Текст книги "Язык и философия культуры"
Автор книги: Вильгельм фон Гумбольдт
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)
Различия в воздействии, конечно, объясняются разной формой того и другого поэтического вида: в одном мы становимся зрителями объекта, другой же доводит его до нас как бы со значительного удаления, через предание. Однако формы эти всякий раз непременны и существенны, и этим определяется характер обоих видов. Ибо на деле все свойства трагедии, скорее всего, восходят к понятию живого присутствия, в каковое переносит она свой материал, – подобно тому как все свойства эпической поэмы, отличающие ее от трагедии, восходят к понятию повествования. Поскольку, однако, все прочие своеобразные черты эпической поэмы не так легко вывести из этих понятий, мы предпочли иной метод рассуждения.
LXIV.Трагедия возбуждает определенное чувство и потому лирична
Итак, трагический поэт все усилия направляет на то, чтобы вызвать состояние определенного ощущения, и трагедия в этом отношении есть лишь особенный, притом наивысший вид лирической поэзии особенный – потому что она стремится возбудить лишь какое-то определенное отдельное ощущение; наивысший – потому что достигает такого впечатления, представляя действие.
Поскольку ощущение вообще должно быть действенным – во
1 Такое тесное сближение трагедии с лирической поэзией может озадачить. Однако следует помнить, что я говорю о трагедии лишь в ее противопоставленности эпической поэме, а потому мой путь исследования и подводит меня к той точке, в которой различие обоих видов более всего бросается в глаза. Таким образом, я различаю поэтические виды не столько по их внешней форме, сколько по тому настроению, какое они предполагают в поэте и производят в читателе. Простейшее различие эпопеи и трагедии не вызывает споров – это прошлое и настоящее. Первое допускает ясность, независимость, ровность души, второе приносит с собой ожидание, нетерпение, прямое переживание. Поэтому трагедия силой обращает душу вовнутрь себя, тогда как эпопея, скорее, вводит человека в тот мир, в котором действуют ее герои. Благодаря этому трагедия, очевидно, и присваивается лирическому роду. Впрочем, как представление действия она совершенна в своей пластичности – не менее, нежели эпос. Основные законы трагедии и допустимо выводить лишь из ее пластической природы; но поскольку они не могут не быть видоизменены лирической ее целью, возбуждением ощущений, то законы эпической поэзии и не могут найти здесь своего применения, тогда как трагедия не может не пребывать в полном согласии с законами лирической поэзии. Пока различают лишь эпическую и лирическую поэзию, трагедию действительно следует причислять скорее ко второй, чем к первой. Однако неоспоримо лучшим было бы разделение поэзии на пластическую и лирическую, а пластической – на эпическую и драматическую (под которой я разумею сейчас лишь трагедию, так как комедия заслуживает особого обсуждения). Тогда, правда, законы пластической поэзии сохраняли бы значимость в трагедии, однако все определенно почувствовали бы, что вместе с понятием настоящего непосредственно дано понятие ощущения и, следовательно, необходимость учета общих законов лирики, всяком поэтическом настроении, – то различие между двумя душевными состояниями, какие создают соответственно эпического и трагического поэтов, лучше всего связать с тем, что в первом скорее господствует объект, а во втором – одновременно и в значительной степени – и субъект. Там мы ищем предметы и связываем их в целое; хогя это целое и оставляет в нашей душе впечатления, но мы держимся не столько этих впечатлений, сколько их причин. Тут же мы все, что видим, непосредственно связываем с нашим ощущением, в нас пробуждается склонность, страсть, и только она и предрешает то, какое участие мы примем в событии, которое разворачивается у нас на глазах. Поэтому в трагедии все устремлено к одной решающей точке, словно к вершине шпиля; ход действия не просто прерывается, но он стремителен, решение выпадает скоро, неожиданно, тогда как в эпопее все словно возвращается к началу и все бежит по замкнутому кругу.
В трагедии всегда царит один вид характера, умонастроения, способа действовать, а если не один, то несколько уже являются в борьбе между собою, и каждый стремится утвердить свои права в душе зрителя, – всем важна, в конце концов, победа или поражение. В эпопее же многообразное противодействие характеров возвышает слушателя над всеми, а не обращает его в участника на стороне одних и не затягивает его в гущу схватки. Кроме того, в эпопее оживляются, один за другим, все виды чувств и ощущений; смешное и трагическое, кроткое и возвышенное, ужасное и прелестное – все гармонично соседствует друг с другом, и мы обнимаем и храним все одновременно, а это значит, что наша душа находится в таком состоянии, когда, не предаваясь вполне какому-либо одному из впечатлений, она чувствует и воспринимает их все, открыта всем. Трагедия, если только она совершенна, заключает в себе ту же обширность звучаний, однако любое из них полностью и безраздельно овладевает нашей душой, пока звучит; все звучания воздействуют, но не одно наряду с другим, а друг за другом, и результат – не целое, в котором одновременно наличествуют все эти элементы, а нечто новое – действие целого ряда последовательно производимых модификаций.
Правда, эпопея одновременно занимает и наши внешние чувства, и наши ощущения, но поскольку она призывает нас лишь к созерцанию и наблюдению, то и оставляет нам пребывание в праздности покоя. Трагедия же увлекает нас своим предметом, вынуждает нас участвовать в действии. Первая питает и обогащает нашу способность, наше существо в целом, вторая закаляет способность направлять все наши силы в одну точку – к решению, к подвигу. Эпопея выводит нас на просторы мира, в природу светлую, свободную, залитую солнцем; трагедия же силой загоняет нас вовнутрь самих себя и тем самым мечом, каким разрубает гордиев узел своего конфликта, на мгновение разделяет нас с действительностью и жизнью, которую вообще учит нас не столько любить, сколько с нею мужественно расставаться…
LXV. В чем сходны между собой оба поэтических вида? – В чем они не сходны?
Если сводить к определенным понятиям то различие двух поэтических видов, которое мы в общих чертах определили на основании опыта и реального впечатления, то вначале придется вернуться к возникновению каждого из них, то есть к тому положению, когда поэтическое воображение разрабатывает определенные состояния души, какие находит в ней, а затем точно вычленить все общее для обоих этих видов, что касается и лежащей в их основе настроенности, и их конечных результатов. Потому что различие видов основано не на том, что один вид одностороннее и ограниченнее другого, а на том, что при равном объеме и равном воздействии составные части их соединяются по-разному.
Общим является следующее:
Чтобы порождающее их настроение было совершенным, необходимо, чтобы им был охвачен весь человек в целом – как ощущающая, так и созерцательная его сущность.
Их создает одно и то же воображение, одно и то же искусство; оба вида одинаково носят на себе их печать.
Различие же следующее:
Хотя оба вида приводят в движение все наши силы, эти последние смешиваются в каждом случае по-разному и в разной пропорции. Следовательно, в основе каждого вида лежат разные душевные состояния: в основе эпопеи – созерцательное, и в нем царит объект, в основе трагедии – детерминированное к определенному ощущению, и в нем царит субъект.
Будучи различными как таковые, они по-разному соотносятся с природой искусства и, будучи разрабатываемы искусством, в свою очередь дают различные результаты.
Состояние простого наблюдения необходимо влечет за собой покой и, в той мере, в какой здесь играет значительную роль рассудок, стремление к целостности, однако чувство остается при этом в значительной степени незанятым, и даже внешние чувства остаются бездеятельными; соучаствует лишь самое холодное из них – зрение.
В другом состоянии – когда мы ощущаем – перед нашими глазами непосредственно встает один предмет, и мы необходимо находимся в известном напряжении и беспокойстве, однако вся чувственная часть нашего существа соучаствует энергично и живо.
Стремясь преобразовать оба эти состояния в поэтическое настроение, воображение обязано ссудить первому свою чувственность, второму – свою идеальность.
Ибо первое состояние сходно с воображением по форме, но не сходно по материалу, и поэтому воображение должно снабдить его новой энергией; тогда покой и целостность, эти непременные свойства воображения, являются с удвоенной силой и вдвойне ощутимы,
Эти покой и целостность воображение должно проявить и в другом случае: здесь, напротив, есть сходство в материи, но противоположность по форме. Поэтому здесь воображению нужен иной вид силы – такой, какой способен создать нечто новое из противоречивых элементов.
При этом необходимо получаются совершенно разные результаты.
Чтобы при неизменной односторонности ощущения не отказываться от целостности, воображению приходится не разворачивать перед нами бесконечную плоскость, но как бы оплодотворять отдельную точку, чтобы в ней одной содержалось все, – вместо того чтобы в собственном смысле слова представлять человека и мир, производить такое состояние ощущения, в которое вошла бы полнота впечатления от мира и человека и из которого легко и полно струилось бы их проникновенное чувство.
Чтобы сохранить присущий ему покой при том беспокойстве напряжения, с каким извечно сопряжено ощущение, воображение должно идти на рискованный шаг и, не имея возможности укротить и усмирить человека и мир, должно дерзким и внезапным движением совершенно разъединить их, чтобы тем самым вернуть покой первому и, собрав всю энергию человека в нем же самом, обратить его в человека, не зависящего ни от чего и деятельного по собственной воле.
Ибо поскольку здесь, в состоянии души исходном и в том, какое стремится утвердить искусство, гармония не наличествует сама по себе, как у поэта эпического, то их – человека и мир – можно связать, лишь разрешив противоречие между ними, и настроению, какое создается при этом, всегда присуще нечто бурное и насильственное. Однако все это может быть смягчено – в той мере, в какой поэт будет выставлять на первый план не столько само изначальное состояние с бурей страстей, сколько свою натуру; сколь многого может добиться он на этом пути, показывает нам пример древних.
LXVI.Отчего творения древних порождают такой покой?
Умный и проницательный критик заметил, что творения древних производят впечатление возвышенного и полного достоинства покоя, тогда как создания новых оставляют нас в беспокойстве и напряжении; это замечание хотя и не подтверждается всеми произведениями – потому что в качестве обратного примера можно в одном случае назвать „Эдипа" Софокла, а во втором – „Ифиге– нию" Гёте, – но в целом исключительно верно.
Древние действительно являют нам гармонию и покой,
потому что они более эпичны, нежели лиричны;
потому что совершеннее представляют чистую природу искусства;
потому что менее новых затрудняют себе работу материалом, изобилующим мыслительным и эмоциональным содержанием.
LXVII.Различие между эпопеей и идиллией. Характер последней в связи с настроением, из какого она проистекает
Как трагедия до сих пор не была отграничена от эпоса, так тем более и между эпосом и идиллией не было проведено различие посредством признаков верных и вместе с тем существенных. Но если трагедию, ввиду того что ей присуща совершенно особая форма, нельзя смешать с эпосом, то границы идиллии, по крайней мере в отдельных случаях, как представляется, настолько совпадают с границами эпической поэмы, что не столько можно задавать себе вопрос, чем эти жанры отличаются друг от друга, сколько вопрошать: действительно ли столь существенно отличаются они друг от друга, чтобы объемы их понятий никогда не пересекались? Чтобы исследовать этот вопрос должным образом, мы будем исходить из обычного понятия о том и другом поэтическом жанре, наблюдая за тем, куда поведет нас более точное развитие этих понятий.
Под словом „идиллия" обычно понимают ту часть поэзии, которая описывает не столько жизнь в широком круге, сколько домашнее, семейное бытие, не столько деятельных, сколько спокойных персонажей, не столько страстные порывы, сколько спокойные и мирные нравы; радость, которую вызывает в душе природа, узкий, но приятный круг невинных нравов и простых добродетелей – вот на чем по преимуществу останавливается идиллия. Где царит простодушие и невинность, туда и переносит нас поэт – в детство человечества, в мир пахарей и пастухов. С эпопеей, напротив, мы связываем прежде всего понятие об изображении действия и отнюдь не изгоняем из нее простую невинность: самые приятные и изящные идиллические сцены содержатся именно в эпических поэмах – таково бракосочетание детей Менелая в „Одиссее", а у Тас– со – появление Эрминии в пастушеском семействе.
Итак, единственное отличие, какое можно было бы констатировать, состоит в том, что идиллия по крайней мере никогда не включает в себя героический материал или героическое действие и что она, в отличие от эпопеи, не нуждается в том, чтобы в ней непременно было представлено действие. Однако что касается героической поэмы, то отнюдь не ясно еще, должна ли она непременно представлять героический материал – этого вопроса мы еще коснемся, – а идиллия может быть полна действия, не переставая быть оттого идиллией. Поэтому, чтобы обрести вполне определенные границы, нужно идти иным, более методичным путем.
Словом „идиллия" пользуются не только для обозначения поэтического жанра, им пользуются также для того, чтобы указать на известное настроение ума, на способ чувствования. Говорят об идиллических настроениях, об идиллических натурах. Поэтому своеобразие идиллии должно соотноситься с внутренней особенностью души, будь то преходящее или постоянное качество, примешанное к самому характеру. Итак, идиллия прежде всего отличается от эпопеи тем, что она проистекает из некоего одностороннего настроения духа, тогда как эпопея – из самого всеобщего настроения; то же самое отношение наблюдается и между идиллией и трагедией. Потому что трагедия – по крайней мере в высшем ее совершенстве – обеспечивает душе свободу движения по всем направлениям, она пробуждает все силы человека сразу, хотя соотношение их оказывается иным, нежели то, какое определяет эпический поэт. Идиллия же собственной волей отмежевывается от части мира, замыкается в оставшемся, произвольно сдерживает одно направление наших сил, чтобы обрести удовлетворение в другом их направлении.
В самой жизни мы воспринимаем подобное как ограниченность, хотя эта ограниченность позволяет проявиться как раз самой приятной и душевной стороне человеческого – родству человека с природой. Впрочем, такая ограниченность вызывает и известную растроганность и благодаря этому доставляет удовольствие. Искусство же стирает и эту ограниченность – замкнутость в узком кругу выступает уже не как следствие воли, но вытекает из самой глубочайшей природы, из такой проникновенности наивного чувства, которое в иных обстоятельствах не могло бы возникнуть без помех.
Ибо очевидно, что в моральном человеке зримы две различные природы: одна, вполне согласная с его физическим бытием, и другая, которой приходится сначала освободиться от такового, чтобы затем вернуться назад обогащенной и воспитанной. Благодаря первой природе человек прочно укоренен в земле, его породившей, принадлежит, как ее частица, к физической природе, только что он не прикован к ней, но связан с нею добровольно, по любви. Идиллия имеет дело исключительно с первой природой и проистекает всегда лишь из соответствующего ей настроения души. Поэтому круг ее уже, однако она способна вложить в свою сферу не меньше души, не меньше содержания для духа и чувства.
LXVIII.Характер идиллии в связи с предметом, в ней описываемым
Различию в воздействии обоих поэтических жанров соответствует аналогичное различие объектов или по меньшей мере различие в обращении с таковыми.
Природное бытие человека доказывается не отдельными действиями, но целым кругом привычной деятельности, всем образом жизни. Пахарь, пастух, тихий обитатель мирной хижины – все они редко совершают значительные поступки, а совершая их, уже выходят из своего круга. Характеризует их обычно не то, что они вершат, но то, что завтра повторится сделанное сегодня, – им привычно жить и действовать именно так, а не иначе; о них нельзя рассказать – их нужно описывать. Поэтому объект идиллии – это состояние, объект эпопеи – действие человека; первая описательна, вторая повествовательна.
Поэтому все, что производится насильственными действиями, а также и все то, что выпадает из обычного круга жизни и существования – война и кровопролитие, бурная страсть, беспокойная любознательность и даже дух исследования вообще, готовый иной раз пожертвовать жизнью ради познания предметов, – все это противоречит идиллическому настроению. Разве человек, все существо которого состоит в чистейшей гармонии с самим собою, со своими собратьями, с природой, разве этот человек способен замыслить своевольное разрушение? И если у него есть все необходимое для жизни, может ли он устремляться беспокойным духом вдаль? Что нужно ему, кроме спокойного существования, радости, наслаждения жизнью, тихого сознания своей невинной, незапятнанной совести, кроме счастья вообще, – а все это дают ему природа и его собственная душа, дают сами, добровольно! Его бытие течет регулярным потоком, как сама природа, как времена года, всякая жизненная пора сама по себе проистекает из другой, предшествовавшей ей, и как бы велики ни были богатство и многообразие мыслей и чувств, какие сохраняет он в этом спокойном кругу жизни, в них утверждает свое преобладающее значение гармония, проявляющаяся не в отдельном волеизъявлении, но налагающая свою печать на целую жизнь, на все бытие человека.
Поэтому идиллический поэт по самой своей природе описывает лишь одну сторону человеческого бытия. Как только он ставит нас в такое положение, где мы можем обозревать и иные стороны бытия, он покидает пределы своей сферы и переходит – в зависимости от того, достигает ли он спокойного и всеобщего обозрения целого или возбуждает путем сравнения разных сфер жизни определенное ощущение, – либо в сферу эпопеи, либо в сферу сатиры. Ибо эти два жанра – идиллия и сатира, – на первый взгляд прямо противоположные, в известном отношении близкородственны друг другу; как раз у сатириков и находишь самые прекрасные и трогательные места, описывающие чистоту и невинность простой жизни среди природы, – места, вообще говоря, специфически присущие только идиллии. Оба жанра – как идиллия, так и сатира – описывают отношение нашего существа к природе, только что идиллия показывает нам гармонию человека и природы, а сатира – противоречие между ними; и идиллия и сатира описывают это отношение для внутреннего ощущения.
Ибо идиллический поэт (и это вновь огромное различие между ним и поэтом эпическим), очевидно, ближе к лирику. Ведь отдавая преимущество одной стороне человеческого перед другими, он возбуждает скорее чувство, а не интеллектуальную способность, всеобщую, непредвзятую, охватывающую целое.
LXIX.Различие между эпопеей и
другими повествовательными, но не эпическими стихотворениями
Постепенно отграничивая эпопею от поэтических видов, сходных с нею в известных моментах, мы приобретаем более чистое понятие о ней: яснее становится ее предназначение – нести удовлетворение душе, находящейся в состоянии чувственного созерцания, причем таком, когда душа избирает себе самое широкое поле для наблюдения, а поэтическое воображение представляет свой предмет наиболее чувственно.
Трагедия и идиллия отличаются от эпопеи как жанры, будучи устремлены к одному определенному ощущению; другие повествовательные виды поэзии – отчасти тем же самым, отчасти лишь степенью, ввиду их меньшего объема и меньшей поэтической индивиду ализированности. На этих последних нам следует еще остановиться, тем более что сами мы рассуждаем о такой поэме, которая слишком заметно удаляется от большой героической эпопеи, чтобы многие не причислили ее к только что названному жанру повествовательных стихотворений.
Этот последний жанр по своей природе столь обширен и охватывает столь различные виды стихотворений, что трудно подвести их под общее понятие. Однако поскольку большая часть их, как-то: баллада, романс, легенда, рассказ и т. п., – отличается от эпопеи, как небо от земли, и никто их не спутает с нею, то нам нужно остановиться лишь на одном из видов, образцы которого дают нам прежде всего древние и который именуют то фрагментами более обширных эпических поэм, то малыми эпопеями, как, например, некоторые стихотворения Феокрита, затем „Геро и Леандр" * и другие. По метру, тону повествования, по формальным особенностям они настолько сходны с отдельными местами настоящих эпических поэм, что если только некоторые из них действительно не являются фрагментами утраченных поэм, то, как мы и говорили, на первый взгляд отличаются от них лишь меньшим объемом. Но поскольку невозможно определить абсолютную меру длины или объема эпопеи, то в основу различения следует положить нечто более существенное.
Мы сравнивали эпическую поэму с историческими сочинениями; нам представлялось, что состояние души, испытывающей потребность в историографии (в подлинном и высшем смысле слова), подобно тому состоянию, в каком силой воображения и искусства возникает эпопея. Но как историография (разрабатывающая свой материал как целое) отличается от простого рассказа об исторических событиях (довольствующегося тем, чтобы представить их простую последовательность), так эпопея отличается от простой поэмы на историческую тему. Последняя, не будучи завершенным в себе, независимым целым, потиворечит первому и главному условию художественного произведения: она не может утвердиться за пределами ребяческого возраста поэзии и впоследствии находит немногих сторонников лишь в эпохи упадка вкуса. Она стоит примерно на одной ступени с теми поэмами, которые можно назвать философскими или научными, – таковы, например, фрагменты сочинения древних философов – и которые существенно отличаются от дидактической поэмы – жанра, сущность которого почти не исследована.
Пока исторические поэмы оставались чистым созданием природы и не были продуктом разложившегося вкуса, они обладали особенной прелестью и красотой. Это видно по „Теогонии" и „Щиту Геракла" Гесиода: хотя их содержание в сущности составляет миф, их едва ли можно причислить к иному жанру, поскольку ни по общей разработке материала, ни по поэтическому его развитию они не достигают уровня эпопеи. По предположениям, имелось немалое число подобных им поэм, и прежде всего поэма, рассказывавшая о возвращении греческих героев из Трои.
Чтобы перейти от исторической поэмы к эп: пее, вполне возможно, не потребовалось ничего, кроме более ласкового неба, более счастливой организации личности, более светлого взгляда на мир, на поэтического гения, которому особо благоприятствовала бы природа, – быть может, только в этом и состояло различие между счастливым сыном Ионии и жителем печальной Аскры, «зимою тяжкой и несносной летом»*, – она не давала художественному гению воспарить в небеса. Лишь эпическая поэма достигает высоты, откуда и видит весь свой предмет, и царит над ним, лишь эпический поэт своим взором сводит воедино все содержание мира и человечества, лишь он один обладает не любопытством, но мыслящим созерцанием, лишь он один пробуждает поэтому деятельность таких сил, благодаря которым мы оставляем круг действительного мира. Но именно потому, что он, не говоря уже о его художественном призвании, избирает более широкую сферу, он лучше исполняет и свое предназначение и в художественном отношении созидает более обширное и более завершенное целое **.
LXXI.Возражение против приложения понятия эпопеи к настоящей поэме
Мы в достаточной мере развили понятие эпической поэмы, чтобы удовлетворительно ответить теперь на вопрос, может ли поэма „Герман и Доротея" быть причислена к этому жанру. Но, быть может, пока мы собирали материалы для ответа на такой вопрос, суждение читателя уже опередило нас; быть может, читатели уже решили для себя то, что в наших глазах заслуживало более точной поверки.
„Причислять поэму „Герман и Доротея" к эпопеям – значит ставить ее в один ряд с „Илиадой" и „Одиссеей", с „Потерянным раем" и клопштоковской „Мессией", с шедеврами Тассо и Ариосто,
Как можно сравнивать рассказ о судьбах двух любящих с изображением таких действий, которые приводят в движение часть целого человеческого рода, которые, составляя замечательные эпохи в нашей истории, могут рассчитывать на наше участие и наше восхищение, которые, благодаря печати героического на их челе, предоставляют эпическому поэту твердую, подготовленную почву? Может ли в приключениях двух незнакомцев быть такое величие и такая значительность, чтобы они заслуживали высокого вдохновения эпического певца, который, возвышая свой голос, уже может быть уверен во всеобщем внимании слушателей, который в горделивой надежде посвящает свою песнь современности и грядущему? Для чего изымать эту поэму из того разряда, к какому принадлежит она по природе, из разряда, промежуточного между эпопеей и идиллией? Ведь сходство материала и характеров сближает эту поэму с идиллией, а последовательное повествование об одном действии – с эпопеей? Ведь если отнимать у поэтических видов их внешние, бросающиеся в глаза признаки, то не будет ли это означать, что мы переносим эстетику – а она должна быть открытой для чувств всех людей без исключения – в область туманной метафизики? Ведь внешние признаки, даже и не выдерживая философской критики, даже и не будучи общезначимыми, все же хороши для практического пользования, для необходимых здесь различений! Исследовать все глубже и глубже внутреннюю сущность, распознать которую нелегко, – не значит ли затемнять живой внешний облик созданного?"
Вот так могла бы высказаться большая часть наших читателей, и такие возражения – они положили бы конец всему исследованию вопроса, который якобы решается сам собою, – слишком весомы, чтобы обходить их молчанием. Не в одном только отношении они заслуживают строгой и подробной поверки, потому что ведь дело далеко не безразличное, будем ли мы включать в определение поэтического жанра несущественные признаки – просто ради того, чтобы пользоваться признаками легко распознаваемыми, – и будем ли мы снижать до уровня некоего промежуточного жанра поэму, которая как раз отмечена великолепной внутренней организацией.
LXXII.Ответ на возражение. Понятие героического
Необходим ли эпопее героический сюжет? И какие верные, точные признаки отличают таковой от любого иного? Вот вопросы, к которым все сводится. Ибо отсутствие героических характеров и действий – единственно зримое отличие поэмы „Герман и Доротея" от других эпопей.
Выражение „героическое" без дальнейших определений допускает не одно истолкование – его можно связывать либо с чувственной величиной, либо с внутренним возвышением; кроме того, оно допускает различные степени. Вообще говоря, можно дать исчерпывающее определение героизма – через такое внутреннее настроение, в котором воображение исполняет то, что было бы делом чистой воли, однако исполняет по тем самым законам, каким следовала бы и последняя. Такой героизм отличается от мечтательной героики: в последней воображение действует не закономерно, но произвольно. В зависимости от того, сопрягается ли воображение с внешним или внутренним чувством, стремится ли к чувственному, великому и блестящему или же к возвышенному, возникает два вида героизма – весьма отличных друг от друга, в том числе и для применения в поэзии.
Моральный героизм заключается во внутреннем настроении, и только. Он обладает внутренней ценностью и не зависит ни от чего, кроме порождающего его ощущения, он переносит нас в состояние глубокой суровой растроганности и возвращает нас внутрь нас самих, вовнутрь нашей души. Чувственный героизм не обладает как таковой определенной моральной ценностью; в нем есть размах и блеск, но не всегда – благо и польза, поэтому нередко он зависит от случайностей и иной раз может опираться на ослепляющую кажимость, на реальные предрассудки. Он приводит нас в состояние известного чувственного подъема, пробуждает в нас силы, которые могут способствовать этому, и окружает нас предметами, с которыми мы, по праву или нет, связываем понятие величия, блеска, торжественности.
Первый вид героизма всегда необходимо присутствует и приводится в действие в трагедии – как в мещанской, так и в чисто героической, – в этой последней к первому прибавляется и второй вид. Этот же второй, вместе с первым или отдельно, мы находим и во всех известных эпических поэмах, но как раз не находим его в нашей поэме.
LXXIII. Обычное понятие эпопеи. Невзирая на неопределенность понятия, в его основе содержится истина
Если те или иные вещи рождены случаем – не принципом, то чем больше углубляешься в понятие, тем больше удаляешься от самого предмета. И мы оказались точно в таком положении: мы намеревались приблизиться к сущности эпопеи, к сущности, каковую раскрывает нам опыт, а на деле отошли от нее. Ясно, что приверженцы обычной эстетической системы, конечно же, будут недовольны выдвинутым нами понятием чувственного героизма в качестве характерного признака эпопеи, а возможно, будут недовольны и всем ходом нашего рассуждения. Те же признаки, по которым распознают эпическую поэму они, если и менее определенны, то на деле замечательны своей большей ясностью и осязаемостью.
Они требуют, чтобы действие заимствовалось из истории и отличалось внутренней значительностью и внешней объемностью, чтобы описываемые происшествия влекли за собой чувственное движение и приводили в действие многообразные страсти, то есть требуют материала, в каком были бы заинтересованы не столько индивиды, сколько целая нация и все человечество, вследствие чего главные действующие лица, естественно, становятся царями, государями, вообще такими особами, которые способны влиять на судьбу других; кроме того, хотя и не столь единодушно, они требуют, чтобы в эпосе соучаствовали высшие существа, чтобы в него включались миф и чудеса и, наконец, – что, как мы вскоре увидим, имеет сюда не меньшее отношение – чтобы в начале поэмы возвещался ее предмет и призывалось покровительствующее песнопению божество.