Текст книги "Русалия"
Автор книги: Виталий Амутных
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 47 страниц)
Там, на самом краю небоската едва проступал на синеве небес синий холм. Туда, в серо-голубую даль полз погребальный «Ящер». Тридцать подвод с дровами тащил он на своем хвосте. И тридцать – с очеретом. Непросто было в короткий срок собрать у насельников этой местности, столь скудной древесной растительностью, необходимое количество сухого дерева. Но еще одно свалившееся затруднение оказалось куда сложнее разрешимо. Молодой волхв Прозор, сын Благодара, вот только получивший от русских мудрецов дозволение самому проводить некоторые обряды и пожелавший сопровождать дружину Святослава, оказался в числе раненых, – печенежская стрела с тяжелым наконечником, подобным долоту, предназначенная скорее для пробивания шлемов и щитов, угодила ему в бедро, с легкостью раздробив кость.
Хоть и говорит Знание, что постоянно размышляя об истинном волхв избавляется от грехов, страстей и страха, словно змея – от старой кожи, достигает священного одиночества и полного освобождения, но слишком молод был Прозор и потому вместе с обозными бегал – подносил сражающимся витязям новые щиты взамен разбитых, тут-то и настигла его вражеская стрела. Но как же без слова волхва проводить товарищей своих, своих возлюбленных братьев в светозарный мир, где обитают существа нечеловеческой природы? А в этом равнинном краю проще было сыскать кукушечье гнездо, нежели волхва увидать. Здесь жили очень трудолюбивые люди. Почти каждый год они собирали горы всякого жита. В их небольших дворах росли сладкоплодные груши и черешни. На грядках созревали обильные огородные плоды. Если держался мир со степняками, у них было много скота. Среди обитающих в этих весях землеробов без труда можно было набрать немало отличных бондарей, ткачей, кузнецов, горшечников, но не было среди них волхвов. Нет, какие-то доморощенные колдуны-шептуны у них конечно же имелись. Однако жизнь духа здесь настолько обескровилась, что едва ли не единственным на всю степь человеком, чьим взглядом было Знание, оставался Гостомысл. Но тот безотлучно пребывал на Варяжском острове, до которого было боле ста верст.
– Святоша, тебе достается с батюшкой Перуном говорить, чтобы встретил наших братьев на небе, чтобы при себе оставил, – так стали говорить Святославу его ратники. – Все знают, что Богомил обучил тебя всем премудростям, какие только доверил Бог людям, так что…
Двадцать семь костров было поставлено недалече от кургана, казавшегося теперь поднебесной горой, сочетающей все три мира. На сложенные правильными высокими рядами дрова возложили погибших витязей (для их облачения соратники отдали самые красивые свои вещи), а вокруг все обвели крадой, из которой саженным тыном поднялись вязанки сухого очерета. И были слажены как бы ворота в этот городок смерти.
Вышел к этим воротам Святослав, стал перед ратью, заглянул в усталые глаза своих сотоварищей и так повел свою речь:
– Все, что только бытует в этом мире, пусть самое пользительно и казистое, все рано или поздно будет съедено смертью. Никого она не побережет, ни смельчака, ни презренного изменника. Что же сбережется? Есть ли что прочнее костей и железа? Есть ли у человека что-то, что не оставит его и после смерти? Светлое имя остается. Не то, что дано ему отцом-матерью при рождении, а то, какое стяжал он за жизнь. Имя беспредельно, имя необъятно и неоглядно, безмерно, как русский Бог. Всесилием имени обретает человек бесконечность.
Князь замолчал, потому что мертвые за его спиной слишком большую власть взяли над его юным еще малоопытным сердцем. Но ради живых он вновь возвысил свой голос:
– Словно предбудущая жертва приходит в мир всякий смертный. Когда же он совершит все, что сможет, его отдают погребальному огню, – и жертва свершается. Но только через нее, любимые мои общники5111, нарождается новый человек – человек, покрытый сиянием. Наши братья уйдут за края смерти и узрят безупречное, и будут жить в блеске молнии… Разве не этой награды чает всякий князь на земле русской?
Сам ли он, Святослав, сын Игоря, произносил эти слова, или кто иной, невидимый и всесильный, говорил его устами? Как тогда, с разрубленным до пояса печенегом, легкий ветерок подспудного удивления овеял его сознание: «Ужель я так могу?» Но неистощимые образы действительности тут же вновь завладели им.
Отобрав из числа отличившихся витязей семерых человек, князь вместе с ними под приглушенное бряцание мечей о щиты, создаваемое окружающими ратниками, переступил порог, разделяющий эти два столь бесконечно отдаленные и так тесно переплетенные мира.
По ту сторону очеретовой ограды над каждым изгибшим витязем они сложили из дров некое подобие двускатной крыши. После того немедленно был высечен огонь и погребальные костры зажжены. Перейдя назад сверхъестественную черту, князь вновь оказался во владениях Жизни. Как и любому, по рождению и образу жизни соединенному с княжеским долгом, Святославу хорошо были знакомы те скупые и вместе с тем громадные слова, какие в тревожно-торжественнные минуты, пока разгораются поленницы, посылает волхв душе всех существований. Но опять же, произносимые сейчас им самим, они, казалось, существовали соверщенно независимо от его самоличных воли и мысли.
Двадцать семь сынов твоих, досточтимый Род,
Послужив тебе, собрались домой,
Собрались домой в край заоблачный;
Солнечным щитом Хорса жгучего
Заслонен от людей лик бессмертного,
Лик бессмертного, настоящего;
Ты открой себя, Род возвышенный,
Сыновьям своим – верным русичам,
Пусть увидят они образ истинный.
Вот преисполненные священной скорби сильные голоса поддержали слова князя.
Навек их духу бессмертное дыхание,
Навек их телу в пепле скончание,
Навек нашей памяти их имена.
И уже согласный хор гремел над степью.
Слава Богу русскому! Слава Роду вечному!
И в жизни, и в смерти слава тебе,
Да исполнится воля твоя!
Когда же краснокрылое пламя взметнулось над погребальными кострами, с севера, юга, с востока и запада была подожжена тростниковая крада, – высокая стена пышного яркого-яркого огня заслонила свершающееся великое таинство от человеческого взора. Невероятный жар той буйно зыбящейся ослепительной стены заставил отступить выстроившееся полукольцом собрание. Безудержный степной ветер так и так хлестнул по жадному пламени, вдвое, втрое увеличивая его. Черный дым рванул в синеву, раскатился по земле, полетел к побледневшему солнцу.
– Пусть их речь превратится в огонь, пусть их дыхание станет ветром, пусть из глаза войдут в солнце, разум – в луну, слух – в страны света, душа – в пространство, пусть их волосы обратятся травой и деревьями, пусть их семя оплодотворяет землю дождем…
У подножия рукотворной горы бушевал пылающий четыреугольник. Ветер, продолжая раздирать, разметывать, рассеивать клубы черного с просинью дыма, переливающего оттенками сизариного оперения, все обозримое пространство на многие версты вокруг окутал белесовато-голубой пеленой. Огромная степь молчала. Лишь настойчивый свист ветра да еще дальние замирающие короткие свисты первых жаворонков над замершей зябнущей землей. А, может быть, то были уже едва различимые грубым человеческим ухом голоса освободившихся душ?
Отец, переправляющий на тот берег,
Род, знающий все пути,
Веди их от небытия к бытию,
Веди их от тьмы к свету,
Веди их от смерти к бессмертию.
Когда же костры догорели, и в белой пушистой золе перестали навертываться огненные капли, витязи собрали драгоценный пепел в горшки. В озаренной вновь побагровевшим солнцем западной части кургана было вырыто значительное углубление-уступ, куда и был выложен пепел вместе с ратным оружием храбрецов. Затем кургану была возвращена прежняя ровность, после чего витязи русские, кто имел шлем – шлемом, кто нет – шапкой носили на вершину кургана землю, пока верщина его не поднялась над плоской землей еще на полторы сажени. Тогда на самой макушке насыпи водрузили затесаный на конце столп с вырезанными на нем именами павших, и в надвигающихся сумерках не знавшие отдыха воины двинулись в обратный путь. Здесь в прямой близости с неверным соседом невозможно было поставить ни одного погоста, становища, ни надежной крепостицы, в которой завсегда могли бы обретаться пять-шесть десятков приглядывающих за порядком воев. Поэтому, чтобы не изводить остатки сил на устройство стана, решено было разместиться в том самом поселении, обведенном изгибом реки, разумеется, выставив сторожевой надзор.
Уже возле кургана Святослав почувствовал, что боль от наскоро умытой отварами зеленщиков и перевязанной раны на бедре сделалась более резкой, к ночи она умножилась многократно, и голову будто жар охватил. Сквозь волны неотвязной боли то улавливая запахи сенной подстилки, домашней скотины, воска, то вновь теряя их, сквозь томительное полузабытье князь досадовал на уступчивость собственного тела перед наглостью немочи, ведь для прощания с погибшими собратьями необходимы были еще хотя бы два дня: для тризны и братчины. И коль скоро дружина доверила ему… Но тут образы дневных происшествий и ночные призраки зачинали мешаться, обмениваться разновидными частями, составляя вовсе невозможные образования. Вот скачет навстречу, высоко вскинув саблю, печенег, все ближе, ближе… А лицо-то у него вовсе не печенежское. Лицо… Свенельдово. Мыкнул жеребец под ним коровьим голосом, – и сменилось у седока лицо, – видит князь мать свою Ольгу. Толстые желтые щеки от скачки трясутся, короткий рябой нос трясется, глаза скачут, и все это как-то вытягивается, сжимается и претворяется в маленькую ряшку Элиезера, которую тут же готовы сменить сотни, тысячи еще каких-то безвестных лиц, рож, харь. Замахивается тот многоликий всадник сверкающей кривой саблей… и полуторасаженным копьем, и мечом обоюдоострым, и камнем, и топором, и горящей стрелой, а у Святослава в руках один лишь чекан. Только-но вознес он его, чтобы удар отразить, как грохнул-тарарахнул, прокатился во все небо гром, и от одного того звука отвалилась у печенега голова. Пала голова наземь, но не смыкает вежд, – таращит глазища, рот кривит в поношениях, а косы ее черные вдруг зашевелились петлисто. И уж не просто голова с косами, а змей-зверь Василиск у ног русского князя корчится. Без рук, без ног, без плеч, шипит, то и знай ядовитое жало заголяя: «Одна нас мать родила. Тебя – для того, чтобы меня сгубить. Меня – чтобы тебя извести». Все мрачнее тучи, все гуще мрак. И видит Святослав, чем темнее становится вокруг, тем скорее растет перед ним тот змей не человеческой и не божественной природы. Пока мешкал князь глазам своим не веря, поднялся змей над всей землей, – хвостом чешуйчатым все реки перегородил, дыханием смрадным все звезды закоптил, телом холодным всю землю обвил и ну насмехаться: «Не желаешь ли, князь, сразиться теперь со мной?» И пасть зубоскалую уж разинул. Видит Святослав, что в руках у него один чекан, и хоть разумеет, что орудием этим такого великана не сокрушить, очертя голову на ненавистника бросается. И что за чудо! Как взмахнет князь чеканом, – тот синим огнем небесным наливается. И от света того все вокруг светом преисполняется. Князь змея-зверя огненным чеканом охаживает, а тот плюется – разящий пламень то градом, то сырым туманом погасить пыжится. Шипит змей Василиск, ожесточенней на князя набрасывается, да только от блеска молненного сам-то все меньше и меньше становится. Вот последний раз огрел его князь, – и отлетела башка от содрогнувшегося в последний раз тулова. Вновь повели освобожденные вилы-берегини светлые реки, вновь засияли на небе ясные светила… Подошел князь к разбитой голове змеевой с застывшими мертвыми зенками, чтобы зашвырнуть эту дрянь куда ворон костей не заносил, да вдруг выскочило из той головы ядовитое жало и уязвило его в ногу…
И вот уж образы начинали утрачивать четкость очертаний и в их причудливости таяла всякая осмысленность. Но сквозь эту дрожь сознания, обольщающую дремливые разлаженные нескончаемыми телесными страданиями слух, зрение, обоняние, даже осязание и вкус, одна мысль всплывала с ослепительной отчетливостью: завтра не смотря ни на что необходимо вести дружину на тризну.
Однако упованиям князя не суждено было сбыться. Утром он не смог стать на ноги. Так что, без него у подошвы кургана состязались между собой русские витязи и в стрельбе, и в метании копий, и в умелости владения мечом. Да и поминальная трапеза на следующий день также без него протекла.
М
олодость богатырю лучший лекарь. Не минуло и седмицы, как свежая солнечная сила вновь наполнила тело и обнадежила душу Святослава. Жгучесть подсохших ран несколько сникла, и ясность рассудка обрела природную степенность.
Определяя своих воев на ночлег по дворам того уличанского селения, недалече от которого содеялась кровоточивая сшибка, Святослав велел им занимать только риги, клети да сенницы, чтобы не утеснять природных жителей той стороны, которых в иной курной хатке набиралось свыше дюжины. Для себя князь никакого потворства устраивать и не думал, поскольку не учен был вилять умом, как пес хвостом. Однако когда сельчане прознали, что лихоманка пораненного князя захватила, а он на соломе лежит, сами пришли настоять, чтобы его в хату перенесли. Чаровники, что в тот час над Святославом мудрили, решили, что это не будет ослушанием княжеского слова.
И вот теперь вновь с проясненным взором соколиных глаз Святослав сидел на неширокой шаткой скамье и, пользуясь минутой временного затишья, рассматривал скудную, но вместе с тем жадную обстановку простецкого жилища. Орда больших и малых горшков репкой, кринок, кашников, рогачи для вытаскивания их из печи, большая разливательная ложка на крюке, кривая квашня – кадка-дуплянка, прикрытая лоскутом толстины, белые от помета пустые плетеные клетушки для содержания зимой домашней птицы, коромысло, деревянные и плетеные коробья (где, как видно, хранились собранные многими жизнями сокровища), печь с черным челом5121, а над ним на шестке дрова сушатся… Спиной к печи сидела крепкорукая, крепконогая молодуха с щекастым мальцом на коленях и, вывалив через широкий ворот большую раздутую от молока смуглую сиську, кормила младенца, припевая потешку.
Тюшка-тютюшка,
Ты ж моя пичужка;
Тюшка-тютёшка,
Овсяная лепёшка…
По временам молодка взглядывала исподлобья на Святослава, при этом смущенная и вместе с тем чувственная улыбка коротко вспыхивала в ее блестящих глазах, тут же вновь прячущихся под шелком настоящих собольих бровей. Одета она была тоже чудаковато: при простой холщовой, даже не пошевной, рубахе и наброшенном на плечи старом козлячьем тулупе на ней была очевидно праздничная многоцветная панева, а в ушах длинные медные серьги, а на красивой голой шее несколько монист, среди которых выдавалось одно, – мелкого сероватого жемчуга, добытого из речных перловиц.
Молодая матка вновь бросила на князя полный уверенности в собственном очаровании взгляд, может быть, несколько более смелый, чем прежние, отчего Святослав, застигнутый врасплох – не успевший отворотить заинтересованных глаз, невольно подернул плечами и, чтобы хоть как-то прикрыть возникшую неловкость, спросил:
– Что… малец растет?
– Возрастает, – явно празднуя победу, с лукавой простотой отвечала улыбчивая бабочка.
В этот момент дверь хлопнула, и, шлепая продранными рогозовыми пленицами, в хату вступил крупный и крепкий старик, отец или свекор молодайки.
– Ты что это, Дарка, вывалила?! – хрипло рявкнул он на нее, смущенно озираясь на гостя, то и дело приглаживая снятой белокрапчатой сусличьей шапкой довольно длинные вчистую седые волосы. – Может, князю-то противно на твое вымя глядеть.
– Так что же, дитю с голоду помирать? – не лазая за словом в карман умело огрызнулась мамка.
– Помира-ать! – брюзгливо передразнил ее старик. – На-ка вот, прикройся.
И он, подхватив кусок холста, покрывавший квашню, швырнул его в смугло-румяное сладкое лицо Дары, и тут же, утратив к ней всякий интерес, горячо заговорил с гостем:
– Все сказал. Ты, князь, жди, сейчас приведут.
Долго ждать не пришлось. Дверь вновь захлопала, загудели в тесных сенях широкие раскатистые мужские голоса, и вот в окружении нескольких русских витязей перед Святославам предстал такой же молодой, как и он сам, смугляк-печенег с очень блестящими продолговатыми глазами. Уже по его облачению, странно сочетавшему цветные шелка, затканные золотыми и серебряными нитями, с простым войлоком и смурыми мехами степного зверья, можно было безошибочно сказать, что это вожак или отряженный для важного собеседования сын степного вожака.
– Меня называй Куря. Моя дедушка сам Итларь! Я пошел говорить: «Мы не хотели быть много крови». Пусть волк меня карает, если говорю обман! Это весь Борил. Борил разговор с хазары через Варух5131. Хазары дали. Он тайна многие люди идут тоже. Мы не хотели быть много крови. Борил теперь нет. Много смелых людей тоже нет. Борил разрушил много наших людей.
Печенег помолчал. Однако его лицо, точно натянутое на камень, оставалось вовсе неподвижно, и невозможно было угадать, какие чувства скрываются за тем самообладанием.
– Мы хотим любовь. Я принес тебе много. Принес еще круглые деньги. Еще мы даем все жены и все дети Борил. Пусть волк карает его! Мы хотим любовь.
Особенно доверять искренности слов печенега, может быть, и не стоило, но в том и не было значения. Конечно, вряд ли этот самый Куря вовсе был в стороне от ныне опрокинутых замыслов своего сородича Борила. Но уже хорошо, что в его лице значительная часть степного племени идет на мировую, с одной стороны обозначая тем самым некоторый раскол в своем кругу, с другой – обещая хоть на какой-то срок передых здешним уличанским семьям, за который, даст Род, они успеют вернуться к прежней достаточности, а значит и плодовитости.
Вытолкал на двор дочку с младенцем старик, ушли витязи. Для того, чтобы ничто не могло помешать предварительным переговорам, Святослава и Курю оставили наедине. Как то происходило со времен создания мира бесконечное множество раз, два встретившихся несходных существования, две складки, два норова изучали друг друга, приближаясь, чтобы рассмотреть детали, отдаляясь, дабы охватить сознанием явление целиком, как бы выполняя сакральный боевой танец. Слова их прикасались к предметам и явлениям вполне обыденным, но на том поприще, где не было вовсе никаких предметов, там, где ни на миг не прекращается всеобщая всесветная битва, вершились смыслы иной природы.
Сводя стихии, рождая горы и бездны, учреждая законы и науки, создавая и уничтожая неисчислимые сонмы существований, Богов и людей, животных и растений, мужчин и женщин, волхвов и пахарей, какие цели преследует блаженный и бесконечный по своей сущности Род? Кому же под силу восприять такое? Да возможно ли, чтобы часть оказалась равна целому? Разве что в том случае, ежели она сама станет целым. Ведь пока существуют части, они пребывают в борении между собой, но когда части перестают быть различимы, возникает целость.
Однако слишком большой труд требуется для того, чтобы научиться видеть, слышать, думать и размышлять только о главной сущности отданного нам в постижение, и потому пока Святослав только всматривался в избурачерносерый мех на плече своего собеседника, вслушивался в непривычный его говор, вдумывался в обманчивые смыслы его слов, лишь предчувствуя открытия будущего.
– А полонян я тебе не отдам, – говорил князь, ухмыляясь насмешливо. – Если хочешь, давай на тех моих витязей сменяем, которых Бориловы люди пленить смогли.
– Они не смогли… – сопел Куря.
– Вот видишь! – торжествовал Святослав, вперяя негнущийся взор в каменное лицо печенега, и тот невольно отводил продолговатые свои блестящие глаза куда-то в сторону. – Мой ратник, окажись безоружным, ножом себя жизни лишит, если видит, что схватят сейчас. Нет, не отдам. Да и тебе чего за них вступаться? Не сдюжали ратного, пусть другой труд испытают.
А вечером того же дня, когда все семейство оной хижины, состоящее из старика со старухой, их дочери с тремя детьми (зять-влазень5142 несколькими днями ранее отбыл в дальнее село, выменять что-то там недостающее для близкого сева) и снохи-вдовы с сыном, когда вся эта орда собралась вместе на столь тесном участке, и без того тяжелый воздух сделался густым и, пожалуй, вязким. Старуха с дочерью и самыми малыми детьми уж забралась на полати, долговязая сношенница вытянулась на скамье, но на невысокой скрыне, с которой сквозь вековую копать времени смотрели полустертые грубо намалеванные красные цветы, оставался сидеть дед, с двух сторон подпертый угловатыми плечиками шестилетнего внука и внучки двумя-тремя годами постарше. Еще один малец, годов девяти, присаживался у их ног на корточки, поскольку время от времени ему приходилось бегать к печке с тем, чтобы взять из бабурки5151 уголек, раздуть и, приложив к его зарумянившемуся боку очередную лучинку, зажечь ее на смену угасающей прежней.
– Еще одну! Деда, еще одну! – заныли дети тотчас же, как только стих приглушенный гуд степенного голоса, зная по опыту, что того и гляди слово дедугана из разымчивого сделается суровым и немедленно отошлет их спать.
– А спать?
– Не-а! Нет! Еще нет! – с удвоенной запальчивостью запищали дети, так что с печи прилетело досадливое ворчание.
Однако, похоже, как раз недовольное брюзжание старухи и подвигло деда еще на одну сказку.
– Только ж коротышку.
– Нет, нет! Длиннышку! Длиннышку!
– Ну полно вам, цыц!
Вдруг прямо над крышей загудел гром: сперва затаенно и как-то шепеляво, а потом вдруг в щель волокового оконца брызнуло синим светом, да тут же так грохнуло, что сонные бабы на печи подскочили, а малявка заныла, но тут же была убаюкана матерью.
– О! Славное дело, – обрадовался старик, – коли первый гром рано по весне – урожаю быть справному.
Дети затихли, Святослав, усмехнувшись, отвернул голову, стал смотреть в низкий прокопченный потолок, над которым разыгрывалась небесная битва, размышляя о том, что все-то приметы у простецов к урожаю, к морозу, то к засухе или дождю, все имеет касательство к хозяйствованию, и почти ничего, что относилось бы к какой-то другой стороне человеческой жизни.
– Так вот, жили-были себе человек и баба, и было у них, значит, два сына. И еще дочка. И была в их доме достаточность, а только кто ж это станет уповать на то, что уже есть? И велел отец своим сыновьям идти еще новое поле орать, потому как хлеб лишним не бывает. А братья и говорят: «Кто же нам ество туда принесет? Сестра?» А сестра говорит: «Я до нового поля дороги не знаю». А братья говорят: «Ты иди по дороге прямо, а как до росстани дойдешь, так смотри, на которой дороге будет солома лежать: мы, как идти будем, станем за собой солому трусить». Вот собрала мать дочке в крошню5162 всякого брашна, забанца в горшок налила, каравайцев5173 два десятка положила, а, может, и больше, потому как достаток в их доме был, сметаны кринку, сала, и пошла девка из дома. А недалече от того поля, куда девка братьям ество понесла, стояла гора. В той горе щель была глубокая, а в той щели жил змей о шести хоботах. Узнал он, что девка братьям обед понесла, взял он и всю солому, какой те свою дорогу означали, на свою дорогу перестелил, которая, значит, прямо до его логовища вела. Шла, шла девка, дошла до росстани, видит, по одной дороге солома насыпана, она по ней и потопала. И пришла к горе и говорит: «Куда это я пришла? Где мои братья?» Выходит к ней из норы змей о шести хоботах и говорит: «Забывай скорее братьев своих. Забывай отца с матерью, все дела досюльные. Будешь у меня счастье иметь необлыжное5184». Воротились братья домой голодные. «Где, – говорят, – каравайцы, где наше сало?» Мать говорит: «Сестра давно вам понесла». «Эх, – братья говорят, – это ее змей проклятый утащил. Пойдем, будем у змея сестру отымать». И пошли они к тому самому змею…
Неторопливо под треск лучины, под переливчатый бабий храп, под возню кур в прирубке за стеной, под переметчивое гудение неба сказывалась сказка, сказка о том, что лишь борьбой оправдано всякое житие. А пока в трехсаженной хатке, дремливавшей в окружении сенника, амбарца, хлева, мыльни и погреба с напогребницею, выявлялось значение, самая сущность старой сказки, тот же толк, тот же дух привычно проявлял себя в каждой крохотке соседственной вселенной.
Растения, разбуженные теплом воротившейся весны, расправляли смерзшиеся корни. Бледные ростки, обуянные могучим порывом оживления, разламывали крепкую земляную скорлупу с тем, чтобы выбросить навстречу солнечным лучам жадные листья. Трава зверобой, трава дягиль и плакун-трава, называемая еще кипреем, чернобыль, ромашка, осот дружно кинулись в рост. Не прошло и двух недель, как в бранное облачение убралась земля, – листики меленькие и лопушистые, затейно вырезные и невзрачные, пушистые и гладкие, яркие и блеклые соткали сей чудесный покров. Но только тот, кого кличут колпаком, мог бы вообразить, будто между очаровательно безмолвными зелеными созданиями, украшенными подчас духовитыми соцветиями, существует великое замирение. Ничуть не бывало. Заслоняя растопыренными листьями друг от друга живительное солнце, удушая друг друга ядовитыми испарениями, каждое мгновение жизни сражаются ромашка с кипреем, кипрей с девясилом. Юный росток крапивы появляется рядом, и все окружение набрасывается на него. Но стожильна крапива-трава. Могучи ее корни. Высоки стебли. Широки ее жгучие листья. И вот уж нет рядом ни ромашки, ни девясила, ронит предсмертные слезы царь-плакун5191. Одна крапива стоит зеленехонька.
Но что это черное шевелится на зубчатых листьях? Гусеница. Той самой чудесной бабочки с голубыми глазами на темно-вишневых шелковых крыльях. Черная гусеница в черных щетинках как ни в чем не бывало точит неприступные жгучие листья. Но гусель – это еще полбеды. Золотые нити повилики обвили-опутали крапиву. Намертво присосались к соковым стеблям прочными присосками, вросли в них, тянут жизненный сок – саму душу выпивают. Нет у повилики ни корней, ни листьев, одни только золотые стебли в смертоносных ненасытных присосках. Вянет, жухнет крапива, недолго ей осталось, – одолела ее золотая паразитка вместе с гусеницей.
Налетел ветер, ударил по кусту крапивы. Раз, другой. Не удержалась на листе ожиревшая гусеница, – полетела долу. Здесь, внизу, было сумрачно, сыро, а главное есть решительно нечего. Нужно было искать стебель со знакомым запахом и поскорее подниматься по нему туда, где жаловали сладость мягкие молодые листья. Надо было торопиться, ведь до поры превращения в мотылька оставалось совсем немного времени, а она еще не успела как следует войти в тело. Однако стебли попадались все неподходящие, когда наконец гусеница наткнулась на то, что искала. Стебель внизу был старым грубым, но чуть притупленный заскорузлой кожурой запах обещал достойную награду в конце пути. Не успела черная гусеница проползти и двух пядей5202, как наткнулась на путанину тонких полупрозрачных золотистых стеблей повилики. Невозможно было пробраться сквозь них, невозможно и перегрызть ядовитые нити. Поползла гусеница по краю, да не удержалась и другожды свалилась на землю.
Только коснулась гусеница земли, как что-то тяжелое шлепнулось рядом. Не успела та и опомниться, как оказалась в крепких челюстях. Напрасно выгибалась она всем телом, борясь за вроде как суленое право упорством и долготерпением заполучить крылатость. Не суждено было гусенице ощутить себя бабочкой. Быстро исчезла она в лягушачьей пасти. А лягуша, посидела какое-то время, пораздувала крапчатые бока, потом прыгнула в дрогнувшую траву, – не найдется ли и здесь чем поживиться? И действительно, тоненький чернотный червячок (увы, совсем не такой, как упитанный давешний) робко трепетал средь покойных травинок. Лягуша проползла на брюхе вершок или два, замерла, затаилась, примериваясь, приуготовляясь к броску. Червишка, похоже, не подозревал угрозу. Прыжок… Но не успела лягуха схватить червячка, как что-то острое и невероятно жгучее вонзилось ей в морду.
То, что лягушка приняла за червяка, оказалось порхающим языком гадюки. Гибельный яд быстро стек по тонким, как иглы, зубам в трепещущее тело. Лягушка изо всех сил оттолкнулась лапами от земли, так, что впившуюся в голову гадюку подбросило вместе с ней, но шлепнулась она на спину – вверх пухлым молочным брюхом, посучила длинными задними лапками и затихла. Змея охватила свою добычу кольцами гибкого упругого тела, на случай в общем-то невероятного сопротивления, дождалась последней судороги и тогда, не выпуская ее из пасти, стала неспеша передвигать челюстями, подбираясь к передней узкой части лягушачьей морды. Затем маленькая треугольная змеиная головка стала наползать на толстенький белопузый трупик, и пасть ее при том растягивалась невообразимо.
Обозначивая себя вздутым узлом, лягушка переместилась до середины веревочного тела гадюки, это был ее последний путь. А змея долго лежала, прижимаясь к теплой сырой земле, нега овладела ею. Эта увесистая лягуша попалась ей очень кстати, ведь внутри длинного чешуйчатого тела развивалось девять змеенышей, и, чтобы им появиться на свет крепкими и в срок, матери предстояло неуклонно заботиться о добротном пропитании. Изогнув серое тело с темной зубчатой полосой вдоль спины, гадюка наслаждалась теплом и сытостью. Но проворный ее язычек, то и знай выскакивавший сквозь крохотное отверстие меж сомкнутых челюстей, неустанно улавливал окрестные запахи, – не приближается ли враг. Враг явился не оттуда, откуда обыкновенно его можно было ждать.
Сильный удар воздуха махнул по траве. Гадюка успела прянуть в сторону, и крытая желтыми щитками, оснащенная черными изогнутыми когтями лапа пронеслась мимо, лишь жесткие темно-бурые с рыжиной перья широких крыл хлестнули по змеиному телу. Гадюка собралась было ответить ударом ядоносных зубов, но тут сарыч предпринял вторую попытку заслужить гостинец для своих птенцов. Гадюка не могла иметь представления, с какой ловкостью эта сильная хищная птица обыкновенно хватает когтистой лапой у самой головы подобных ей изворотливых отравительниц, лишая их таким образом возможности воспользоваться своим главным оружием, а затем крючковатым клювом перекусывает в нескольких местах позвоночник… тем не менее откуда-то змея знала, чего именно хочет от нее существо, с которым ей никогда прежде не доводилось встречаться. Изготовившаяся было для ответного броска она все же решила вторицею не испытывать судьбу и пустилась наутек. Пернатый добыватель бросился вдогон, однако частые крапивные стебли, опутанные повиликой, остановили его преследование. «Ми-мия», – недовольно мяукнул сарыч, взмахнул короткими широкими крыльями и взмыл в небо.