Текст книги "Язык и философия культуры"
Автор книги: Вильгельм фон Гумбольдт
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)
Размышления о движущих причинах всемирной истории
Данные наблюдения отличаются от всех предпринятых до сих пор исследований всемирной истории.
В намерение автора не входит пояснять взаимосвязь событий, искать в происшествиях причины становления судеб человеческого рода и сочетать отдельные факторы в настолько единую ткань, насколько это допускает их взаимно обоснованная последовательность.
Наши наблюдения не предназначены и для того, чтобы проследить – как это обычно делается в работах по истории человечества и его культуры – внутреннюю взаимосвязь целей и показать, как человеческий род поднимался от ранней стадии грубости и неоформленности ко все большему совершенству.
Если это с достаточным основанием именуют философией истории, то здесь пойдет речь (мы надеемся, что это определение не слишком смело) о ее физике. Наше внимание будет направлено не на конечные причины, а на причины, движущие историю; мы не будем перечислять предшествующие события, из которых возникли события последующие; в нашу задачу входит выявить сами силы, которым обязаны своим происхождением те и другие. Поэтому речь здесь пойдет о расчленении мировой истории, о том, чтобы распустить созданную упомянутыми исследованиями ткань, однако расчленена она будет на новые составные части, которые не содержались в прежней. Но и настоящая работа также приведет к конечным причинам, так как первые причины, являющиеся движущими силами истории, могут находиться лишь там, где сила и намерение соприкасаются и требуют друг друга.
Вряд ли, впрочем, здесь необходимо указывать на то, что понятие движущего мировыми событиями провидения не введено лишь потому, что, будучи положено в основание объяснения, оно преры-
Wilhelm von Humboldt. Betrachtungen uber dL bewegenden Ursachen in der Weltgeschichte. (Фрагмент) (1818).
вает всякое дальнейшее исследование. Доступные нашему познанию движущие силы истории могут быть обнаружены только в природе и структуре того, что создано этой первой и наивысшей силой.
Причины мировых событий могут быть сведены к одному из следующих трех факторов: к
природе вещей, свободе человека и велению случая.
Природа вещей определена либо полностью, либо внутри известных границ; она неизменна; к ней следует отнести в первую очередь моральную природу человека, так как человек, особенно если иметь в виду его действия в рамках целого и в массе, также не выходит за пределы известной единообразной колеи, получает от одних и тех же предметов приблизительно одни и те же впечатления и в свою очередь примерно одинаково воздействует на них. В этом ее аспекте вся мировая история, ее прошлое и будущее в некоторой степени допускает математическое исчисление, и полнота этого исчисления зависит только от объема нашего знания о причинах, являющихся движущими силами истории. До некоторой степени это, пожалуй, верно. В развитии и падении большинства народов можно увидеть почти одинаковый процесс; всматриваясь в состояние мира непосредственно после конца второй Пунической войны, можно, принимая во внимание характер римлян, едва ли не с полной уверенностью предсказать, что они шаг за шагом завоюют мировое господство; некоторые местности – Ломбардия в Италии, центральная часть Саксонии в северной Германии, Шампань во Франции – как бы самой природой предназначены служить ареной войн и сражений; в политике ряд регионов – Сицилия в древней истории, Брабант в новое время – на протяжении веков остаются целью и предметом столкновения страстей и вожделений. Существуют эпохи, когда – и это можно почти доказать – ни один, даже самый выдающийся человек не мог бы осуществить мировое господство. К ним относится период между сражением у Саламина и концом Пелопонесской войны, когда соперничество между Афинами и Спартой препятствовало созданию единовластия в Греции, единственной точке на земном, шаре, откуда оно могло тогда исходить; эпоха, наступившая непосредственно после смерти Карла V, когда величина его разделенного государства не допускала возникновения другого; эпоха между смертью Людовика XIV и Французской революцией, когда могущество государств превратилось в своего рода механизм, который постепенно стал распространяться повсюду и в результате чего установилось известное равновесие между государствами. Даже такие, на первый взгляд случайные, происшествия, как браки, смерти, рождение внебрачных детей, преступления, происходят в течение ряда лет с поразительной регулярностью, которая может быть объяснена только тем, что и произвольные действия людей подобны природе, постоянно следующей единообразным законам в круговороте своего движения. Изучение этого механического и – поскольку ничто не оказывает столь существенного влияния на события человеческой жизни, как сила нравственного избирательного сродства, – химического способа объяснения мировой истории в высшей степени важно, и особенно в том случае, если внимание направлено на точное знание законов, согласно которым действуют и испытывают обратное воздействие отдельные составные части истории, ее силы и реагенты. Так, например, исходя из внутренней природы многих языков – греческого, латинского, итальянского, французского, – можно доказать, что долговечность, а тем самым и сохраняющаяся сила и красота языка зависят от того, что можно было бы назвать его материалом, от полноты и жизненной силы восприятия, присущего людям, в груди и устах которых этот язык возник, а отнюдь не от культуры наций; что поэтому не может процветать язык, на котором говорит недостаточно большое число людей, и лишь языки тех народов, которые в течение ряда веков претерпевают удивительную судьбу, распространяются так далеко, что в них возникает как бы особый мир (это явствует, даже если не обращаться к истории, из грамматического, и прежде всего лексического, строя этих языков); и наконец, что язык всегда останавливается в своем развитии, как только нация в целом перестает жить деятельной внутренней жизнью в качестве массы, в качестве нации. Жизнь народов, так же как жизнь индивидов, имеет свою организацию, свои стадии и изменения. Ибо, помимо действительной индивидуальности человека в качестве числовой единицы, существуют и иные ее степени и расширения – в семье, в нации, через различные круги меньших и больших племен, во всем человеческом роде. Во всех этих кругах различной величины более далекими и более тесными узами связаны не только люди одной близкой организации; существуют такие связи, внутри которых действительно все, подобно членам одного тела, являются одним существом. До сих пор при изучении народов основное внимание почти всегда уделялось только внешним, воздействующим на них причинам, преимущественно религии и государственному устройству, и совершенно недостаточно – их внутренним различиям, в частности самому поразительному явлению, которое заключается в том, что некоторые народы живут, подобно обладающим социальной структурой животным– одни делятся на касты, другие – на индивидуальности, – а также тем различиям, которые возникают из более или менее соразмерного деления народов на мелкие племена и из сотрудничества этих племен друг с другом. Подобное точное и полное исследование приведет к пониманию характера еще многих предметов, и первая задача расчленения всемирной истории, такой, как изучаемая нами, состоит в том, чтобы продолжать, насколько это возможно, это исследование, все время сравнивая полученные данные со всей совокупностью мировых событий.
Однако тщетно было бы искать на этом пути их подлинное объяснение. Связь событий носит механический характер лишь отчасти, лишь постольку, поскольку действие оказывают мертвые силы или те живые силы, которые в своем действии до известной степени сходны с ними; там же, где эта связь переходит в область свободы, всякое исчисление прекращается; из глубины великого духа или могучей воли может внезапно возникнуть новое, ранее неведомое, и судить о нем можно лишь в очень широких границах и с применением совсем иных масштабов. Это, собственно говоря, и есть прекрасная, вдохновляющая область мировой истории, поскольку в ней господствует творческая сила человека. Когда сильный дух, сознательно или бессознательно преисполненный великими идеями, размышляет над способным принять определенную форму материалом, всегда возникает нечто родственное этим идеям и поэтому чуждое обычному природному процессу. Тем не менее, поскольку оно всегда принадлежит движению природы, оно связано со всем, что ему предшествовало, только во внешней последовательности, так как его внутренняя сила всем этим объяснена быть не может, и вообще не может быть объяснена механически. О какого рода материале, о каких рождениях здесь идет речь, совершенно безразлично; явление остается неизменным, идет ли речь о мыслителе, поэте, художнике, воине или государственном деятеле. От двух последних преимущественно зависят мировые события. Все они следуют велениям высшей силы, и там, где предпринятое им удается, создают нечто такое, что они сами ранее лишь смутно предчувствовали. Их деятельность относится к тому порядку вещей, о котором нам известно только то, что он подчинен совершенно противоположным связям окружающего нас мира. Подобно гению, о котором здесь шла речь, вторгается в ход мировых событий и страсть. Подлинная, глубокая страсть, которую действительно можно считать таковой (поскольку страстью часто называют лишь сильное мгновенное вожделение), подобна идее разума в том отношении, что она стремится к чему-то бесконечному и недостижимому; однако от подлинной страсти вожделение отличается тем, что оно прибегает к конечным и чувственным средствам и направлено на конечные предметы как таковые. Поэтому страсть являет собой полное смешение сфер и всегда в большей или меньшей степени влечет за собой разрушение собственных физических сил. Если такая страсть действительно ведет лишь к простому смешению сфер, а сама цель ее бесконечна, как это бывает в религиозном экстазе или в чистой любви, то ее можно считать разве что ошибкой, и она, действительно, может быть ошибкой благородной души, само конечное бытие которой следовало бы, пожалуй, назвать ошибкой природы. В этом случае стремление к божественному истощает земную силу. Однако чаще всего страсть оказывается бесконечной только по форме своего стремления, и от природы ее ограниченного и самого по себе ничтожного предмета зависит, способна ли эта форма ее облагородить или сделать ненавистной и презренной. Лишь немногие охарактеризованные здесь страсти оказывают серьезное влияние на ход мировой истории. Ведь если обычная по своему существу страсть в силу сцепления обстоятельств приводит к значительным изменениям, как это произошло в связисо смертью Виргинии и в бесчисленном количестве других случаев, то это можно с полным основанием отнести к сфере случайного. Что воздействие гения и глубокой страсти принадлежит к разряду вещей, который отличается от механического природного процесса, несомненно; однако, строго говоря, это можно отнести к любому проявлению человеческой индивидуальности. Ибо то, что лежит в ее основе, есть нечто, само по себе не допускающее исследования, самостоятельное, само приступающее к своим действиям и необъяснимое никаким влиянием, которое оно испытывает (поскольку оно скорее определяет их своим обратным действием). Даже если бы материя действия была бы одной и той же, действие все равно оказалось бы различным по индивидуальной форме, той достаточной или избыточной силе, легкости или напряжению и всем тем несказанно мелким определениям, которые придают личности особый отпечаток и которые мы ежеминутно обнаруживаем в повседневной жизни. Однако они-то и обретают значение в мировой истории, формируя характер наций и эпох, и знакомство с историей греков, немцев, французов и англичан с полной отчетливостью свидетельствует о том, какое решающее влияние оказало на их собственную судьбу и судьбы мира даже одно только различие в постоянстве и устойчивости их мышления и чувств.
Следовательно, два различных по своей сущности, кажущихся даже противоречивыми, ряда вещей являются бросающимися в глаза причинами, движущими мировую историю: природная необходимость, от которой и человек полностью освободиться не может, и свобода, которая, вероятно, тоже, хотя и непонятным нам образом, участвует в изменениях, происходящих в не-человеческой природе. Оба эти ряда всегда ограничивают друг друга, но с той удивительной разницей, что значительно легче определить то, что природная необходимость никогда не позволит совершить свободе, чем то, что свобода намеревается предпринять по отношению к природе. Проникновение в то и другое возвращает нас к человеку; свобода с большей силой проявляется в отдельном человеке, а природная необходимость – с большей силой в массах и в человеческом роде, и для того чтобы известным образом определить царство первой, необходимо прежде всего развить понятие индивидуальности, а затем уже обратиться к идеям, которые в качестве данного ей в ее бесконечности типа служат для нее истоком, а затем в свою очередь воспроизводятся ею. Ведь индивидуальность является в каждом роде жизни лишь массой материала, подчиненной некоей неделимой силе в соответствии с данным единообразным типом (так как под идеей мы понимаем это, а не нечто, действительно мыслимое). Идея, с одной стороны, и чувственное образование индивидов какого-либо вида – с другой, могут привести к открытию одного через другое – одна в качестве причины образования, другое в качестве символа. Спор свободы и природной необходимости не может быть удовлетворительно решен ни с помощью опыта, ни с помощью рассудка.
О задаче историка [11]11
Wilhelm von Hum b о 1 d t. Ueber die Aufgabe des Geschichtschreibers (1821). Прочитан 12 апреля 1821 г,
[Закрыть]
Задача историка заключается в изображении происходившего. Чем верней и полнее ему это удается, тем совершеннее он выполнит свою задачу. Простое изображение событий является первым непреложным требованием в его деле и вместе с тем высшим, что ему дано совершить. В этом аспекте он как будто является лишь воспринимающим и воспроизводящим, а не действующим самостоятельно и творчески.
Однако происходившее различимо в чувственном мире лишь отчасти, остальное должно быть привнесено посредством вчувство– вания, выводов и догадок. То, что являет себя нам, – рассеянно, бессвязно, единично; то. что объединяет отдельные явления, представляет единичное в его подлинном свете и придает форму целому, – недоступно непосредственному наблюдению. Это наблюдение способно воспринять лишь сопутствующие друг другу и следующие друг за другом обстоятельства, но не внутреннюю причинную их связь, на которой ведь только и основана внутренняя истина. Когда мы пытаемся рассказать о самом незначительном факте, стремясь со всей точностью сообщить только то, что действительно произошло, мы очень быстро замечаем, что при отсутствии величайшей осторожности в выборе и взвешивании выражений во все детали рассказа примешиваются мелкие детали случившегося, в связи с чем наши сообщения о предмете становятся ложными или неточными. Даже самый язык способствует этому, так как, проистекая из всей душевной полноты, он часто бывает лишен выражений, которые были бы вполне свободны от всех сопричастных им понятий. Поэтому встречающийся столь редко дословно точный рассказ как ничто другое служит доказательством здравого, хорошо организованного, четко дифференцирующего мышления и свободного, объективного умонастроения; поэтому историческая истина в известной мере подобна облакам, обретающим для нас форму только на расстоянии; поэтому исторические факты внутри отдельных связывающих их событий суть не многим большее, чем результат преданий и исследований, которые с общего согласия решено считать истиной, поскольку они, будучи наиболее вероятными сами по себе, наилучшим образом соответствуют связи целого.
Но простое обособление того, что действительно произошло, едва ли дает нам каркас событий. Таким путем мы обретаем только необходимую основу истории, ее материал, но не саму историю. Остановиться на этом означало бы пожертвовать подлинной, внутренней, основанной на причинной связи истиной в пользу истины внешней, буквальной, кажущейся; это означало бы принять уже известное заблуждение, чтобы тем самым избежать опасности заблуждения еще неведомого. Истинность всего происходившего требует добавления той недоступной взору части каждого факта, о которой речь шла выше, ее и должен привнести историк. В этом аспекте он действует самостоятельно и даже творчески: правда, не создавая того, чего не существовало, но формируя своими силами то, что нельзя непосредственно воспринять в его подлинной действительности. Подобно художнику, но иным способом, он должен внутренне переработать собранные им рассеянные данные в некое целое.
Может показаться сомнительным, что сферы историка и художника соприкасаются хотя бы в одной точке. Однако деятельность того и другого, бесспорно, обладает родственными чертами. Ибо если историк в соответствии с указанными выше положениями достигает в своем изображении истины происходившего, только дополняя и связывая неполные и разрозненные данные непосредственного наблюдения, то сделать это он может, подобно художнику, лишь с помощью фантазии. Но разница, которая устраняет возможную опасность, заключается в том, что фантазию он подчиняет опытным данным и исследованию действительности: в этом процессе действует не чистая фантазия; ее правильнее было бы определить как способность предугадывать и своего рода дар устанавливать связь. Однако тем самым истории была бы отведена недостаточно высокая цель. Установить истину происходивших событий как будто несложно, но это и есть то наивысшее, что может быть мыслимо. Ибо если истина была бы полностью познана, в ней раскрылось бы то, что связывает все существующее в необходимую цепь. Поэтому историк также должен стремиться к необходимому, но не подчинять материал форме необходимости, как это делает художник, а сохранять незыблемыми в глубине своего духа идеи, являющиеся законами этой необходимости; преисполненный только ими, он может найти их след в чистом изучении действительного в его действительности.
Историк охватывает все нити земной деятельности и все отпечатки неземных идей; предметом его изучения служит вся сумма бытия в более близкой или более отдаленной степени, и поэтому он должен следовать всем направлениям духа. Умозрение, опыт и художественное творчество являются не обособленными, противоположными друг другу и взаимно ограничивающими сферами деятельности духа, а различными аспектами его излучения.
Следовательно, надо идти одновременно двумя путями: искать историческую истину, беспристрастно, критически изучать то, что происходило, и затем соединять обнаруженное, интуитивно постигая то, что этим средствам недоступно. Тот, кто пойдет только первым путем, упустит сущность самой истины; тот же, кто, пренебрегая первым, изберет второй путь, окажется перед опасностью исказить истину в ее деталях. Даже простое описание природы не ограничивается перечислением и описанием частей, измерением сторон и углов: некое живое дыхание овевает целое, в нем открывается внутренний характер – измерено и описано то и другое быть не может. И в описании природы мы вынуждены прибегать ко второму средству, которое сводится к представлению о форме всеобщего и индивидуальном бытии природных тел. В истории на этом втором пути не следует выявлять что-либо единичное, а тем более что-либо домысливать. Делая сопричастной себе форму всего происходящего, дух должен лишь глубже понять действительно доступный исследованию материал, научиться познавать в нем больше, чем это доступно простой рассудочной операции. Все сводится единственно к этой ассимиляции исследующей силы и исследуемого предмета. Чем глубже историк силою своего гения и знаний понимает людей и их деяния или чем большая человечность придана ему природой и обстоятельствами и чем четче проступает эта его человечность, тем полнее он выполнит поставленную перед ним задачу. Это доказывают хроники. Несмотря на множество искаженных фактов и очевидных легенд, лучшим авторам хроник никто не откажет в признании того, что в основе их творений лежит самая подлинная историческая истина. К ним примыкают более древние из так называемых мемуаров, однако то обстоятельство, что в центре их стоит индивид, часто препятствует тому вниманию к общим проблемам человечества, которого требует история и при изучении единичного.
История, как и каждая наука, служит одновременно многим второстепенным целям, тем не менее занятия ею не меньше, чем занятия философией или искусством, свободны и завершены в самих себе. Чудовищное переплетение теснящих друг друга мировых событий, вызванных в какой-то мере свойствами почвы, природы человека, характером народов и индивидов, а отчасти как бы возникающих из небытия и чудом вырастающих, зависимых от смутно ощущаемых сил и явно проникнутых вечными, глубоко в груди человека коренящимися идеями, является тем бесконечным, что дух никогда не сумеет вместить в одну форму, но что все время побуждает его пытаться это совершить и придает ему силу в некоторой степени этого достигнуть. Подобно тому, как философия стремится познать первооснову вещей, а искусство – идеал прекрасного, так история стремится создать подлинную картину человеческих судеб в ее истине, живой полноте, чистоте и ясности, воспринятой духом, настолько направленным на свой предмет, что в нем растворяются и исчезают взгляды, чувства и притязания отдельной личности. Высшая цель историка – создавать и поддерживать такую настроенность; он достигнет этого лишь в том случае, если добросовестно и неуклонно будет преследовать свою ближайшую цель – простое изображение происходившего.
Итак, предназначение историка состоит в том, чтобы пробуждать и оживлять чувство действительности; субъективно его задача определяется развитием этого понятия, объективно – понятием изображения. Каждое воздействующее на человека в целом духовное стремление содержит нечто такое, что можно назвать его стихией, его движущей силой, тайной его воздействия на дух; и оно настолько явно отличается от предметов, входящих в его сферу, что они часто служат лишь для того, чтобы представить духу эту тайну новым и преображенным способом. В математике это – отвлеченное занятие числом и линией, в метафизике – абстрагирование от всякого опыта, в искусстве – поразительное отношение к природе, при котором все как будто взято из нее и все-таки ничто не оказывается таким же, как в ней. Стихия, в которой движется история, – это чувство действительности; в нем заключено ощущение бренности бытия во времени и зависимости от предшествующих и сопутствующих ему причин и наряду с этим сознание внутренней духовной свободы, присущее разуму знание, что действительность, несмотря на ее кажущуюся случайность, все-таки связана внутренней необходимостью. Если мы мысленно проследим хотя бы одну человеческую жизнь, нас взволнуют те различные моменты, с помощью которых история возбуждает и приковывает наше внимание, и, для того чтобы выполнить задачу, поставленную перед историком, он должен так соединить события, чтобы они столь же волновали душу, как сама действительность.
Этой стороной история близка деятельной жизни. Ее назначение состоит не в том, чтобы показывать на отдельных примерах, чему надо следовать и чего избегать, – эти примеры часто сбивают с пути и редко поучают; подлинная и неизмеримая ее польза состоит в том, чтобы оживлять и очищать чувство действительности скорее посредством формы событий, чем посредством самих этих событий, препятствовать тому, чтобы это чувство перешло в область одних идей и вместе с тем подчинить его идеям, однако помнить на этом узком пути, что есть только один успешный способ противостоять натиску событий: ясным взором познать истинное в господствующей направленности идей и с твердой решимостью держаться этого.
Такое внутреннее воздействие история должна оказывать всегда, каким бы ни был ее предмет, – рассказывает ли она о совокупности связанных друг с другом событий или об одном из них. Историк, достойный этого имени, должен описывать каждое событие как часть целого, или, что то же самое, в каждом таком событии изображать форму истории вообще.
Это ведет к более точному развитию понятия, которого требует от историка изображение событий: события предстают ему в кажущемся беспорядке, обособленными друг от друга только хронологически и географически. Ему надлежит отделить необходимое от случайного, выявить внутреннюю последовательность, сделать зримыми подлинно действующие силы, чтобы тем самым придать своему изложению такой характер, который обусловит не воображаемую и даже не обязательную здесь философскую ценность или художественное очарование, а первое и наиболее существенное предъявляемое к нему требование – истинность и точность изображения. Ведь если при изучении событий останавливаться на их поверхностной являемости, то они будут познаны только частично или в искажении; более того, обычный наблюдатель ежеминутно привносит в них свои заблуждения и свое ложное понимание. Все это устраняется только истинным вйдением, которое открывается лишь историку, счастливо одаренному природой, тому, чей взор благодаря занятиям и опыту обрел острую проницательность. Как же ему преуспеть в этом?
Историческое изображение, подобно художественному, является подражанием природе. Основа обоих – познание истинного образа, обнаружение необходимого, устранение случайного. Не следует поэтому страшиться применения легче познаваемых методов художника в более подверженной сомнениям работе историка.
Подражание органическому образу может идти двумя путями: с помощью непосредственного копирования внешних очертаний настолько точно, насколько это возможно для нашего глаза и нашей руки, или изнутри, посредством предварительного изучения того, как внешние очертания возникают из понятия и формы целого, посредством абстрагирования их отношений, посредством работы, благодаря которой образ познается сначала совершенно иным, чем его воспринимает взор не причастного к искусству человека, а затем настолько заново рождается фантазией, что наряду с буквальным сходством с природой в нем присутствует еще иная, более высокая истина. Ибо величайшее преимущество художественного произведения состоит в том, чтобы сделать очевидной внутреннюю истину форм, затемненную в реальном явлении. Оба названных здесь пути во все времена и во всех жанрах служили критериями, позволяющими отличить ложное искусство от истинного. Есть два народа, весьма отдаленных друг от друга во времени и по своему местоположению, которые в равной степени, однако, служат для нас отправными точками в развитии культуры: это египтяне и мексиканцы, и на их примере названное различие предстает весьма отчетливо. Указывалось, и вполне справедливо, на ряд сходных черт в их культурах: обе культуры должны были преодолеть страшные для искусства подводные камни, пользуясь рисуночными изображениями в качестве письменных знаков, но в рисунках мексиканцев нет ни одного правильного вйдения образа, тогда как в самом незначительном египетском иероглифе есть стиль И это вполне естественно. В рисунках мексиканцев нет и следа ощущения внутренней формы или знания органической структуры, все сводится к подражанию внешнему образу. Между тем в несовершенном искусстве попытки строго следовать внешним очертаниям должны привести к полной неудаче, а затем и к искажению образа; напротив, стремление выявить подлинное соотношение и соразмерность всегда очевидны, несмотря на всю беспомощность руки художника и несовершенство его орудий.
Для того чтобы понять очертания образа изнутри, надо вернуться к форме вообще и к сущности организма, а следовательно – к математике и к науке о природе. Одна дает понятие образа, другая – его идею. К обеим должно быть присоединено в качестве третьего, того, что связывает их, выражение души, духовной жизни. Однако чистая форма, выступающая в симметрии частей и равновесии соотношений, – самое существенное, и проявляется она на самом раннем этапе развития искусства, когда для свежего, еще молодого духа наиболее притягательна чистая наука, и ею он скорее способен овладеть, чем требующим известной подготовки опытом. Об этом с очевидностью свидетельствуют египетские и греческие произведения искусства. В них всегда прежде всего выступают чистота и строгость формы, которая не боится жесткости; правильность кругов и полукругов, острота углов, определенность линий; только на этой прочной основе покоится внешнее очертание. Там, где еще нет подлинного знания органического строения, форма уже выступает в сияющей ясности, а когда художник овладевает и этим знанием, когда он уже может придать своему творению свободную грацию, вдохнуть в него божественное выражение, он уже не станет применять новых обретенных им средств, не позаботясь сначала о строгости формы. То, что было необходимым с самого начала, остается главным и наивысшим.
Все многообразие и красота жизни не помогут художнику, если в уединении его фантазии им не будет противостоять вдохновляющая любовь к чистой форме. Этим объясняется, что искусство зародилось именно у того народа, чья жизнь отнюдь не была преисполнена движения и очарования, у народа, который едва ли отличался любовью к прекрасному, но чье глубокое чувство рано обратилось к математике и механике. Оно зародилось у народа, которому нравились огромные, очень простые, но строгие и правильные строения (их архитектонику он перенес на образ человека) и которому твердый материал затруднял проведение каждой линии. Положение греков было во всех отношениях иным: их окружала красота во всем своем очаровании, жизнь их была полна движения, становясь подчас даже беспорядочной, их мифология была многообразной и богатой, и резец легко извлекал любой образ из податливого мрамора, а в древнейшее время – из дерева. Тем более поразительна глубина и серьезность восприятия искусства этим народом; несмотря на все соблазны, которые могли привести к поверхностной прелести изображаемого, греки превзошли по строгости египетское искусство благодаря более основательному знанию органического строения.
Может показаться странным, что в основу искусства нами положено не только многообразие жизни, но также и сухость математических идей. Однако дело обстоит именно таким образом, и художнику не понадобилась бы окрыляющая сила гения, если бы он не был предназначен к тому, чтобы преобразовать в свободную игру глубокую строгость непререкаемо господствующих идей. Однако пленительное очарование заключено и в простом созерцании математических истин, вечных соотношений пространства и времени, независимо от того, открываются ли они нам в звуках, числах или линиях. Созерцание их само по себе дает вечно новое удовлетворение открытием все новых соотношений и все совершеннее решаемых задач, и только слишком раннее и частое применение форм чистой науки способствует ослаблению нашего восприятия их красоты.