355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Баныкин » Лешкина любовь » Текст книги (страница 17)
Лешкина любовь
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 18:00

Текст книги "Лешкина любовь"


Автор книги: Виктор Баныкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)

Я пожала плечами.

– Меня в Богородске никто не знает. Возможно, это вас разглядывают?

– Нет, не меня.

А минутой позже к нашему столу не спеша подошел роскошный брюнет с холеным лицом.

– Извините, – поклонился он. – Мне показалось, что я встретил землячку с Волги. – И уставился на меня нагловато-выпуклыми глазами. – Вы не Зоя Иванова? Простите, не знаю отчества…

– Борис?.. Липкович? – совсем тихо, чуть ли не с испугом, произнесла я.

– Он самый! – Брюнет заулыбался как-то вымученно и угодливо. – Такой случай! Совершенно редкостный, сказал бы я, случай! Встретил землячку… и где? Невероятно!

– Знакомьтесь, Евгений Михайлович, – оправившись от смущения, обратилась я к Комарову. – Мы с Борисом…

Но Липкович, почему-то пунцовея, перебил меня:

– С товарищем Комаровым в каком-то роде я уже знаком. В райкоме на совещании на днях сидели рядом.

И запнулся.

– Садись, Борис, – сказала я. – Жаль, что мы уже закругляемся.

– Нет, нет… меня ждут. Я на секундочку, – скороговоркой произнес Липкович, присаживаясь тем не менее к столу. – Должен внести некоторую ясность, Зоя… э-э…

– Просто Зоя.

– Спасибо. Я, знаешь ли, осенью женился. Ну и… ну и при регистрации взял себе фамилию жены. Она настояла. «У тебя, милый, – сказала, – неблагозвучная фамилия».

Борис достал платок и вытер со лба испарину.

– А мне, признаюсь, и самому моя фамилия… всю жизнь как кость поперек горла.

Внимательно разглядывая все более и более смущающегося Бориса, Евгений Михайлович кашлянул в кулак.

– Одобряю! – кивнул он головой. – Не все же, черт побери, женам носить мужнины фамилии! Как-никак у нас равноправие! И…

– Да, да, да, – зачастил Борис, пытаясь улыбнуться. И повернувшись ко мне: – Ваш покорный слуга Тамаров!

Я чуть не выронила из рук вилку. А Борис, делая вид, будто ничего не замечает, с наигранной растроганностью продолжал:

– Приглашаю, Зоя, заходить к нам. У меня гостеприимная жена. Ну, в общем и целом, созвонимся. Непременно надо повидаться!

Липкович-Тамаров встал.

– Извините, меня ждут.

Уже отойдя от нашего столика, оглянулся и помахал нежно так ручкой.

Первое, что я сказала, когда Борис скрылся с моих глаз:

– Ну, скажите на милость, откуда у него появились эти пышные кудри?

– А что, разве раньше их не было? – насмешливо сощурился Комаров.

– Вот именно – не было!

– Не удивляйтесь. Ваш находчивый землячок наверняка факир… факир зыбкого атомного века. Ему ничего не стоит сменить фамилию, заменить шевелюру и, может быть, переменить при необходимости свои убеждения! Честное комсомольское! – выражаюсь вашей излюбленной поговоркой… Он что-нибудь кончал, этот Тамаров, кроме десятилетки?

– Да. Строительный институт… Вот уж не думала, что Липкович…

– Тамаров, – поправил меня Евгений Михайлович.

– Да, Тамаров, – машинально кивнула я. – Совершенно… совершенно невероятная… нелепая встреча!

– Еще древний философ изрек: мир тесен…

– Простите. – Я встала и заторопилась к выходу, Мне было не до шуток.

Комаров догнал меня уже на улице. Всю дорогу я молчала. Евгений Михайлович тоже не проронил ни слова. И я была благодарна ему за это.

Вечером слушала Рихтера. Концерт пианиста транслировали из Большого зала Московской консерватории. Сонаты Бетховена, в том числе и «Патетическая», Гайдн, Дебюсси… Отрешилась от всего на свете. Забыла и робкого Пал Палыча, и хитрущую Нюсю, и Липковича-Тамарова к ним в придачу!

Только вчера переступила порог своей светелки. Весь апрель и даже Майские праздники провалялась в больнице с крупозным воспалением легких.

До сих пор гадаю: где и когда так сильно простыла? Во время ли поездки в Порубки (там я участвовала в рабкоровском рейде по проверке бытового обслуживания рабочих лесопункта)? Или по возвращении в Богородск? После партийного собрания? Ведь тогда я чуть ли не до рассвета бродила под секучим дождем по ночному городу.

Должно быть, в Порубках я схватила легкий грипп, а дома во время ночного бдения под дождем добавила себе болезни (как раз на следующий день, под вечер, у меня и подскочила температура до сорока).

Ну, коли я заговорила о партсобрании, доставившем мне столько горьких переживаний, вкратце расскажу о нем, чтобы никогда больше к этому не возвращаться.

Если бы в то безнадежно-серое, с ленцой, февральское утро, такое сейчас, мнится, далекое, дышавшее в лицо мягкой сыростью, знала я, какие неприятности обрушатся на мою головушку из-за иконы Николы-чудотворца, ну, разве приняла бы я от соседской Лизурки ее подарок? Но откуда мне было знать все это заранее!

А вот та самая икона, которую видели в то утро в редакции Комаров и Стекольникова, и фигурировала в грязной анонимке. Неизвестный, не пожелавший из трусости назвать себя, писал:

«Кандидат в члены партии Иванова является верующей в бога, держит в квартире иконы, и такой, с позволения сказать, двуличной особе не место ни в партии, ни в советской печати».

Да, так и настрочил: не место ни в партии, ни в советской печати!

На собрании мне пришлось рассказать все как было тогда: и про свою вынужденную ночевку у соседей, и про Николу, поразившего меня сходством с дедом Игнатием, и про добросердечную Лизурку, чуть ли не насильно принудившую меня взять икону. Рассказала и про то, как, заявившись в редакцию, я показала икону Стекольниковой и Комарову, которые были поражены тонкой работой древнего мастера.

Маргариткин и Комаров в своих выступлениях отмели вздорные обвинения анонима. К тому же Евгений Михайлович спросил Ивкина, секретаря нашей парторганизации, печатника типографии, зачем он вынес на обсуждение недостойный серьезного внимания «документ».

Но сам Ивкин, желчный, чахоточный человек, с длинным, точно кормовое весло, носом, поддерживаемый Стекольниковой, заявил ни больше, ни меньше как следующее: раз Иванова приняла в подарок предмет религиозного культа, значит, она верит в бога!

И тогда, к моему глубокому изумлению, взял слово наш редактор. Негромко, то и дело покашливая, Пал Палыч решительно встал на сторону Комарова и Маргариткина. И внес предложение: рекомендовать Ивановой вернуть дарительнице ее подарок. И на том поставить точку.

Ивкин и Стекольникова, требовавшие вынесения мне строгого выговора, пошли на попятный. Я же пообещала наутро вернуть соседке ее икону.

В больнице, во время выздоровления, у меня было много времени обдумать всю эту, с виду такую никчемную, историйку с гнусной анонимкой. И я теперь почти уверена в том, что донос в парторганизацию нацарапан по наущению Стекольниковой после того, как в областной газете было опубликовано письмо рабочих химлесхоза. А оно, это письмо, столько наделало шуму в Богородске! Гораздо больше, чем жалоба свинарки Некрасовой в «Прожекторе лесоруба», хотя после нашего выступления работа Трошинского совхоза и подверглась резкой критике на бюро райкома.

Хитрец Липкович-Тамаров, занявший обещанную вздымщику Салмину квартиру, поспешно оставил ее «по собственной инициативе», переехав в снятый на время частный дом, о чем он уведомил редакцию областной газеты. Нам он прислал копию.

Ну, а при чем здесь Стекольникова, спросят меня? А она-то, наша корректорша, оказывается, находится в прямом родстве с женой Бориса. Да, да: жена Липковича-Тамарова двоюродная сестра Стекольниковой! И Борис попал в Богородск на тепленькое местечко при содействии четы Стекольниковых. Они и заподозрили, видимо, меня и Комарова чуть ли не в организации коллективного письма рабочих химлесхоза в защиту своего товарища, Салмина. Но на Евгения Михайловича у Стекольниковых пока не поднялась рука, а мне решили насолить. Так думаю я… Но хватит об этом! Достаточно потрепали мне нервы, достаточно пролила я слез.

В больнице меня не оставляли друзья. К радостному моему удивлению, друзей у меня оказалось довольно-таки много.

Не раз навещал и Евгений Михайлович. Он всегда приносил интересные книги, свежие номера журналов. Забегала и застенчивая Алла, наборщица типографии. Эта ласковая, быстроглазая коза-дереза собирается поступать в заочный полиграфический институт, и я зимой частенько занималась с ней по русскому языку и литературе. Бывала и Ольга Степановна, жена Пал Палыча, добродушная толстуха. Она пичкала меня всякими сластями, а однажды, в воскресенье, принесла курник. Этим сдобным, поджаристым пирогом, еще дышавшим печным зноем, я угостила всех своих соседок по палате.

По-матерински опекала Ксения Филипповна. Она никогда не приходила с пустыми руками, хотя я и умоляла ее не беспокоиться: кормили в больнице сносно, к тому же аппетита у меня никакого не было.

В начале апреля приезжал Валентин Георгиевич, старший сын квартирной хозяйки. Гостил он у матери недолго, но и это мимолетное его пребывание под родительским кровом взбодрило старую.

Каждый раз, заявляясь ко мне в палату в узком и коротком больничном халате, делавшем ее до смешного похожей на повариху из кафе напротив редакции, Ксения Филипповна, степенно сложив на коленях землистые руки, громким шепотом рассказывала о своем Валетке: и каким солидным и вальяжным он теперь выглядит, и какое на нем было модное заграничное пальто, а костюм из дорогой шерсти – черной, в искорку. Подробно описывала она и подарки, привезенные старшим.

– Апельсинчиков, касатка, принесла тебе, – шептала Ксения Филипповна, расплываясь в улыбке – самодовольно-горделивой. – Нет, нет, и не моги отказываться: из собственного сада Валетки фрукты – один к одному, а душистости, ароматности – прямо-таки райской! Кушай на здоровьечко! А еще компотику сварила – из куражки. Курага эта тоже первокачественная, без червоточного изъяна. Питайся, Зоя Витальевна, поправляйся! А то эвон какая стала… одна видимая прозрачность! У меня-то теперь после Антоши… Валетка да ты… акромя никого из близких нет.

Перед отъездом в Пермь приходила попрощаться соседская Лизурка. Она вся светилась весенним, солнечным счастьем. И как ей было не ликовать: помирилась с мужем, своим Всеволодом. Привез муж и приветы с завода. Там не забыли исполнительную, прилежную Лизурку. И завтра, забрав Афоню, не отходившего от бати даже на час, они все трое отправляются снова в Пермь.

Пожелала Лизурке большого счастья. Когда она ушла, вздохнула с облегчением. Мне все эти полчаса, проведенные Лизуркой у моей койки, было мучительно стыдно за свой поступок – возвращение ей от души преподнесенного подарка – Николы-чудотворца.

Праздничным сюрпризом оказался для меня первомайский номер нашей скромной газеты, торжественно врученный Евгением Михайловичем вместе с букетиком хрупкой ветреницы. На третьей странице «Прожектора лесоруба» был опубликован рассказ молодого вздымщика Дмитрия, подручного Салмина.

Трогательной непосредственностью подкупал этот первый литературный опыт молодого рабочего. В зарисовке повествовалось об ученике оператора волжского нефтеперегонного завода, полюбившего такую же юную, как и он, девчонку с глазами-омутами. Герою казалось, что худенькая, быстроногая Леночка, самая красивая, самая добрая на свете девушка, отвечает ему такой же горячей преданностью, такой же пылкой любовью. Но вот с Кириллом случилась беда. Когда тушил цистерну с нефтью, вспыхнувшую во время грозы, у него обгорело лицо. И милая, обаятельная Леночка вдруг отвернулась от своего Кирилла. Она даже ни разочку не навестила его в больнице… Я чуть не всплакнула, читая рассказ. Уж не о себе ли, подумала, написал автор?

Но, тсс… кто-то пришел: слышен снизу приглушенный разговор. Не ко мне ли? А вот и зычный, вопрошающий возглас Ксении Филипповны:

– Зоя Витальевна! Ты не спишь, касатка?.. Гость к тебе пожаловал!

Прежде чем ответить, надо скорее сунуть под подушку тетрадь.

Уверена: если б в мою светелку поднялся… ну, скажем, египетский фараон Рамсес II, я бы и то не была поражена до такой степени, как при появлении франтоватого Липковича-Тамарова. Честное комсомольское!

А Борис, ни мало не смущаясь, с улыбочкой, по-приятельски добродушной, бодро так проговорил:

– Высоко забралась… Здравствуй, болящая! Только вчера чисто случайно узнал… а то бы непременно-обязательно в больнице навестил. Извини уж грешного!

И, ужасно фасоня, преподнес с полупоклоном коробку шоколада, обвязанную пурпурной ленточкой.

– Не надо, хотя ты и сногсшибательно любезен… Не избалована богатыми приношениями, – это я, ошеломленная, сказала, не приглашая непрошеного гостя даже присесть. Я и вправду была так ошеломлена, что не поправила даже всклокоченных волос на голове. Ровным счетом мне было наплевать, как я выгляжу и что подумает обо мне лощеный Липкович-Тамаров.

Он же, продувная бестия, не замечая будто моей холодности, небрежно сунув коробку на стол и щурясь слегка от солнца, по-хозяйски смело врывавшегося в окно, изучающе окинул цепким, быстрым взглядом всю комнату, все ее простенки и углы.

Было еще утро – не больше девяти, а оно, майское солнце, уже честно работало: грело застудившуюся землю, ласкало деревья и робкую, беззащитную травку, вылезшую на свет божий из щелявых тротуаров, улыбалось всему живому и даже вот ему – Липковичу-Тамарову. Про себя отметила, к великой досаде, что бывший мой одноклассник имеет довольно-таки смазливую внешность.

– Милая комнатка… просто картиночка, – заключил покровительственно Борис, поворачиваясь ко мне все с той же благодушно-липкой улыбочкой на чувственных губах. И бесцеремонно прочно уселся на круглый, покрытый плюшевой накидкой табурет. Спросил участливо, положив ногу на ногу: – Ну, как теперь себя чувствуешь? Помогла медицина?

– Послезавтра на работу, – это я ответила с неохотой. Надо ж было что-то говорить. Хотя и непрошеный, а все же гость.

Поправляя галстук – весь в серебристых блестках, – точно выставляя его напоказ, и по-прежнему не замечая моего к нему нерасположения, Борис снова пустился словоблудить, стараясь придать голосу искреннюю, чуть ли не интимную задушевность:

– Я, конечно, не забыл, Зоя, твоей ко мне… как бы точнее?.. ну, неприязни, что ли. Я имею в виду наши школьные годы. Надо полагать, у тебя были на то основания. Что поделаешь: мальчишки в переходном возрасте немало всяких шалостей совершают. А с девочками, случается, несправедливо дерзки бывают. И я сейчас о многом сожалею. Не всегда у меня складывались добрые отношения с некоторыми одноклассниками. Скажем, с Максимом Брусянцевым, и с этим… Андреем… забыл его фамилию! Вертится вот на уме, а…

– Зачем врешь? – Это я перебила Бориса. Мне даже смотреть на него было тошно. – Ты же прекрасно помнишь его фамилию! И никогда – слышишь! – никогда не забудешь.

Удивилась своему голосу: я почти кричала.

– Ты его… все еще любишь? – это он спросил сочувственно-снисходительно. – Вспомнил-таки: Снежкова?

– Какое твое дело? – Я уже по-настоящему озлобленно кричала, не в силах себя одернуть. – Какое, спрашиваю, твое дело?

– Не надо, Зоя Витальевна, расстраиваться. – Это он, Борис, опять проговорил. – Извини… я не хотел… честное благородное слово, не хотел…

И замолчал, так и не сказав, чего он не хотел. Уставился на стену над кроватью. Как раз над кроватью и висела икона Николы-чудотворца, подарок доброй Лизурки.

Еще совсем недавно, просыпаясь по утрам, я какое-то время, прежде чем вставать, смотрела на умного, лобастого старца, поразительно похожего на дедушку Игоню.

Вдруг я сказала – самой на удивленье:

– Видишь, в стене еще гвоздик торчит? Над кроватью, куда ты воззрился? Видишь теперь? Икона висела, из-за которой меня на партсобрании прорабатывали. Ты, догадываюсь, в курсе?

В упор посмотрела Борису в лицо – такое сейчас бледное, смятое какое-то. Но Липкович-Тамаров отвел торопливо глаза – выпуклые, расплывчато-пустые, с морщинками преждевременной старости под нижними веками.

– Молчишь? – снова раздраженно громко спросила я. – Надо полагать, ты затем и притопал, чтобы… чтобы разнюхать: не висит ли у меня в переднем углу иконостас? С десятком икон? Не так ли?

Гость вымученно заулыбался:

– Вот видишь, землячка!.. Ты все еще с прежним недоверием относишься ко мне. А ведь надо бы старое забыть. Когда я приметил тебя в ресторане… хочешь – верь, хочешь – нет… я натурально, искренним образом обрадовался! «Ба, подумал, кого неожиданно вижу! Зоеньку Иванову!» Честное благородное, так и подумал: «Зоеньку Иванову!» А насчет какой-то там иконы… считаю нелепым недоразумением… это ваше собрание. Так же как и ту историю, в какую я попал по вине Карпенко… со злополучной квартирой. На всю область ославили, а я-то и знать ничего не знал о том, что она другому предназначалась.

– Но ты не прогадал. – Это я колюче вставила. – Вместо двухкомнатной, слышала, перед маем трехкомнатную отхватил!

– Квартира осталась после главного инженера Вихляева. – Это Борис смиренно продолжал. – Вихляева в Сыктывкар перебросили. А назначенный на его место Пестряков собственный дом имеет. Так что я сейчас никому не перешел дорогу… Но оставим все это. – Он пожевал губами, как бы собираясь в это время с мыслями. – Пришел я к тебе, Зоя Витальевна, не затем, чтобы что-то высматривать… как ты выразилась, а с чувством дружеской заботы. Случайно узнав о твоем нездоровье… вернее, о том, что ты перенесла воспаление легких в тяжелой форме, подумал: «Моей землячке недурственно бы сейчас погреться под южным солнцем!» А к нам в рабочком как раз путевки в Крым поступили. Понимаешь? Вот и навестил тебя с благим предложением. Если твой редактор позвонит Карпенко… мы с превеликой охотой уступим редакции одну путевочку. И через каких-то там десяток деньков ты будешь блаженствовать на Черном море! Верно, недурственно получится?

Во мне все кипело. Я задыхалась. И не знала, что делать: схватить ли с тумбочки настольную лампу и запустить ею в этого преподлого кривляку? Или плюнуть ему в бесстыжие, нахальные зенки?

Выручила Ксения Филипповна. Остановившись в дверях светелки, она отдышалась и запела, по-кошачьи щуря хитрые рыжевато-зеленые глаза:

– Зоя Витальевна, а не угостить ли нам дорогого гостечка чайком? У меня и самовар на полном взводе. Ты уж, касатка, не сумлевайся… я мигом соберу на стол!

И крупное, мясистое лицо ее с махоньким, пуговкой, носиком все так и замаслилось от приветливости и благожелательства.

Липкович-Тамаров не успел еще и рта открыть, когда я сказала – вежливо и холодно:

– Спасибо, Ксения Филипповна. Гость торопится. Проводите его, пожалуйста. А я, возможно, вздремну.

Борису ничего другого не оставалось, как поспешно встать и так же поспешно удалиться.

Шикарную же коробку с шоколадом я отнесла в редакцию, когда вышла на работу. И угощала конфетами всех, кто бы ни заходил в нашу комнату. Даже Стекольникову – подчеркнуто любезно. Лишь сама к ним не притронулась.

У меня радость. Большая-пребольшая (так любила говорить я маленькой): прислал наконец-то Максим фото Андрея!

Вскрыла конверт, а из него на стол выпала глянцевито-скользкая, размером с открытку, фотография. Это уж потом я слегка удивилась, что в конверте даже писульки в пару строк не оказалось. После догадалась и о том, что присланная карточка переснята с той, семейной, о которой писал Максим. В тот же миг, когда коробящаяся слегка фотография пружинисто выскользнула из конверта и я увидела открытое, по-деревенски простовато-бесхитростное лицо Андрея, меня будто ударило током. И я припала губами к холодному глянцу снимка, содрогаясь от неистовой нежности к моему Андрею.

Мне все было дорого в этом человеке: и его глаза – доверчивые, добрые, и большие оттопыренные уши, и все еще по-мальчишески непокорно дыбившиеся на макушке волосы, и эти вот грубые, как у наших пращуров, сильные и надежные руки, которых он, глупый, видимо, стеснялся, неловко пряча между коленями…

Долго сидела я так, не поднимая от стола лица, словно бы в забытьи блаженном, а перед зажмуренными глазами проплывали – бессвязно, обрывок за обрывком – воспоминания, одно милее другого.

…Я его встретила на улице. Он возвращался из артели «Красный мебельщик», где наш класс проходил производственную практику. Андрей до сих пор не знал, кто ему подсунул в «Лунный камень» записку. Я страдала от его равнодушия ко мне и в то же время радовалась… радовалась его, Андрея, недогадливости. Меня даже сейчас бросало в дрожь, стоило завидеть Андрея. Я сгорала от стыда, сгорала от нестерпимой сердечной боли.

Вот и в этот раз… я обрадовалась, встретив его случайно на улице, и в то же время безумно испугалась. Все во мне дрожало, когда я, стараясь казаться невозмутимо спокойной, позвала Андрея в кино (мы с Римкой и в самом деле собирались пойти в кинотеатр на дневной сеанс). Смотрела на него по-собачьи преданными глазами, прося судьбу: «Заставь, заставь его послушаться меня!»

Но Андрей досадливо отмахнулся, сказав, что у него нет времени. Я же все канючила, вымученно улыбаясь:

– Ну, не хмурься, Андрейка, погляди солнышком!.. Правда, сходим, а? У нас три билета (тут я врала)… одна девочка собиралась, а потом передумала. Не пропадать же билету!

Завидев подбегавшую Римку, поспешно добавила:

– Риммочка, вот и компаньон нам! Только ломается что-то…

И тут совсем неожиданно Андрей пробурчал уступчиво:

– Ладно уж… пойдемте!

Воспрянув духом, я без промедленья вознеслась на седьмое небо!

В кинотеатре хотела посадить Андрея в середочку – между собой и Римкой. Но они друг друга терпеть не могли, и Андрей сел на первый от края стул. Рядом с ним – я, а справа от меня – надувшая губы Римка.

Демонстрировали какую-то пустопорожнюю, совсем не смешную комедию – я смотрела на экран рассеянно. Наслаждалась же не кинокартиной, а близостью Андрея. Как бы невзначай положила я руку рядом с его рукой (стулья стояли вплотную один к одному, и так же плотно друг к другу сидели и зрители). Андрей даже не заметил, что наши руки слегка касаются, я же вся млела от этой тайной близости к нему, будившей во мне первые, пока еще не совсем осознанные чувства…

После сеанса, выходя из полутемного, душного зала на мартовский забористый сквозняк, я украдкой прижала к губам свою руку, еще горячую от прикосновения его руки.

А в другой раз, тоже, по-моему, в марте, на исходе марта – этого последнего года нашего совместного учения, мы брели лениво из школы по отмягшей дороге. Мы – это Колька Мышечкин (или Мишечкин? – точно не помню сейчас), Римка, Андрюха и я. Вдруг из Гончарного переулка резво выбежал Донька Авилов с футбольным мячом.

– Полюбуйтесь: герой! – ядовито покривилась желчная Римка. – На уроках его нет, а баклуши бить мастер!

– Так уж и баклуши! – беззаботно рассмеялся Донька. – Мать не отпустила в школу. У нас Милочка заболела… врача жду.

И гаркнул мальчишкам, подбрасывая вверх мяч:

– Сыграем, робя?

Колька сразу же сунул перекосившейся Римке портфель с книгами. И похлопал азартно в ладоши:

– А ну подбрось!

Андрей огляделся по сторонам, ища сухое местечко, куда бы положить полевую сумку (я тогда не раз думала: откуда у него эта старая, залоснившаяся сумка?). Но тут я сказала:

– Давай уж… подержу.

Он отдал мне, покорной, не только разбухшую от книг и тетрадей сумку, но и пиджак с шапкой в придачу.

– Раз напросилась, так держи! – сказал он с ухмылкой. И, как бы чего-то застыдившись, тотчас отвернулся, побежал за пролетевшим мимо мячом. Мяч шлепнулся в лужу. Обжигающими искрами взметнулись к небу крупные брызги.

По высокому же небу, высокому по-весеннему, синевы необыкновенной – мартовской, проплывали озабоченно-угрюмые, прямо-таки нездешние диковинные облака, порой заслоняя могильной своей чернотой солнце. И тогда становилось вокруг ощутимо прохладно. Но уж в следующую минуту опять показывалось над землей доброе светило, и тебя обдавало блаженным зноем.

В одну из таких райских минут я вдруг наклонилась, не отдавая себе отчета, что делаю, и уткнулась лицом в перевернутую вверх тульей старую шапчонку Андрея. И миг-другой жадно вдыхала запах его волос.

Никогда не забуду и тот пестрый, празднично-солнечный денек, когда на Черном мысу я ломала пламенеющие, будто раскаленные в горне железные прутья, гибкие ветки вербовника с замохнатившимися барашками.

От исконно первобытных запахов – оттаявшей земли, забрызганных зеленью бугров, клейких веток – у меня чуть-чуть кружилась голова. А возможно, она кружилась еще от другого? Через два часа я условилась с Максимом Брусянцевым встретиться на плацу, чтобы вместе пойти в больницу к Андрею.

Две недели назад произошла эта трагедия на Волге, когда утонул в майне Глеб Петрович Терехов, а нашего Андрюху вытащили из воды чуть ли не полумертвым. Целых две недели я просила небо: «Помоги ему выздороветь! Помоги ему встать на ноги!» И вот сегодня мы с Максимом будем в больнице, и я увижу Андрея. Говорят, ему разрешили уже вставать с постели.

Я волновалась. Волновалась безумно. И все ломала и ломала с восторгом податливый вербовник. Одна тонкая веточка хороша, а другая еще пригожее. Не заметила даже, какой ворох очутился у меня в руках!

Села на пригретый солнышком бугорок в игольчатой изумрудной травке и стала разбирать свой веник. А когда составила букет, прижалась лицом к пушистым барашкам – прохладно-свежим, с горьковатым миндальным ароматом.

Больница стояла на холме у дубков – за городом. Не помню, о чем мы говорили с невеселым Максимом, шлепая по раствороженной в жарких ручейках дороге, зигзагами поднимавшейся в гору. Кажется, о многом и ни о чем значительном. Отвечала на его вопросы, сама про что-то спрашивала, а думала, думала лишь об одном – о предстоящей встрече с ним, Андреем, таким глухим, равнодушным к моим тревожным, унизительно-заискивающим взглядам, маленьким хитростям, когда я, словно бы случайно, встречалась с ним нос к носу.

Тешила себя надеждой: после болезни, возможно, прозреет он, откроются наконец у него глаза? И он… страшно даже думать… И от этого вот страха, видимо, и ополоумела я, когда подошли мы к старым больничным воротам, сложенным из прокаленного кирпича – багрово-сургучного цвета.

Внезапно сунув в руки Максима вербу, я понеслась по склону вниз, легко и быстро, точно летела в пропасть, совсем не слушая его оторопело-удивленного оклика:

– Зойка! Да куда ты?.. Постой, антилопа быстроногая!

…Много еще всяких – бередящих сердце – картин проплывало перед моим взором, может, для кого-то пустых, вздорных, пока я сидела склонившись над присланной фотографией. Но для меня все эти воспоминания, даже крупицы какие-то, связанные с Андреем, были самыми сокровенными, самыми бесценными!

Два дня провела на лесосплаве.

В эту зиму выпали обильные снега, а весна пришла дружная, веселая, и малая петлявая речушка, по которой сплавлялся лес, сейчас взыграла, выплеснулась из берегов.

Материалу собрала на две статейки. Одну из них вчерне набросала вечером, засидевшись в нарядной до часу ночи. Писала при свете керосиновой лампы. Назойливые комары мельтешили перед глазами, больно жалили руки, лицо, шею, но работалось споро, и я не очень-то обращала на них внимание.

Здесь же, в нарядной, и заночевала на голом топчане. Разбудили меня на рассвете неистово голосистые соловьи. Вряд ли еще когда удастся услышать такое до жути ликующее пение! Честное комсомольское!

Часам к одиннадцати утра я прикончила все свои дела и в ожидании попутного грузовичка в Богородск присела на лавку под старой корявой ветлой у крутояра.

Внизу, под глинистым обрывом, бежала, лихо играя на стрежне солнечными бликами, полноводная речка. Во всю свою зыбучую ширину была она усеяна бревнами и ноздреватыми шапками пены. Местные жители зовут эту пену «цветом».

Левый отложистый берег затопила снулая, пузырившаяся вода – где на километр, а где и на два. Она подкралась вплотную даже к деревеньке на гриве, под сенью могучих берез. Затоплена была чуть ли не по самую крышу банешка в низинке, на спуске к реке, а махонькая, как бы кружевная деревянная церквушка в стороне – за выгоном – оказалась совершенно отрезанной от суши.

К острову-пятачку с древней той церковкой прибило сот пять бревен. Если в ближайший день бревна не оттащат на фарватер, а паводок спадет, они обмелеют. А сколько еще останется в ериках, среди лугов заготовленного зимой строительного леса? Дно реки заиливается, бревна разлагаются, отравляют воды. Вот об этих и других бедах и промашках на сплаве я и писала вчера до полуночи в нарядной.

У тенистой ветлы остановился невзрачного вида плосколицый старик. Пегая – с рыжиной – востренькая бороденка его, казалось, век была нечесана.

– Это ты, дочка, в Богородск оказию поджидаешь? – спросил старик, приподнимая над непорочно розовой лысиной войлочную шляпу.

– Да, – кивнула я.

– Ну, так и мы обождем.

И, бросив на лавку брезентовый плащ, уселся рядом со мной. Багажа у него никакого не было.

«Не очень вежливо, наверно, сидеть молча», – подумала я.

– Вы к кому-то в гости? – спросила. – Или живете в Богородске?

Старик тотчас встрепенулся, словно он только и ждал моего вопроса.

– Сынище у меня в городу, – бойко заговорил он. – Девица сманила, с которой до службы погуливал. Она, разлучница, язви ее в печенку, в Богородск в ателью швейную пристроилась. Такая краля: себе на уме с горошком! Ну и мой Емеля сразу же взбрыкнул, как из армии возвернулся: «Не останусь дома! К Надежде подамся!» Бабка в слезы – у нас еще бабка жива, матушка моя. Сто осьмой с Алексея божьего человека пошел. Ну, это самое, бабка в слезы, старуха моя скулит, Глашка, замужняя дочь, коровой ревет. Сплошное водополье! А он, мохнорылый, железная душа, на своем стоит: «Уеду, и все тут! Не могу без Надежки дня прожить!» Ровно Надежка эта болтами к сердцу прикрутила губошлепа. И перед Октябрьской мотанул в Богородск.

Поглаживая ладонями острые свои колени, старик ухмыльнулся в редкие усы. И чуть ли не с восторгом хвастливо сказал:

– Отчаянный! Весь в батю! Три грамоты получил в части и опять же значок за отличие. В нутре любой машины… случая не было, чтобы заблудился. К нему еду. Навестить.

Придвинувшись ко мне ближе и обдавая запахом мяты и крепкой махорки, зачастил в нетерпении, весело щурясь:

– Загодя до возвращения Емели из войска купил я билетик вещественной лотереи. Я и допрежь тратился – когда штучки три, а когда и пяток покупал. Да все впустую! Так что старуха моя роптать принялась: «Хватит, мол, денежки сорить! Из ума, похоже, ветрогон, выжил!» Ну и я охладел. А тут меня вроде как осенило: «Тридцать копеек не деньги. А вдруг на сыновнее счастье и того… выпадет стоящий выигрыш?» Купил билет – и ни гугу. Припрятал подальше. И уж забыл про него даже, про билетик-то. А вот вчерась несется Ален-ка, почтарша, несется на велосипеде и булгачит: «Люди добрые, таблица! Проверяйте, кто выиграл!» Пошел под вечер в Совет, будто по делу, чтобы в эту самую таблицу заглянуть.

Снова погладил старый колени. И, озираясь по сторонам, прошептал мне на ухо:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю