветение неизбежно.
– Пойду, – обрадовался он возможности завершить тягостное собеседование.
– Иди. И позволь мне на правах более опытного человека дать тебе совет: прислушайся к словам
Елены. Она хоть и не столь красноречива, как ты, но по-женски чрезвычайно сметлива.
О! Оказывается разговор не только не закончен, он только начинается. И тут уж со всей полнотой очевидности Константин осознал, что все пути для бегства ему отрезаны; куда бы он ни бросился, где бы ни попытался скрыться, его всюду найдут, приведут, измучат, обяжут, и нет ни малейшего смысла противиться этой всеобъемлющей сокрушительной силе консолидированной жадности.
Вместе с Еленой Константин покинул Циканистр. На этот раз она не села в паланкин, но шла рядом с мужем, сжигаемым снаружи солнцем, а изнутри – закипающим ужасом перед надвигающимся бесплотным чудовищем, неопределенным, неминуемым и неумолимым.
– Милый мой, – негромко ворковала Елена в ритме медлительного их шага, создавая на полном армянском лице своем такие гримасы добросердечия, ласковости и почти обожания, что Константина в дополнение к разыгравшемуся общему недомоганию еще и начинало мутить, – знаешь, я так счастлива просто идти рука об руку с тобой. Мне ничего не надо, у меня все есть. Но иногда я читаю какую-то невысказанную тоску в этих голубых, любимых мною глазах. И я понимаю, что тебе, мужчине, порфирородному наследнику Ромейского престола, твоему благородному уму и возвышенному государственному таланту слишком тесно в тех обстоятельствах, которые, словно испытание Божье, посланы свыше. Но, как бы ты не решил поступить, помни…
На ходу она сломила с куста олеандра ветку с зонтиком крупных розовых цветов на конце и принялась обмахиваться ею, продолжая свою медоточивую речь:
– …любя тебя, я готова…
– Осторожно! – прервал ее Константин, указывая подбородком на цветок в ее руке. – Это
растение ядовито.
– Я знаю, милый. Но какой аромат! Просто с ним, как и во всем, следует соблюдать осмотрительность, – подарила она мужа еще одной чудовищно нежной улыбкой. – Так вот… А! Я чувствую, как год от года моя любовь к тебе становится крепче и чище. Но главное, я хотела бы, чтобы ты знал, – ради тебя и твоего благопреуспеяния я готова пойти на любые жертвы. Более того… Ну что нам скрывать друг от друга! Ведь муж и жена – не разное, но одно целое. И даже, если ради мужа моего мне нужно будет навсегда расстаться с отцом, – оглянувшись на следовавших в некотором отдалении равдухов, эти слова она произнесла с особенным значением, – не задумаюсь ни на минуту, какое решение принять.
А Константина, степенно выслушивавшего эти слова, душили злость и слезы от сознания собственного бессилия перед произволом этой темной могущественной силы, увлекающей его за собой. Было так очевидно, что вовсе не какие-то отдельные личности, и даже не совокупность отдельных воль творит вот сейчас, прямо на его глазах, зарождение очередной причуды действительности. Люди же, упоенные самолюбованием, и не примечают, что, точно гонимые ветром песчинки, складывают те или иные причудливые фигуры отношений, действий, событий вовсе не своим произволением, но сообразно силе некоего необъятного закона, которому нет никакого дела до пошлости их этики, подлости христианского ранжира и глупости целей. Константин видел душой, что все многосложные механизмы колоссальной затеи приведены в действие, и теперь все эти разрозненные прежде всегдашние измены, подлоги, убийства, тайные письма, подкупы, вельможи Дворца и крестьяне фемы Калаврия, венецианские купцы и росские воины, хазарский мэлэх и эксусиократор1631 Алании, золото, влаттий1642, слезы, надежды, торжество, досада… весь этот ил, сонно лежавший на дне реки времени, вдруг вновь поднимается, мириады его крохотных скользких частичек свиваются общим движением и устремляются в одном направлении… Куда? Каждая из частичек, из числа обладающих хоть тенью сознания, на этот счет имеет собственное представление, но никто не может знать ни истинную причину, ни тем более смысл предстоящих событий.
– Ну что ты так задумался! – трепала мужнин локоть маленькой жирной ручкой, пальцы которой были сплошь унизаны кольцами и перстнями, Елена. – Не грусти. Я люблю твою улыбку. Вот так. Христос милостив, – и все для нас сложится благополучно. Верь!
Тут только Константин заметил, что они уже стоят возле входа в трапезную, фигурная кирпичная кладка стен которой в сочетании с известняком и прослойками розовой связки всегда ассоциировалась у него с армянским пирогом, по настоянию (дьявол бы его побрал!) старого Романа слишком часто появлявшегося на царских столах.
– Ты видимо в библиотеку? – зачем-то уточнила Елена.
– Да… пожалуй.
– Ну храни тебя Господь, – маленькая пухлая ручка в перстнях сотворила крестное знамение, и
через несколько минут Константин был предоставлен самому себе, если не принимать во внимание время от времени напоминающее о себе прилипчивое внимание соглядатаев Романа Лакапина.
Весь день до сумерек Константин провел в библиотеке, бессистемно листая пергаментные страницы то одной книги, то другой, богословскую пристрастность хроники Георгия Амартола перемежая отрывками текстов Аристофана, смешивая назидательные кондаки Романа Сладкопевца, -
Не было ли это дано им для того, чтобы победить всех
посредством языков, на которых они говорили?
И почему безумцы извне борются за победу?
Почему греки важничают и шумят?
Почему они обмануты Аpатосом, трижды проклятым?
Почему ошибаются подобно блуждающим планетам Платона?
Почему они любят слабоумного Демосфена?
Почему они не считают Гомера пустой мечтой?
Почему они болтают о Пифагоре, которого лучше бы заставили молчать?
Почему они не бегут, веруя, к тем, кому явился
Всесвятой Дух, -
с эпиграммами Марциала:
Не выношу стрекотни я передка твоего.
Лучше уж ветры пускай! Утверждает Симмах, что это
Небесполезно, и нам может быть очень смешно.
Цоканье ж кто стерпеть передка одурелого может?
Никнет при звуке его ум и головка у всех…
И вновь:
И Бог, Создатель ангелов,
явился Марии и рек: "Скажи моим: "Господь воскрес".
Пойдемте теперь, подобно барашкам и молодым овцам,
начнем скакать и восклицать:
"Наш Пастырь, прииди собрать нас вместе…»
Разумеется, утешающий сикер оставался всегда под рукой.
Когда же за узкими арочными окнами посинело, и не смотря на то, что были принесены желтые свечи, источавшие аромат сандала, греческие буквы сделались неотличимы от латинских, а латинские от арабской вязи, Константин оторвал глаза от затуманившихся страниц. Он поднял взгляд по порфировому столбу колонны, в котором соединились цвета пламени и дыма, задержал его на безупречно белом резном капители, затем на таком же, светящемся сквозь сумрак белизной каррарского мрамора, импосте, и наконец остановил его в мути уж вовсе неразличимой мозаики высокого свода. Поразмыслив о том, что к людям возвращаться все равно придется, он встал на ослабевшие ноги и не слишком уверенной походкой двинулся к выходу. Вновь напомнила о себе противная тяжесть под ребрами справа.
Маленький колченогий Лукий Аргир, двоюродный брат Мариана, так сказать, почти назначенного комитом конюшни, тоже из монахов, получивший должность смотрителя библиотеки, несколько раз забегал перед Константином, чтобы справиться, всем ли тот остался доволен, вызвать ли охрану, и не будет ли каких указаний на будущее. Однако слишком озабоченный вопросами этого самого будущего Константин лишь пробубнил в ответ что-то невнятное и покинул вечно пустующее вместилище разновидных по форме, но одинаково вульгарных по сути попыток мудрости.
Сумерки еще не были густы, но с темнеющего неба уже таращились алмазные бельма звезд. Дряблая, но все-таки свежесть заметно оживила дворцовые владения, казавшиеся почти безжизненными в часы дневного зноя. Откуда-то издалека доносился полный заливистый чувственный смех, но голоса витали кругом обыкновенно затаенные, пугливые, точно бесперечь скрывающиеся от уха недоброжелателя. Зато цикады теперь наяривали свою музыку вовсю. К их хору подключились свистки и звоночки еще каких-то ночных насекомых, создавая столь гармоничную изящную и богатую звуковую картину, что переливы кифары, прилетавшие оттуда же, где время от времени зарождался чувственный смех, казались слишком грубыми и резкими.
Кое-где уже были зажжены факелы стражи. Кто-то в сопровождении факельщиков прочерчивал синь сада. Но большинство обитателей Дворца не спешили высвечивать свои пути. Вон веститор1651 Елеазар, прижав к бедру какой-то сверток, семенит, стараясь казаться неторопливым, куда-то в темноту. Там митрополит Иоанн в сопровождении юного Палладия, которому он не так давно выхлопотал чин протопресвитера, направляется в сад вдохнуть запах ночных тубероз, а заодно попытать христианское милосердие своего спутника. А это…
Уморительное сочетание этих двух женских фигур (одна – длинная, прямая, как палка; другая – маленькая кургузая), казалось, он признал бы и в кромешной тьме. Они направлялись в его сторону, потому Константин укрылся за одной из колонн аркады, охватывавшей фасад библиотеки на всем его протяжении.
Невероятно, но женщины остановились совсем рядом с местом его укрытия.
– Ты же понимаешь, что Константин… – вполголоса произнесла Зоя Карвонопсида, но тут же оборвала себя. – Нет, не здесь. Пройдем лучше туда.
Перетекая от колонны к колонне, Константин последовал за ними. Женщины остановились в конце аркады, тающей в уплотнившихся сумерках, – месте наиболее удаленном от зажигающихся там и здесь огней. Похоже, вдовствующая августа позабыла о том, что советовала сегодня сыну: прятаться там, где тебя видно. Константин находился от секретничавших женщин на расстоянии четырех шагов, поэтому отдельные слова гибли, не успевая достичь его уха, однако он не решился приблизиться еще, остерегаясь быть обнаруженным.
– …уже немолода и знаю … мирским соблазнам… – жарко и вместе с тем как-то нарочито шептала Зоя. – Но я не могу смириться душой с той … нависла над Романией… потому …над ромейским народом твоим благословение твое… яви нам свет лица твоего…
И точно в каноне заявленную Карвонопсидой тему подхватил более тихий и высокий, но такой же ненатуральный голос Елены:
– Господи, Боже наш! Как величественно имя твое по всей земле! Слава твоя простирается превыше небес!
– Так вот, уже нет времени, чтобы думать о каких-то… да, Константин – мой сын, да, он рожден в Порфире, но сейчас стране необходим сильный мужественный василевс… что бы мне не нашептывало мое материнское сердце… Не подумай, будто я продолжаю сердиться на своего сына за то, что он, обладая еще, можно сказать, младенческим умом, по наущению злых людей собирался удалить меня из Дворца… Пречистый наш Господь учит нас прощать неразумным…
– …спаси нас, ради милости твоей… – голос Елены.
– И за что?! Ведь тогда мне не только удалось уладить все с агарянами, купить пачинокитов…
тогда только нерадение и злокозненность твоего отца, Романа, не позволили мне раз и навсегда разделаться с болгарами… да, если бы тогда приговор ему за позорное бегство был исполнен, и его все-таки лишили глаз… может быть, по другому руслу…
– …простри над ромейским народом твоим благословение твое… яви нам свет лица твоего, Господи…
– …но теперь не закон, а время лишило Романа и глаз, и слуха, и самого ума… только как бы не скорбело мое сердце, вижу, что по слабодушию своему и пристрастию к вину не может мой сын удержать в руках скипетр… это жертва… ради благопреуспеяния нашей державы… пусть василевсом будет Стефан… пусть Стефан…
И разогретая за день колонна показалась Константину ледяной.
– …скажи ему, пусть готовится усерднее, а в назначенный час действует решительнее… – вновь долетел до ушей Константина энергичный шепот его матери. – Пусть всегда рассчитывает на меня и моих людей…
– Я говорила об этом Стефану… – нерешительно отозвалась Елена. – Мой брат действительно… Но Константин мне муж… и я думаю…
– Пока мы будем думать, – почти зло перебила ее свекровь, – данаты1661, еще вчера бывшие людьми с перекрестков, вломятся во Дворец и станут властвовать над нами… вот тогда…
– Осуди их, Боже, – вновь голосом Елены овладело псалтырное расположение, – да падут они от замыслов своих…отвергни их, ибо они возмутились против тебя…
И, видимо, для того, чтобы добавить этой бесконечно трагической для Константина ситуации сатанинского комизма, в унисон с тонкими причитаниями Елены вступил на октаву ниже грудной голос его матери:
– Господь примет молитву мою… ибо ты Бог, не любящий беззакония… ты погубишь говорящих ложь, кровожадного и коварного гнушается Господь…
Вдруг откуда ни возьмись подобные хору актеров из представления, одного из тех, что устраиваются в праздники на Большом ипподроме, на уединившихся женщин налетели счастливо щебечущие люди, с огнями, с криками, – и Константину пришлось отступить во мрак. Толпа пошумела, повосклицала и унесла с собой озабоченных судьбой империи август. В потемках, казавшихся ему в эту минуту особенно удручающими, Константин остался один.
– …ты погубишь говорящих ложь, кровожадного и коварного гнушается Господь… – шептали его дрожащие губы.
– …коварного гнушается Господь…
– …коварного гнушается Господь?…
– …Господь…
Р
усское воинство, подкрепленное силами печенегов, двигалось столь стремительно и дерзостно, что дух захватывало не только у обалдевших болгар и греков, с ужасом взиравших со своих сторожевых постов на приближение смертоносной лавины, но и у самих участников похода. Такой громадности возмущенной рати воды и берег Русского моря не знали с тех времен, как Олег повесил свой шит на воротах Царьграда, и греки в знак смиренства шили князевым ладьям паруса из драгоценных паволок.
Известно, что отчаяние вынуждает воина покинуть поле сражения, если он понимает, что не может сделать ничего значительного. Но то же самое отчаяние, накаленное обстоятельствами до предела, создает необходимость проявлять доблесть, когда терпящей ущерб стороне становится очевидным, что ничего, кроме смелости ей не остается. Зажатая с одной стороны разъедающим все и вся хазарским культом паразитизма, с другой – противостоящим этому культу упрощенным и по-плебейски изукрашенным его парадоксальным двойником – христианством, Русь вынуждена была отстаивать свою природу существования. А частые неудачи последних лет, включая напрасную попытку прорыва в том ночном морском бою, когда смертомудрости сирийца Каллиника1671 позволили грекам сжечь значительное число русский ладей, как раз и привели ее в то состояние высокого отчаяния, когда смерть уже не кажется столь ужасной. Единый духовный порыв объединил славянские племена. Впрочем не для всех витязей Игоревой дружины это одушевление служило путеводной звездой в предпринятом пути.
Когда самый трудный участок спуска вниз по Днепру, прегражденный помимо прочих семью порогами, знаменитыми особой хищностью, был преодолен, княжеская дружина по обыкновению своему остановилась отдохнуть на Варяжском острове1682, отдохнуть от передряг, связанных с преодолением последнего серьезного порога – именем Малый (доставлявшего немалые хлопоты), но прежде всего поблагодарить вышние силы за благополучие прошлого и попросить у них благополучия будущего. В ощущениях потомственного воинского сословия эти силы, манифестацией которых является все сущее, имели свои излюбленные образы…
На Варяжском острове рос огромный дуб, столь огромный, что каждая из его основных ветвей была такой же толстой, как ствол столетнего дерева. А сколько лет было тому дубу никто не знал, и наиболее впечатлительным казалось, что с первых времен соединяет он здесь все три мира – подземный, земной и небесный. Как нравится сильному все простое и прочное, как приятно изнеженному все блестящее и округлое, так в мощи, стойкости и постоянстве сего созданного Родом творения русские витязи видели суть наиболее симпатичного им лика Единого Бога, именуемого ими Перуном. Потому-то богатырь-дуб и собирал под своим зеленым шатром шириной в тридцать сажен тех, кто называл себя перуновыми внуками всякий раз, как путь тех пролегал мимо его величественной вечности.
– Инородцы считают, – говорил Игорев отрок1693 Беляй местному волхву Гостомыслу, в числе прочих занятый в тот полуденный час обведением пространной тени Священного Дуба частоколом из стрел, – будто мы считаем Богами деревья, камни, животин всяких, звезды небесные…
Гостомысл в неполные тридцать лет был вдвое старше своего собеседника, на вздернутой верхней губе которого красовался лишь светлый пушок, но нигде не записанный закон, который сословие лучших в незапамятные времена приняло для себя, не позволял волхву не только небрежения к соотчичу, но и нерадения.
– Так ведь это не потому они говорят, будто и впрямь так считают, а просто неприятие чужого сплачивает их самих. Земной мир сущ, как противоборство. Да и от кого ты это слышал, от жидов, от болгар, от греков?
– С греком говорил. Из тех полонян, кого в тот раз в Киев привезли. Теперь он Игорев толмач.
– Ты знаешь греческий?
– Чуток. А он немного по-русски умеет.
Принимая из рук подошедшего другого отрока, постарше, очередной снопик стрел с узкими, расширенными или подобными долоту наконечниками (для пробивания кожаных панцирей, кольчуг, для ближней стрельбы, для дальней), волхв усмехнулся:
– Так и о греках можно сказать, что молятся они деревянной доске, на которой какое-то чучело намалевано. И хотя в их молитвах куда как больше корысти, даже душевнобольной грек не назовет Богом расписную доску.
– Я же ему говорил, – горячо поддержал волхва Беляй, нетерпеливо потряхивая облоухой бритой головой, – это все равно, что увидав издалече как человек кутью уминает, сказать потом, что ел он деревянную ложку. Ой, гляди, орел!..
И действительно, над островом на распластанных крыльях, длинные темные перья на концах которых были широко расставлены, точно пальцы, парил крупный орел. И люди, оповещенные одни другими, поднимали от земли лица, чтобы какую-то минуту следить полет мощной птицы. В ней и впрямь было что-то такое, что восхищало бестрепетные сердца в древнем дубе, что неизменно присутствовало в углубленности темно-сизых переливов грозовых облаков, в разящем броске молнии и в густом громовом рокотании; это что-то обнаруживалось в оглушающем восторге битвы, даже тогда, когда перевес был на вражеской стороне, оно составляло сокрытую суть всякого подвига, имело то же естество, что целомудрие, преданность, справедливость. Круг за кругом описывал орел над Варяжским островом, когда-когда лениво взмахивая широкими крыльями, и люди смотрели на него.
А зоркие глаза птицы под выдающимися над ними надбровными дугами были устремлены на людей. Удлиненные золотистые перья на затылке плоской головы и шее, образующие подобие гривы, трепетали во встречном ветре, но дюжие крылья уверенно опирались на его поток. Орел видел множество ладей, окружавших остров, и всего пять лодок стояло у правого берега. Но там, на слегка холмистом правом берегу, ближе к полосе яркой пойменной зелени вырос целый город из переносных юрт, щатров и плетеных навесов, между которыми сновало неисчислимое множество людей, облаченных то в пестрые куртки и меховые шапки, то в штаны и рубахи из серого веретья; на тех рубахи из красной или синей крашенины, а эти по пояс голые, в одних штанах, с ногами голыми, без онуч, до колена перевитыми опойковыми ремнями башмаков; иные же, занятые восстановлением чистоты одежи или тела, были вовсе наги, но при том на каждом оставался пояс с металлическим узорным набором, на котором болтался нож-акинак в изукрашенных ножнах, а то еще и боевой топор. Чуть затуманенное серо-синими дымами от костров дружинных кашеваров становище окружали темные табуны лошадей, пестрые – разновидного скота. Людской говор и выкрики, мычание, ржание, блеяние животных, лязг металла, грохот, треск, плеск весел, весь этот пришлый перегуд пролетающий над Днепром ветер свивал с собственным голосом, с напевами листвы, чаек, речистых комах, и, поражая избытком жизнестойкости, все удерживал в воздухе растревоженного орла. Орел же со своих гордых высот мог одолеть взором бесконечно долгое блестящее тело реки, обрамленное зеленым аксамитом речной долины, на многие версты к северу и к югу, так, словно, орлиным очам были доступны и вчерашний и завтрашний дни Игорева войска. Его могучим крыльям безропотно покорилось бы любое пространство, и тем не менее орел продолжал реять над островом все по тому же магическому кольцу.
– Гляди, да у него на дубе-то гнездо! – выкрикнул стоящий подле Игоря Свенельд. – Ведь не было же три года назад. Это хорошее предвестие. Точно. Это сам Перун нам его посылает.
– Перун? – отвел лицо от неба князь. – А что тебе Перун? Ты уж, вроде, от греческого Бога должен знамений ждать. Или жидовского… Уж и не знаю, как сказать. Нет?
– Да ладно тебе, Игорь, – усмехнулся Свенельд, продолжая своими светлыми и прозрачными, как небо, глазами следить величественный полет птицы, – при чем здесь это? Я и Перуна никогда не видал, и этого, царя иудейского, тоже повстречать не чаю. А толк в этом только тот, сколько человек под тем или другим каким именем решило сплотиться, сильны ли эти люди, богаты ли, и что мне самому от дружбы с ними ждать. А я знаю, что, когда стану с греками дружить, то смогу я и люди мои своих купцов в Царьград водить. И не только в Царьград, но и в Майну, и в Венецию, и до самого Нового Карфагена.
– Ишь, ты! – покачал головой Игорь. – Ты, конечно, изрядно меня моложе… Что-то, видать, пропустил я эту новую умственность. Так теперь, говоришь, отеческое достоинство не в чести, всему, говоришь, противостоит одна корысть?
– А разве ты по-другому думаешь?
– Да уж…
– Но терем вот твой в Киеве, разве таков, как у… да хоть вон у Станислава или у Апубексаря? Да
и кони у тебя позавиднее, и рубахи любишь шелковые, и жена в жемчугах ходит.
– Да мне все это и не очень-то нужно, – почему-то несколько смутился князь русичей, – это все для вальяжности. Как же меня смогут уважать иноземные князья, коли стану я жить в лачуге?
– Э-э!.. – ехидно усмехнулся Свенельд, оборачиваясь к Игорю. – Дело не в том, какая тому причина. Ведь не отказываешься?
Игорь промолчал.
– Вот, – поддержал сам себя ухватливый Игорев воевода. – А то, что на Перуновом дереве орел гнездо сладил – это точно добрый знак.
Так сказал он, оправил зачем-то вышитый красными нитками ворот льняной рубахи, сказал уходя:
– Пойду, посмотрю, чтобы для заклания все четверо быков были лучшими.
А Игорь вновь воззрился на едва различимое на верхушке дерева-исполина небольшое темное пятнышко, которое и было орлиным гнездом. В самом деле, то, что Громовержец еще одним своим знаком ознаменовал начало ратного пути Игоревой дружины, могло казаться знамением. Но князь не был искушен в толковании подобных явлений, да и не очень доверял кобникам1701, кто брал на себя смелость их объяснять. Но сейчас, глядя на дом царственной птицы, Игорь вспомянул свою храмину; и, как в орлином гнезде наверняка имелись орлята, малые еще, в сером пуху, но уже способные если что защищать свое достоинство истово, так и в его княжеском доме подрастал сын Святослав, совсем еще карапуз, да попробуй его чем обделить, он не в крик пускается, а бровки сведет так, совсем по-взрослому, сопит, и чего ему там надо напористо достичь стремится. Орлиные дети высоко на дубе сидят, далеко на все четыре стороны смотрят, и когда придет им пора на крыло становиться, они уж полземли изучат; так и Святослав, хоть еще материнскую титьку сосет, а уж в игрушки ему одно оружье подавай: как увидит у кого колчан или торчащую из ножен костяную рукоять меча с серебряным яблоком, – так и тянет ручонки. И попробуй не дай! И как-то все это, – и орел, и Перуново дерево, и Святослав, и княжеское предназначение, и синева небесная, – все соединилось в чувствовании русского князя в единый светящийся шар, подобный тому, что медленно двигался по небосклону, наливаясь предвечерней розовостью. Он чувствовал, что какая-то грозовая свежесть вливается в осознаваемую им собственную сущность, обещая достижение осмысленности его жизненного пути. Конечно, этот поход не просто овеет священная слава, его исход откроет Руси свободное дыхание и право на русскую жизнь. И уже никто не насмелится явно или заглазно бросить камушек в его, русского князя, огород, что, мол, не имеет он в складке дородства и силушки прежних ратоборцев, и, что даже в его доме верховодит баба, как это бывает в семьях черных сельчан или жидов. И с невольной улыбкой на потемневших губах Игорь вглядывался в степную даль, в Днепровскую синь, так, словно были они для него внове, и от этой сини, что ли, глаза его становились синее прежнего, и те же стальные искры принимались играть в них, что и на стрежне великой реки. Он смотрел, как на правом берегу в стороне от палаток и юрт на стальной, изъеденной ржавыми пятнами, степной глади в ловкости владения оружием упражнялись вои русских дружин и ухорезы из числа степняков. И не только отроки, потешные новобранцы принимали участие в тех нешуточных забавах, но и самые матерые витязи, ведь мастерство любого дела достигается и сохраняется только в постоянном совершенствовании себя. Те соорудили из веток и свежеснятых шкур чучела и то и знай набрасывались на них, рубя саблями и топорами, коля боевыми ножами в бок, в ноги, в головы, воображаемого противника. Иные издали метали в чучела копья и сулицы1712, совершенствуя меткость и силу правой руки. Группа пращников установила себе в качестве цели выломанные на берегу тростниковые веники. А те вон устроили настоящее побоище, прыгая и нанося друг другу удары, принимая ответный удар на щит, то скрываясь за щитом, то вновь показываясь из-за красного диска двух с половиной локтей поперек со сверкающим умбоном1723 в середине. И возбужденный единением блеска внешних образов действительности со сверканием глубинных чувств Игорь вполне осмысленно вслух выговорил фразу: