Текст книги "Язык и философия культуры"
Автор книги: Вильгельм фон Гумбольдт
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 42 страниц)
Описанный выше контраст не может не бросаться в глаза всякому читателю Гомера и Ариосто, если он вспомнит о целостном впечатлении, произведенном на него каждым из них. Если развить это впечатление, то и получатся те два поэтических характера, о каких мы говорили выше.
Гомер связывает в единую группу колоссальное множество фигур; у Ариосто персонажей, пожалуй, не меньше, если не больше, но они разделены на группы и как бы лишь вставлены в единую рамку. У Гомера решительно все тяготеет к целому, повсюду единство – единство действия, характеров, умонастроений, чувств, многоразличное, доводимое до самых наитончайших нюансов, – это целая иерархия характеристик, складывающихся в единое целое. Ариосто тоже не может обойтись без единства, – как не мог бы Гомер обойтись без изобилия и многообразия; иного и не может быть: поэтическое воздействие немыслимо и без того и без другого. Но для Ариосто важно, чтобы воздействовало не единство, а именно многообразие. Взор должен переходить от фигуры к фигуре, блуждать, а не обозревать их в целом; плоскость, на которой выступают персонажи, должна простираться в бесконечность, но только всякий раз заново, как только взору заблагорассудилось остановиться на них. У Ариосто нет единого движения от средоточия в бесконечность; само многообразие – даже если все отдельные члены и образуют взаимосвязь целого – должно являться лишь как контраст. Потому что даже если герои Ариосто во всей своей полноте представляют все основные стороны характера человека (доказать это не составило бы труда), то все же в героях Гомера перед нами предстало бы все богатство человеческого, а в героях Ариосто – многогранное различие человеческого.
Однако различие характера двух художников именно тогда подлинно и безошибочно, когда оба – а это так и происходит здесь – наделены одинаковым богатством и лишь проявляют его различным образом, по-разному пользуются им, налагают на него собственную печать.
XXIII. Ариосто больше считается с эффектом, Гомер воздействует чистотой формы
Гомер строже придерживается целого, Ариосто больше подчеркивает деталь, и, следовательно, первый обязан больше считаться с формой, второй – с эффектом, какой производит фигура в своей взаимосвязи с иными. А это и можно назвать светотенью в поэзии – одна из фигур несколько выделяется или стушевывается, когда рядом с ней появляется другая. Такая светотень в соединении с тоном, придаваемым речи, с его специфической весомостью, составляет поэтический колорит.
Гомер всюду стремится к форме* сначала в отдельных фигурах, их покое и движении, потом в их соединении, когда он связывает их по двое, по трое и когда, наконец, связывает все в единое целое. Поэтому „Илиаду" или „Одиссею" можно рассматривать в целом как статую или, если это сравнение слишком смело, то по крайней мере как скульптурную группу. При таком способе творчества колорит, естественно, играет подчиненную роль, он, так сказать, лишь сообразуется с формой и служит большему выдвижению ее. Совсем иначе воздействуют цвет, свет и тень тогда, когда каждая из фигур выступает по отдельности. Потому что тогда цвет и светотень служат средствами соединения всего в целое, и, вообще говоря, любая картина нуждается в колорите тем более, чем более теряет она в единстве и гармонии форм. Коль скоро воображение не погружено в свой предмет целиком, без остатка, энергия воображения начинает преобладать, и если поэт не занят своим предметом так, чтобы просто представлять его взору, тратя на это все свои силы, то совершенно незаметно тон его как таковой становится громче, а от этого богаче и пышнее, нежели его материал.
XXIV. КолоритТо, что называем мы колоритом а в каждом искусстве есть нечто такое, что соответствует этому понятию, – это, если ис-
1 Понятие колорита применено здесь в ограниченном смысле. Чтобы предотвратить недоразумения, которые возникнут непременно, если приписать этому понятию общий смысл, да будет позволено мне сделать следующие разъяснения. В распоряжении живописи (из которой, естественно, исходят, когда речь идет о колорите) есть два средства для представления предмета – контур и цвет. Цвет непосредственно служит тому, чтобы и с этой стороны умножить сходство картины, но именно поэтому роль его – подчиненная. Живопись главным образом воздействует на нас благодаря настроению, в которое она приводит нашу фантазию сама по себе, независимо ни от какого подражания природе. Ибо если обратиться к природе органов чувств (в эстетических исследованиях следовало бы делать это почаще), какие прежде всего использует искусство, то можно обнаружить, что глаз выступает в двойной сопряженности – с одной стороны, с высшими интеллектуальными силами, с другой, с низшими, чувственными, – и что родство с первыми возникает благодаря впечатлению облика, формы, родство со вторыми – через впечатление цвета. Вот почему простая фигура (будь она возможна помимо всякого цвета и светотени) кажется сухой и холодной, тогда как сам по себе цвет (тоже помимо всякой формы) кажется живым, свежим, чувственным, таким, что способен пробуждать любые чувства. Пользуясь сразу двумя этими средствами, живописец одновременно вступает на объективный и на субъективный путь, дабы овладеть нашим воображением, и именно так и надо поступать – идти двумя путями, – чтобы достичь подлинно художественного воздействия. Ибо хотя и контур и цвет служат подражанию природе предмета (предмет соединяет в себе и то, следовать его абстрактно-философски по основаниям и воздействию, не что иное, как то самое, что занимает деятельность воображения, когда у нее нет определенного, оформленного предмета, то самое, чего требует она же сама, когда находится в таком положении. Если деятельность фантазии пробуждена, но она, развертывая себя, все же не порождает определенный объект, то она как бы вновь и вновь воспроизводит свою силу, и, хотя нужно же обладать чем-то, на чем можно было бы упражнять силу, все подобное, совершенно незначительное и вечно переменное, исчезнет, а зримым останется лишь степень и ритм ее собственной деятельности.
В том, что такое понятие колорита действительно верно, можно убедиться, обратившись к нему в живописи, то есть в том искусстве, которому оно изначально принадлежит. Цвет, если только он не просто подчеркивает форму (а мы говорим сейчас о колорите, каким выступает он отдельно, сам по себе), не может предоставить фантазии определенный предмет, он может лишь детерминировать ее настроенность, изменять ее в гармонической или дисгармонической последовательности и подобные изменения проводить в определенном ритме. В этом отношении цвет подобен звуку, только
и другое), но все же первый больше трудится ради того, чтобы просто показать нам предмет, тогда как второй, – ради того, чтобы достаточно живо настроить нас на совершенное видение предмета. Однако и колорит и цвет сходятся в общей цели – представлении предмета. Если же равновесие между ними нарушается и колорит получает перевес, то наступает ситуация, о которой шла речь выше. А тогда художнику остается идти двумя путями– либо просто радовать чувства, либо же как бы ритмически настраивать фантазию. Однако последняя возможность чрезмерно ограничена, поскольку природа предмета не допускает последовательного, поступательного ряда (ритма восходящего или падающего), а лишь постоянно возвращающегося назад, и к тому же данного сразу же, одновременно. Итак, не в силах возбудить живые и энергичные чувства, довольствуешься лишь гармонией и очарованием.
Чтобы вполне привести фантазию в действие, необходимо воздействовать на нее объективно и субъективно. Нужен пластический предмет, и нужно настроить ее силу. Поэтому мы и говорим, что всякому искусству присущ свой колорит – нет иного, более подходящего слова для обозначения утой деятельности настраивания, а цвет способен производить ее наиболее чисто и совершенно. В музыке колорит – это особое обращение со звуками, которое трудно описать определеннее; в искусстве ваяния, где, вообще говоря, исключительно царит форма, колорит – это, по всей видимости, та самая обработка материала, благодаря которой мертвый твердый камень приобретает на глаз мягкость и жизнь. Ибо хотя это последнее может быть произведено лишь формой, но действует оно не как форма, потому что и чувство (с которым мы всякий раз сопрягаем кульптуры даже и тогда, когда просто смотрим на них) находится в родстве как с интеллектуальными, так и с чувственными силами. Сколь велика разница между музыкой и ваянием с точки зрения их объективности, явствует из того, что в последнем колорит (то, что мы называем в нем колоритом) порождается исключительно формой, тогда как в первой даже и то, что, собственно говоря, есть описание предмета или выражение определенного ощущения (и, следовательно, соответствует форме в изобразительном искусстве), трудно отличимо от того, что вовсе не есть это а просто занимает фантазию и забавляет слух. Живопись в этом отношении занимает среднее место – в ней форма и колорит различаются более, чем где-либо, – они почти совершенно отделены друг от друга.
Говоря об этой материи, не следует забывать, что различия проводятся лишь в целях исследования и что в жизни все это неразрывно связано» что последний благодаря своей тесной связи с душой хотя и не слагает пластическую форму, но производит действительный предмет, ощущение, тогда как цвет сам по себе лишь весьма несовершенно достигает этого.
В работах посредственных живописцев колорит выпирает, забавляя чувства и слепя глаза; однако в живописи, рассчитанной исключительно на колорит, все же возможен более высокий стиль, – тогда такую живопись следует согласовывать с законами ритма; в еще большей степени это относится к поэзии.
XXV. Гомер более наивен, Ариосто более сентиментален. – Итог сравненияАриосто признает за отдельными деталями своих описаний независимую от целого значительность и в то же время допускает, чтобы тон его песнопений преобладал над формой материала: общее здесь в том, что поэт, не занятый исключительно своим предметом, чаще заглядывает в глубь своей души. Вместо того чтобы предоставить воздействовать на душу и сердце слушателей картине в целом, Ариосто, не достигнув еще цели, беспрестанно обращается к своим слушателям и сосредоточивает свое внимание не столько на материале, сколько на эффекте, который он хочет произвести на них. Поэтому и для его читателя большей частью безразлично, какую фигуру, какой ряд событий он показывает – если только все та же жизнь и все то же движение наличны, а в деталях за одним нюансом тона следует другой, наиболее легким и естественным образом примыкающий к предшествующему.
Мы обнаруживаем здесь главное различие между древней и новой поэзией: в Гомере проглядывает, скорее, наивная, в Ариосто – сентиментальная натура. Однако различия этих поэтов не исчерпываются только этим признаком. Ведь и для совершенно объективного жанра описательных поэм возможна непосредственная связь материала с душой, – связь, которую вполне можно охарактеризовать как «сентиментальную». Итак, это различие основано лишь на большей степени объективности.
Поэт схватывает свой предмет, от этого предмета идет его вдохновение, он занят им одним, он стремится лишь к тому, чтобы нарисовать его таким, каков он в природе или каким он должен был бы быть, если бы принадлежал природе; поэт не может прерваться, пока не закончит, а закончит он тогда, когда нанесет кистью последний мазок. Как он сам, так и слушатель: взоры слушателя прикованы к предмету, его интерес пробуждается лишь постепенно, но с каждым мгновением теплота чувств нарастает, пока не достигнет величайшей проникновенности. Слушателю кажется, что он живет лишь за пределами своего мира, лишь в самом предмете и только в последний момент он с удивлениехМ замечает, что благодаря предмету в нем самом произошли огромные перемены, что душа его потрясена в самих своих основаниях, что она возвышена, что она вся перестроена в духе идеала. Или, напротив, поэт чувствует, что его фантазия пребывает в беспокойном движении, эта подвижность пробуждает в нем вдохновение, он ищет, он находит для себя предмет, развивая его, он следует путями внутреннего настроения своей души, он не может кончить, он должен порождать все новый и новый материал, пока настроение души остается прежним, и не может продолжать, если настроение покинет его. Слушатель увлекается все тем же вдохновением, он одушевлен более подвижным и с самого начала более живым огнем, но движение его души уже не нарастает, оно следует многообразному, переменчивому танцу и, наконец, постепенно замирает, и конец всего пути не отмечен уже столь глубоким и неожиданным потрясением, потому что душа нг возвращается к себе внезапно, – она все время лишь исходит из своих глубин, обращаясь в мир.
С высшей объективностью сопряжена и более строгая закономерность. Если поэт придерживается предмета, ему надлежит довершить дело, – тот же, кто следует лишь внутреннему настроению, доводит до конца игру. Последний детерминирован внутренней необходимостью как бы помимо воли и сознания, а первому приходится так упорядочивать и обрабатывать свой материал, как будто ему придали форму рассудок и холодное размышление. А этого может добиться лишь гений – тот самый, который породил этот материал, и, следовательно, та закономерность, с помощью которой воображение придает столь совершенную естественность и жизне– подобие своим идеалам, должна быть изначально укоренена в глубине воображения, чтобы все порождения ее сами собою, непосредственно несли на себе печать закономерности. Благодаря такой закономерности последний из двух поэтов будет глубже и благотворнее воздействовать на души и настрой ума, тогда как первый своей светлой и приятной легкостью сможет воздействовать на душевное настроение и темперамент людей.
XXVI. Влияние различия описательных поэм на выбор метраОба рода поэм столь отличны друг от друга, что каждая требует своей системы стихосложения, и настоящая граница проходит там, где в описательных поэмах употребляется рифма, а где – греческий стих *. Ибо рифма всегда придает колорит, который бросается в глаза и начинает преобладать, тогда как гекзаметр, как и всякий древний размер, набрасывает свое еще более богатое и блещущее красками покрывало на красоту самих форм, пользуясь им лишь как скромным их облачением.
XXVII. Какой из этих двух видов предпочитает наш поэт?Об этом рассказывают нам созданные им образы Не требует доказательств, какой именно характер присущ поэме „Герман и Доротея".
Наш поэт всегда занят лишь своим предметом, он идет вперед живо и с мощью, однако спокойно и ровно, и движение это ускоряется к концу поэмы. Читатель живет лишь событием, какое рас– скрывается перед ним; он, как и поэт, настроен ясно и ровно, однако к концу поэмы оказывается, что он глубоко тронут и проникся самыми возвышенными чувствами. Не внешние чувства, не его страсти беспокойны – занято чувство, в спокойном движении пребывает душа; читатель не столь ощущает быстрый огонь, какой обыкновенно разжигает фантазия, сколь сознает живую ясность, – душа освещена чистым и глубоким взглядом, проникающим в жизнь, в сущность человеческого. Воображение действует вольно – одно воображение с его творческой силой; оно занято одним предметом; это воздействие пластическое.
Убеждаешься в этом прежде всего, изучая средства, какими поэт отпечатлевает в душе читателя своих героев. Выше, на одном из примеров, мы уже видели, что поэт не описывает их детально, а лишь проводит их общие очертания; однако даже и так он поступает лишь тогда, когда его побуждает к этому внешний повод. Ему известен иной, более глубоко проникающий в душу способ создания образов и придания им веса – это искусство выделять их на фоне, на каком они выступают, придавать воображению нужное настроение, чтобы воображение само создавало фигуры такими, какими задумал их поэт.
Вследствие этого контуры, не утрачивая определенности, всегда бескрайни и безграничны – они все растут в фантазии, и само настроение все возвышается; целое по ходу дела становится все более прочным, и кажется, что одна часть формирует другую, а не каждый раз сам поэт – любую из них; воздействие в целом тем поэтичнее и художественней, чем более осуществляется оно до конца воображением, действующим чисто и самодеятельно*.
XXXVIII. Безыскусная простота и естественная правда поэмы
Первое свойство, которое мы чаще всего замечали до сих пор в гётевской поэме, было ее чистой и законченной объективностью; прибавим к этому свойству еще и иное – безыскусную простоту и естественную правду.
Оба – в известном родстве между собой. Первое основано на чистом наблюдении и определенности пластического чувства, на способности постигать природу в ее правде, во всей определенности ее форм, в прочности и взаимосвязи целого. Этому внешнему чувству должно соответствовать внутреннее. Первое наслаждается прежде всего закономерностью и реальностью внешней природы, а второе должно те же самые свойства обнаруживать в самой душе, в характере человека. Поэтому оно может останавливаться лишь на самых значительных, простых и существенных его формах.
Кто пребывает в таком настроении, тот будет в любом случае живописать одну природу – ее одну, – ее внутренний характер и ее внешний облик. И человека он предпочтет рассматривать с той стороны, с какой он всецело слит с природой, и особенно тогда, когда человек выступает как род, а не как индивид с своим решительно выраженным своеобразием. Простота материала станет свойством самого описания. Он никогда не отойдет от тона спокойного изображения; сочленяя часть с частью, он будет стремиться лишь к одному – к построению целого. Его построение не уклонится от цели – не отстанет, не забежит вперед. Самое точное, самое энергичное выражение – всегда в его распоряжении: просто смелого или блестящего он и не будет искать.
Настоящая поэма в поразительной степени несет на себе отпечаток такой истины и простоты. Повсюду перед нашими глазами – лишь дело, самая суть, причем в своем правдивом, неприукрашен– ном обличье. Но еще более, нежели в языке и в интонации, такая простота обращает на себя внимание в характерах и мыслях персонажей.
Едва ли возможно подкрепить примером такое утверждение, в пользу которого говорит как бы все сразу. Но если пример необходим, вспомним об описании матери Германа. Из всего того, что называется в природе простым, более всего заслуживает такого наименования любовь матери к своему чаду. Самый естественный союз – ее начало; самые естественные отношения – ее продолжение, самая естественная забота о непосредственном благополучии и непосредственном довольстве – ее пределы: прекрасная и почтенная уже в самой действительности, она поэтическому воображению не предоставляет, пожалуй, ничего, что можно было бы отметить выдающейся чертой своеобразия. Лишь поэт, уверенный в своей силе, способный привлечь внимание к природе как к природе, смеет обратиться к описанию такого чувства, которое можно поднять над уровнем обыденного, которому можно придать поэтическую высоту, постигая чувство во всем его величии, в его правде. Ибо нет другого такого чувства, которое так пренебрегало бы поэтической обработкой, которое обещало бы успех лишь тогда, когда искусство достигнет предельной чистоты и высоты стиля.
Но каким же простым становится этот образ материнской нежности у нашего поэта! Он описывает не состояние бурной страсти и не мучительный страх грозящей потери и раздирающей душу боли; у него материнское сердце печется о счастье сына, но забота исходит не от опасности, а от трепетности любви. Поэт не показывает нам, как тщательно ухаживает мать за дитятей, за лепечущим младенцем, – ситуация, обретающая особую прелесть благодаря нежной невинности, очарованию, благодаря тому, что младенец беспомощен и всецело зависит от своей матери. Нет, Гёте описывает мать взрослого сына, чувства и отношения, которые наделены простой правдивостью и глубокой проникновенностью и лишь благодаря этому могут стать важными для нашего сердца. В характере матери поэт соединил простоту прекрасной и чистой, однако незамысловатой натуры; он обрисовал ее как помощницу мужа, как деловитую хозяйку дома, усилив этот образ еще и чертами ребяческой наивности, присущими ей в молодости.
Однако сама эта дерзновенная решимость, с которой поэт схватывает свой предмет лишь в его исключительной естественности, возводит его на такую ступень возвышенной простоты, о которой мы едва ли имеем какое-либо представление. По крайней мере мы не помним у других поэтов такого описания матери, какое могло бы сравниться с этим по естественности и правде, величию и красоте. Сколь бы благородные и величественные характеры ни выступали в этой поэме, эта мать ни в чем не уступит им. Она добра, рассудительна, ее чувства нежны и тонки; нет в ней изъяна, нет в ее душе диссонанса. Характер ее всецело идеален, потому что нет в ней узости, и он всецело естественен, потому что вся сущность этого характера – лишь в том, что одинаково коренится в человеке и в человечестве.
Вот почему любовь такой матери не просто сильна и глубока, но она и нежна, а чувства ее тонки, и она может угадать по сбивчивым речам сына, что переживает он в глубине души, и потому столь терпимо относится она ко всякому образу мыслей, вот почему ее чувство, способное понять своеобразие любого человека, столь высоко и человечно. Только ощущение приводит ее к такой широте души, какая доступна обычно лишь философу, размышляющему с такой утонченностью, какую дает лишь с трудом приобретаемое знание людей, – все это целиком и полностью свойственно ей.
Так любит эта мать, и этой любви отвечает нежность чувств ее сына. И это описывает поэт: мы видим, как привязан сын к своей матери, как полагается он на нее, как верит ей, и поэт не боится посвящать нас в самые мельчайшие детали, например, рассказывать нам о том, что сын никогда не уходит из дому, не предупредив мать.
Подобные черточки не выглядят мелкими и повседневньши, – это заслуга искусства, в этом его величие. Правда, простое как таковое принято называть великим. Но само собой оно не бывает великим, – необходим особый взгляд на вещи, необходима поэтическая обработка, чтобы представить простое как природу в ее истинности, реальности, взаимосвязи, присущих ей.
Итак, все дело в том, с чего мы начали: всюду – во внешнем и внутреннем, в чувственных формах и в происходящих в душе переменах, – всюду важно искать и изображать природу.
Наш поэт, занятый именно этим, ясно и открыто представляет нам человеческую душу, умонастроения человека и достигает при этом истинности и простоты, он с присущей одному ему проникнове– ностью приближает свой материал к нашему сердцу. Он проникает в самые заветные мысли и чувства, а открывая тайны нашего сердца и словно сопровождая нас в нашей обыденной жизни с ее ограниченным кругом, он всегда пребывает на положенной поэтической высоте. Редко кто из новейших поэтов так сочетает строгость истины и незамысловатую простоту природы с самым совершенным художественным вдохновением, и можно сказать, что ни один поэт не был столь высокопоэтичен в изображении столь прозаического хода дел.
Мы ведь как были, так и остаемся в привычном нам жизненном кругу, но вместе со всей этой жизнью возносимся на непривычную высоту: действительность вокруг едва ли в чем изменяется, но она и перестает быть действительностью; она – чистое произведение поэтической фантазии.