Текст книги "Язык и философия культуры"
Автор книги: Вильгельм фон Гумбольдт
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 42 страниц)
Есть еще один вариант „псевдостиля", когда поэт начинает действовать при помощи чего-то, «что вообще уже не есть искусство» (с. 181). В поэзии опасность эта сильнее, чем в других видах искусства, потому что она пользуется средствами языка, которые, по мнению Гумбольдта, первоначально сложились для рассудка и нуждаются в переработке, чтобы получить доступ к фантазии; поэзия легко может перейти в область философии, забыть о своих границах, прочерченных воображением.
Поэзия теряет свое высокое призвание, вырождается, «стремясь то нравиться живописными картинами, то удивлять и потрясать блестящими и трогательными сентенциями» (с. 181). В обоих случаях творение гения вырождается в продукт таланта; сила воображения здесь несвободна и не способна перенести нас из круга повседневной действительности в царство идеала, а без этого нет подлинно художественного воздействия.
Быть может, я ошибаюсь, но весь этот раздел представляется мне осторожно сформулированной, рассчитанной на знатока попыткой определить свою точку зрения в споре Гёте – Шиллер, который тоже шел неявно и не содержал открытых полемических выпадов. Гёте высказал свой взгляд на задачу художника (передавать общее через особенное) в упомянутой выше статье „Простое подражание природе. Манера. Стиль". Шиллер, как уже отмечалось, возразил ему в статье „О наивной и сентименталической поэзии", отметив, что наряду с описанным Гёте методом возможен и другой, равноценный – непосредственное обращение к идеалу. Гумбольдт предупреждает, что оба эти метода содержат одинаковую возможность забвения главной задачи искусства – утверждение идеала художественными средствами. В одном случае («живописные картины») может пропасть идеал, в другом («блестящие и трогательные сентенции») – исчезнуть поэзия. Это только предостережение, напоминание о главной задаче художника, призыв не искать легких решений, а идти максимально «крутым путем».
Гумбольдт дает четкую дефиницию: «Идеалом мы называем изображение идеи в облике индивида» (с. 177). Не идеализированная абстракция, а живой, яркий образ выступает в искусстве как носитель идеала. В учении о художественном идеале Гумбольдт уже не комментирует чужие эстетические взгляды, он вполне оригинален, развертывает собственную концепцию, которая хотя и базируется на его предшественниках, но содержит новые подходы и новые решения, которые станут базой для последующих теорий. Для Канта идеал – всегда нечто запредельное, служащее путеводной нитью, но никогда не осуществимое. Для Гумбольдта идеал реализуется в искусстве. Отсюда (через Шеллинга) ведет начало гегелевское понимание идеала как идеи, отождествленной с ее реальностью. Великий диалектик даст новую теорию идеала, осуществляемого абсолютной идеей в ее саморазвитии. Материалистическое прочтение этой теории приведет к программе создания гармонического социального строя. Но мы и сегодня в своей теории идеала различаем два „работающих" понятия идеала: гегелевское – как высокой цели и кантовское – как неосуществимой, но воспитывающей мечты. Посередине между Кантом и Гегелем как переход от одного к другому – Гумбольдт, с его концепцией идеала, воплощаемого в искусстве.
Разбирая поэму Гёте „Герман и Доротея", Гумбольдт отвергает возможные возражения против того, чтобы отнести это произведение к эпическому жанру. Основное состоит в том, что эпос требует героики, а какая героика в судьбе двух юных влюбленных? Гумбольдт предлагает уточнить понятие героического. Этот термин допускает двоякое толкование, его можно связать либо с чувственно воспринимаемой величиной, либо с внутренне возвышенным. Отсюда два героизма: «.Моральный героизм заключается во внутреннем настроении, и только он обладает внутренней ценностью… он переносит нас в состояние глубокой суровой растроганности и возвращает нас внутрь нас самих, вовнутрь души. Чувственный героизм не обладает как таковой определенной моральной ценностью, в нем есть размах и блеск, но не всегда – благо и польза» (с. 250).
При таком различении в поэме Гёте можно обнаружить черты моральной героики. Автор придал своим главным персонажам нечто героическое, нечто, напоминающее героев Гомера… «Немецкое племя в конце нашего века – вот что рисует он» (с. 258). Но в целом, конечно, „Герман и Доротея" – не героическая эпопея, это „бюргерская эпопея" (впоследствии термином „бюргерская эпопея", введенным еще до Гумбольдта для обозначения романа, воспользуется Гегель в своей „Эстетике").
Каждое художественное произведение – детище своей страны, своей эпохи. Гумбольдт говорит о национальном, немецком характере поэзии Гёте. «Очевидная склонность к тому, чтобы безраздельно занимать дух и сердце, сильная тяга к истине и интимности, а не к внешнему, бросающемуся в глаза блеску и порыву страстей – вот основные отличительные черты нашей нации; эти черты, несомненно, присущи лучшим философским и поэтическим произведениям нашего народа» (с. 220). Как всякий большой поэт, Гёте может быть понят только на своем родном языке, на другие языки он просто непереводим.
„Эстетические опыты" возникали в Париже. Вдали от родины острее переживается сопричастность ей. Так и Гумбольдт, наблюдая французов, их жизнь и искусство, глубже понимал немецкий национальный характер. То, что было недосказано в разборе поэмы „Герман и Доротея", он изложил в письме к Гёте, который затем опубликовал его на страницах своего журнала „Пропилеи" под названием „О современной французской трагической сцене".
Немецкий актер погружен в самого себя, французский обращен к публике. «Живописная сторона игры составляет здесь важную ее часть, и в этом, полагаю я, состоит преимущество, которого хотелось бы пожелать нашим актерам» Иностранцу французский театр может показаться неестественным, но французы таким его не считают. Дело в том, что «каждая нация имеет свое понятие о естестве» 2. Из эстетических штудий Гумбольдт извлекает антропологический урок. Сравнивая художественную жизнь двух народов, он ищет общее и особенное, объединяющее людей в человечество и делающее их носителями родной культуры.
Народ – такой же организм, как человеческий индивид. Эта мысль, зародившаяся в эстетических работах Гумбольдта, затем пронизывает его работы по философии истории. Нация рождается, растет, достигает расцвета, приходит в упадок и порой исчезает с лица земли. Упадок начинается сразу же после достижения пика развития, но между этим моментом и осознанием того, что началось попятное движение, лежит промежуток, исполненный для народа величия и красоты.
Один из недостатков существующих взглядов на всемирную историю Гумбольдт видит в том, что люди рассматриваются преимущественно как существа, наделенные разумом и рассудком, и в недостаточной степени – как продукты природы. Между тем «человеческий род возникает на Земле так же, как роды животных, и распространяется он так же: люди объединяются в стада, распадаются на народы, отличаясь лишь большей потребностью к общению, оседают или кочуют – в зависимости от физических потребностей или игры фантазии, – претерпевают вследствие этих потребностей в сочетании со страстями революции, войны и т. д. Во всем этом следует искать не конечные намерения, а причины, и они часто носят физический и животный характер» (с. 282).
Размышляя специально о движущих причинах всемирной истории, Гумбольдт указывает на три фактора, определяющих исторический процесс, – природа вещей, свобода человека, веление случая. Он останавливается в нерешительности перед проблемой связи между природной необходимостью и человеческой свободой и возвращается к ней снова в работе „О задаче историка". Это наиболее завершенное и зрелое произведение Гумбольдта по философии истории.
Перед историком стоит высокая задача создать подлинную картину человеческой судьбы в ее истине и живой полноте, поэтому, отвергая телеологический взгляд на историю, Гумбольдт отбрасывает и попытку поставить на место судеб мира мелочную суету отдельных личностей с их субъективными, побуждающими к действию мотивами.
Какой фактор является определяющим в историческом процессе? Что в конечном итоге увлекает человечество вперед к неведомому? Ответ Гумбольдта может показаться противоречивым. Возникает своеобразная антиномия. Тезис: «Историк должен обратиться к действующим и творящим силам… Привнести форму в лабиринт событий всемирной истории, отпечатавшийся в его душе, – форму, в которой только и проявляется подлинная связь событий, – он сможет только в том случае, если выведет эту форму из самих событий» (с. 300). Антитезис: «Как бы мы ни строили свое объяснение, сфера явлений может быть понята только из точки, находящейся вне ее… Всемирная история не может быть понята вне управления миром» (с. 302). И итоговый синтез: «В ходе этого исследования делалась попытка внушить две вещи: что во всем происходящем действует не воспринимаемая непосредственно идея; что познана эта идея может быть только в пределах самих событий» (с. 306).
Гумбольдтовская антиномия отражает реальные противоречия исторического процесса, и хвала ему за диалектическую постанов-
Ку вопроса. Она содержится уже в гегелевской „Науке логики", в соотношении категорий сущности и явления. Сущность лежит глубже явлений, но нигде, помимо явлений, ее нет. Так и конечные пружины истории надо искать не во взаимном переплетении причин и следствий, а в некоем, им присущем субстрате. Что это за субстрат, в чем состоит «управление миром», без которого нельзя понять всемирную историю?
Гегель отвечал на этот вопрос коротко и ясно – абсолютный дух. Он воплощается в отдельные народы и всемирно-исторические индивиды. Гегель видел его „верхом на коне", когда тот в облике Наполеона проезжал по улицам завоеванной Йены. Для Гегеля разум правит историей. Для Гумбольдта такой ответ слишком прост: разуму присуще целеполагание, а в истории, взятой как целое, его нет; для истории это «некий… чуждый придаток – ошибка, которую часто допускает так называемая философская история» (с. 299). «Философская история» – термин Гегеля, эти строки нацелены в него, и положение о том, что «идея может выступать только в связи с природой» (с. 303), направлено тоже против Гегеля.
Гумбольдт не дал четкого ответа на вопрос, в чем состоит «управление миром», каков субстрат всемирной истории, но он показал ограниченность гегелевского ответа. Ответ был дан через четверть века в работах Маркса и Энгельса – материальное производство. Общество, взаимодействуя с природой, создает материальные блага и духовные ценности, и на этой основе идет исторический процесс. Таков ответ, к которому подводила и гумбольдтовская критика умозрительной философии истории.
В чем Гумбольдт преуспел, так это в раскрытии родства между историей и искусством. Историк, как и художник, создает из разрозненных фактов целостное произведение. Историк, как и художник, прибегает к фантазии, подчиняя ее, однако, опытным данным, используя ее лишь как способность устанавливать связь между разрозненным эмпирическим материалом.
Есть два пути, говорит Гумбольдт в речи о задаче историка, шодражания органическому образу», то есть создания исторического образа: непосредственное копирование внешних очертаний и предварительное изучение того, как внешние очертания возникают из понятия и формы целого, при котором открывается внутренняя истина, затемненная в реальном явлении. В первом случае чаще возникают искаженные образы. Второй путь более безошибочен; двигаясь им, можно познать красоту абстрактных отношений, красоту науки. «Пленительное очарование заключено и в простом созерцании математических истин, вечных соотношений пространства и времени, независимо от того, открываются ли они нам в звуках, числах или линиях. Созерцание их само по себе дает вечно новое удовлетворение открытием все новых соотношений и все совершеннее решаемых задач» (с. 298). Этим путем идет мыслящий художник, историк должен следовать за ним.
«То, чем для художника является знание природы, изучение органического строения, тем для историка является исследование сил, выступающих в жизни действующими и страдающими; что для первого – соотношение, соразмерность и понятие чистой формы, то для второго – идеи, разворачивающиеся в тишине и величии внутри мировых событий, но не принадлежащие им. Дело историка заключается в решении его последней, но самой простой задачи – изобразить стремление идеи обрести бытие в действительности» (с. 305). Оба – и художник, и историк – движимы одним порывом – открыть перед человеком идеал.
В своих философско-исторических построениях Гумбольдту не удалось достичь уровня науки – это сделали основоположники материалистического понимания истории. Он решил другую задачу – увидел художественную сторону творчества историка. Философия истории Гумбольдта предстает перед читателем как составная часть его антропологической эстетики.
Л. В. Гулыга
Идеи к опыту, определяющему границы деятельности государства
Le difficile est de ne promulguer que des lois nccessaires, de rester a jamais fidele a ce principe vraiment constitutionnel de la societe, de se mettre en garde contre la fureur de gouverner, la plus funeste maladie des gouvernemens modernes *.
(M i гa b e a u I'atne. SurPeducationpublique, p. 69)
Глава I Введение
Если мы сравним наиболее замечательные государственные устройства и обратимся к мнению о них самых выдающихся философов и политиков, то нас, вероятно, с полным основанием удивит то, как мало исследован и разработан вопрос, который, казалось бы, должен был в первую очередь привлечь к себе внимание, а именно вопрос о том, какую цель должно преследовать государство и в каких границах оно должно развивать свою деятельность. Едва ли не все те, кто преобразовывал государство сам или предлагал свои проекты политических реформ, занимались определением участия нации или отдельных ее сил в управлении государством, правильным разделением аппарата государственного управления на различные области и обеспечением необходимых мер, чтобы ни одна из них не могла посягать на права другой. В связи с этим мне представляется, что при создании нового государственного устройства всегда следовало бы исходить из двух моментов; невнимание к каждому из них неминуемо повлечет за собой дурные последствия. Это, во-первых, определение господствующей и служащей частей нации и всего того, что относится к подлинному порядку управления; во-вторых, определение предметов, на которые учрежденное управление должно распространять свою деятельность или по отношению к которым оно должно ее ограничивать. Последнее, поскольку оно затрагивает частную жизнь граждан и определяет меру их свободной и беспрепятственной деятельности, является подлинно основной целью; первое служит лишь средством, необходимым для ее достижения. Однако, если человек все-таки уделяет преимущественное внимание первому, то тем самым он только доказывает, что следует в своей деятельности обычным путем. Стремиться к одной цели, достигнуть ее с полной отдачей своих физических и нравственных сил – на этом основано счастье деятельного, энер-
Wilhelm von Humboldt. Ideen zu einem Versuch, die Granzen der Wirk– samkeit des Staats zu bestimmen (1792 г.). Оглавление к работе см. на с. 141.
гичного человека. Обладание, дарующее покой напряженным усилиям, чарует только в обманчивом воображении. Впрочем, при таком состоянии человека, когда его силы напряжены для деятельности и окружающая его природа постоянно его к этой деятельности побуждает, покой и обладание существуют только в виде идеи. Однако для человека одностороннего покой есть уже прекращение некоего одного проявления; для человека необразованного од и н предмет служит поводом для немногих проявлений. Поэтому все то, что говорится о пресыщении обладанием, особенно в сфере тонких ощущений, относится отнюдь не к тому идеалу человека, который способна создать фантазия, но полностью к человеку совершенно необразованному и тем меньше свойственно человеку, чем больше образование приближает его к идеалу. Подобно тому как завоевателя радует больше победа, чем захваченная территория, а реформатора – преисполненная опасности и тревоги преобразовательная деятельность, чем спокойное наслаждение ее плодами, человек вообще предпочитает господство свободе или, во всяком случае, заботу о сохранении свободы обладанию ею. Свобода является как бы только возможностью неопределенной многообразной деятельности; господство, правление вообще представляет собой, правда, ограниченную, но реальную деятельность. Поэтому стремление к свободе слишком часто возникает только из ощущения недостатка ее. Без сомнения, нельзя отрицать, что исследование целей и границ деятельности государства чрезвычайно важно, быть может, более важно, чем любая другая политическая проблема. Как было отмечено выше, только оно связано с конечной целью всякой политики. Но оно допускает также более легкое и гораздо более широкое применение. Настоящие государственные перевороты, изменение институтов управления невозможны без столкновения многих, часто совершенно случайных обстоятельств и всегда влекут за собой вредные во многих отношениях последствия. Напротив, незаметно, без излишнего шума расширить или сузить границы государственной деятельности – будь то в демократическом, аристократическом или монархическом государстве – может каждый правитель, и он тем вернее достигнет своей цели, чем больше будет остерегаться бросающихся в глаза новшеств. Наилучшие человеческие действия – те, которые в наибольшей степени подражают действиям природы. Ведь семя, тихо и незаметно принятое землей, приносит большее благо, чем бурное извержение вулкана, безусловно, необходимое, но всегда сопровождающееся бедствиями. К тому же именно этот характер преобразований наиболее соответствует нашей эпохе, если она действительно с достаточным основанием гордится своими успехами в области культуры и просвещения. Ибо имеющее большое значение исследование границ деятельности государства должно, что легко предвидеть, при* вести к высшей свободе сил и к большему многообразию ситуаций. Возможность более высокой степени свободы всегда требует столь же высокой степени образованности и уменьшения потребности действовать в составе однородных, связанных масс, требует большей силы и большей одаренности действующих индивидов. Поэтому если современная эпоха обладает преимуществом в образовании, силе и богатстве, то ей следует предоставить и свободу, на которую она с полным основанием претендует. И средства, с помощью которых подобная реформа могла бы быть осуществлена, в значительно большей степени соответствуют растущему образованию, если мы действительно исходим из его наличия. Если же в иных случаях власть правителя ограничивает обнаженный меч нации, то здесь победителями над его идеями и его волей являются просвещение и культура, и преобразованный таким образом порядок вещей кажется скорее его делом, чем делом нации. Народ, который с полным сознанием прав человека и гражданина разбивает свои оковы, являет собой прекрасное, возвышающее душу зрелище, но сколь более прекрасными и возвышенными представляются нам (ибо то, в чем выражается добрая воля и уважение к закону, всегда прекраснее и возвышеннее, чем совершенное под давлением необходимости и требований) действия монарха, который сам снимает оковы и предоставляет свободу народу, видя в этом не выражение своей доброты, не благодеяние, а выполнение своей первой, непреложной обязанности. К тому же свобода, которой добивается нация посредством изменения своего государственного устройства, относится к той свободе, которую может предоставить ей уже сложившееся государство, как надежда – к наслаждению, замысел – к его завершению.
Если мы бросим взгляд на историю государственного устройства, то нам будет очень трудно на примере какого-либо одного государства показать область, которой ограничена его деятельность, так как ни одно из них не возникло на основании продуманного, покоящегося на простых принципах плана. Свободу граждан ограничивали, исходя преимущественно из двух соображений: во-первых, из соображения необходимости установить или гарантировать определенное государственное устройство; во-вторых, из соображения полезности, заботы о физическом и моральном состоянии нации. В зависимости от того, насколько государственный строй, сам по себе достаточно сильный, нуждался в дополнительной опоре, или от того, насколько дальновидны были законодатели, на первый план выступало то первое, то второе соображение. Часто принимались во внимание оба. В старых государствах почти все учреждения, относящиеся к частной жизни граждан, носят политический характер в полном смысле этого слова. Ибо поскольку государственное управление, по существу, не имело в них достаточной власти, то его устойчивость зависела преимущественно от воли народа и необходимо было найти разнообразные средства для приведения характера государственного управления в соответствие с этой волей. То же происходит еще и теперь в маленьких республиканских государствах, и, рассматривая вопрос только с этой точки зрения, следует признать совершенно верным, что свобода частной жизни всегда возрастаете той степени, в какой падает общественная свобода, тогда как безопасность, напротив, всегда непосредственно связана с ней. Но и старые законодатели часто, а старые философы всегда заботились прежде всего о человеке, а так как высшим они считали в человеке его моральную ценность, то, например, „Государство" Платона, по чрезвычайно верному замечанию Руссо, является скорее трактатом о воспитании, нежели о государстве. Сравнивая с этим новейшие государства, мы во многих их законах и учреждениях, которые в ряде случаев придают частной жизни вполне определенную форму, обнаруживаем несомненное намерение действовать на благо граждан. Большая внутренняя прочность нашего государственного строя, большая его независимость от того или иного настроения народа, а также большее влияние мыслящих людей, по своей природе способных к более широким и глубоким воззрениям, множество изобретений, которые учат нацию лучше производить или использовать обычные продукты ее деятельности, наконец, и прежде всего, известные религиозные понятия, посредством которых внушают правителям своего рода ответственность за моральное благо граждан в настоящем и в будущем, – все это в совокупности содействовало наступившим изменениям. Если же мы проследим историю отдельных полицейских законов и учреждений, то в ряде случаев обнаружим, что их источником является действительная или мнимая необходимость со стороны государства взимать налоги с подданных, и таким образом мы видим, что здесь вновь появляется сходство с древними государствами, поскольку целью таких учреждений у древних также являлось сохранение государственного строя. Что же касается тех ограничений, объектом которых выступает не столько государство, сколько отдельные лица, его составляющие, то в этом отношении различие между государствами древними и новыми огромно. Древние заботились о силе и развитии человека как такового, новые – о его благополучии, о его имуществе и способности к приобретению дохода. Древние видели свою цель в добродетели, новые – в счастье. Поэтому ограничения свободы в древних государствах были, с одной стороны, более обременительны и опасны, будучи направлены на то, что составляет самую сущность человека, на его внутреннее бытие. Это является причиной известной односторонности всех древних наций, которая, помимо недостаточно тонкой культуры и отсутствия широких связей с внешним миром, поддерживалась почти повсеместно установленным общественным воспитанием и преднамеренно учрежденным общим распорядком жизни граждан. Однако, с другой стороны, все эти государственные учреждения древних народов сохраняли и углубляли деятельную силу человека. Сама, никогда не упускаемая из виду цель – воспитывать сильных и невзыскательных граждан – придавала духу и характеру древних больший размах. У нас, напротив, сам человек менее ограничивается, стесняющая форма придается окружающим его вещам, и поэтому кажется возможным с помощью внутренней силы вести борьбу против этих внешних пут. Но уже сама природа ограничений свободы в наших государствах – то обстоятельство, что они в значительно большей степени направлены на то, что человек имеет, нежели на то, что он есть, и при этом даже не содействуют, как это происходило в древних государствах, хотя бы одностороннему развитию физической, интеллектуальной и моральной силы, а навязывают ей определяющие идеи в качестве законов, – подавляет энергию, являющуюся как бы источником каждой деятельной добродетели и необходимым условием высокого и всестороннего развития. Следовательно, если у древних народов большая сила устраняла вредные свойства односторонности, то в новое время вред, наносимый незначительной силой, еще усиливается односторонностью. И вообще это различие между древними и новыми государствами видно всюду. Если в последние столетия наше внимание более всего привлекают быстрота достигнутых успехов, число открытий и их распространение, грандиозность предприятий, то в древности нас поражает прежде всего величие индивида, исчезающее всегда вместе сего жизныо, расцвет фантазии, глубина духа, сила воли, та цельность всего существа человека, которая только и придает ему истинную ценность. Человек, его сила и его формирование служили для древних стимулом всякой деятельности; у нас же эта деятельность слишком часто исходит из некоего идеального целого, при котором об индивидах едва ли не забывают или е лучшем случае заботятся не об их внутренней сущности, а об их покое, благосостоянии, их счастье. В древности счастье искали в добродетели, в новое время слишком долго стремились вывести добродетель из счастья и даже тот [5]5
Кант о высшем благе в «Основах метафизики нравственности» и в «Критике практического разума» ***,
[Закрыть], кто видел и изображал мораль в ее высшей чистоте, полагает, что счастье может быть даровано идеальному человеку с помощью искусных хитросплетений, причем скорее как награда извне, чем в качестве добытого посредством собственных усилий блага. Я не буду больше останавливаться на этом различии. В заключение приведу следующее место из „Этики" Аристотеля: «То, что каждому свойственно по его природе, и есть для него лучшее и сладчайшее. Поэтому и наибольшее счастье человека составляет жизнь в соответствии с разумом, если в этом главным образом состоит его сущность»
Не раз между учеными-правоведами возникал спор, следует ли государству заботиться только о безопасности или о физическом и моральном благе нации в целом? Забота о свободе частной жизни приводила преимущественно к первому утверждению; однако естественная идея, что государство может предоставить больше, чем только безопасность, и что злоупотребление в ограничении свободы, хотя и возможно, но не обязательно, служила опорой второму. И это утверждение, несомненно, господствует как в теории, так и на практике, о чем свидетельствует большинство систем государственного права, новые философские кодексы и история большинства государственных установлений. Земледелие, ремесла, промышленность разного рода, торговля, искусство и даже наука – всему этому государство дает жизнь и направление. В соответствии с этими принципами изучение наук о государстве стало иным, что доказывается, например, камеральными и полицейскими науками, возникли совершенно новые отрасли государственного управления – камеральная, мануфактурная и финансовая коллегии. Однако хотя этот принцип и носит столь общий характер, он все-таки заслуживает, как мне представляется, более пристальной проверки, и эта проверка… *