355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Баныкин » Лешкина любовь » Текст книги (страница 13)
Лешкина любовь
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 18:00

Текст книги "Лешкина любовь"


Автор книги: Виктор Баныкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)

ПОВЕСТИ

ОТКРОВЕНИЯ ЗОИ ИВАНОВОЙ

Почему все парни заглядываются на красивых девчонок? Да разве только одни парни? Сколько раз я со стороны наблюдала за пожилыми мужчинами, мужчинами с сединой во всю голову, прямо-таки на глазах преображавшимися, стоило им завидеть идущую навстречу смазливую девушку!

Ну, а кому нужны неприметные, некрасивые? Даже если у них золотые сердца и золотые руки? Руки вечных тружениц, без маникюра и всяких сверкающих колечек и браслеток?

Существовали бы сейчас монастыри, то мне, пожалуй, стоило постричься в монахини. Честное комсомольское!

Правда, где вы найдете другую такую дуру, которая бы по собственному желанию сбежала из большого волжского города? И ради чего? А чтобы упрятать себя в глухомань, в стародедовский раскольничий поселок. Поселок же этот затаился от всего мира среди первобытно-дикого лесного массива, расхлестнувшегося и туда и сюда на добрую сотню километров… Ой, а я, кажется, начинаю «выражаться» языком «Прожектора лесоруба», нашей районной газетки! Это сюда – в редакцию «Прожектора лесоруба» – так неожиданно забросила меня судьба десять месяцев тому назад. Точнее – десять месяцев и тринадцать дней.

Вгорячах, пожалуй, я хватила через край! От дедовского старообрядческого поселка тут, конечно, давным-давно и в помине ничего не осталось. Как, впрочем, и от «лесного массива на сотню километров вокруг». Богородск довольно-таки славный районный городишко. В Богородске приличный кинотеатр, две школы-десятилетки и множество – зачастую без нужды – всякого рода контор и учреждений. В прошлом году горсовет с помощью леспромхоза – крупнейшего в области – построил даже гостиницу на двадцать пять номеров с рестораном в придачу. Об этой гостинице и ресторане «Журавушка», оборудованном, как хвастался «мэр» города Усенко, «в стиле модерн навыворот», наша газета писала с восторгом несколько раз.

Богородском умиляются командированные, особенно пожилые, и то лишь те из них, которые задерживаются в «райском местечке» не больше недели: «Какая здесь первозданная тишина! А деревянные тротуары? Ну, просто прелесть! А рябинки и черемуха в палисадничках под окнами? Ах, ах!»

Между прочим, и деревянные тротуары, и палисаднички с кустами чахлой черемухи напоминают мне родной Старый Посад. В последние месяцы, особенно с наступлением зимы, я как будто… как будто даже чуть-чуть стала привязываться к этому чужому мне Богородску, возможно, как раз вот за это – за память о канувшем навсегда в прошлое тихом Старом Посаде, с приходом зимы, бывало, как бы погружавшемся в снежное безмолвие, где так непростительно быстро, прямо-таки вскачь, пролетело мое босоногое беззаботное детство.

Живу я неподалеку от редакции, на улице Робеспьера. (В Богородске после революции почти все улицы были переименованы. Тут чуть ли не на каждом шагу то улица Герцена, то переулок Вольтера или Марата. До прошлого года, говорят, существовал даже проезд Канта.)

Комнату мне помогла найти Нюся Стекольникова, наш корректор. Ксения Филипповна, хозяйка просторного дома, сдала мне светелку – уютную комнатку с большим венецианским окном. Сюда, на второй этаж, я поднимаюсь по скрипучей и тоже уютной лесенке.

Когда у нас не выходит газета, я рано возвращаюсь домой.

Зима выдалась метельной, морозной. Перед Новым годом суток трое бесилась непроглядная вьюга. Снежные вихри чуть не сшибали с ног. А потом, хохоча, будто в истерике, уносились прочь, на миг-другой оставляя тебя в покое, среди белого дыма. Едва же отдышишься и сделаешь с трудом десяток шагов, то и дело проваливаясь в сугробы, как опять налетит свирепо ветер, бросая в саднившее лицо пригоршни острых иголок.

На Новый год как обрезало: стихла метель и ударил мороз. Около недели лютовала стужа. И вдруг снова завьюжило. И так весь январь: то морозы каменили землю, то буранило – щедро сыпало да подсыпало сверху и днем и ночью.

Казалось, Богородск вот-вот исчезнет, исчезнет навсегда в этом кромешном снежном аду. Бредешь по самой середине улицы, а домов почти совсем не видно из-за белесо-искристых вздыбленных сугробов.

В городе чуть ли не все дома деревянные, приземистые, солидные. Надвинули избы до оконных карнизов меховые заячьи шапки и затаились, не дышат. Только хитро щурятся: «Нам не впервой и морозы эти и бураны. Мы перетерпим, а там и тепло не за горами!» И кряхтят, стонут по-стариковски. Сколько раз мне доводилось просыпаться ночью от надсадного оханья половиц, треска бревен. Мнилось: они шептались между собой – половицы, стены, двери, шептались на непонятном человеку языке.

Спасаясь от бескормицы, из леса нагрянули отощавшие снегири. Облепят, красногрудые, рябины в палисадниках и весь-то денек – в январе дни безжалостно коротки – лакомятся подмороженными ягодами.

Улицы не успевали чистить от снега, и ноги тонули по щиколотку в белой мякоти, будто ступаешь по необычайно ворсистому небесному ковру.

Мне не холодно в шубе с лисьим воротником, на ногах у меня валенки. И все же я спешу. Спешу домой. Хочется как можно скорее подняться к себе в светелку. Я к ней привязалась за целительную тишину и блаженную теплынь.

Очутившись у себя наверху, я зажигаю настольную лампу. Тут же на столе лежит раскрытая книга. Сбоку на полочке пристроился транзистор. Включаю его, когда передают музыку. Я люблю Рихтера. Чайковский, Шопен, Бетховен… с какой редкой виртуозностью и пленительным обаянием Рихтер исполняет титанов! Если играет Рихтер, я обо всем, обо всем забываю: и о запутанной, полной драматизма прозе Фолкнера, и о письмах читателей, которые собиралась подготовить к сдаче в набор. В первые месяцы работы в редакции, раньше мне совершенно незнакомой, я частенько брала домой разные там статейки, чтобы покумекать над ними в одиночестве.

Часов в семь или восемь вечера меня обычно окликает снизу хозяйка:

– Зоя Витальевна, жду вас чаевничать! Самовар на столе!

Обедаю я всегда в кафе напротив редакции, а завтракаю и ужинаю дома.

Внизу у Ксении Филипповны еще три комнаты и кухня. Все комнаты заставлены громоздкой старинной мебелью – прадедовскими буфетами с причудливыми резными башенками, шестиярусными этажерками и комодами-раскоряками на львиных лапах. А среди всего этого отжившего хлама величаво царствует по-мужски широкоплечая грузная женщина лет шестидесяти с гаком.

Муж Ксении Филипповны, умерший лет пять назад, был главбухом в леспромхозе, и семья жила припеваючи. У моей квартирной хозяйки два сына. Младший, Антоша, в армии, где-то на Дальнем Востоке в погранвойсках служит, а старший, Валетка, когда кончилась война с фашистами, не прожил под родительским кровом и года. Властной матушке пришлась не по нраву фронтовая жена сына – медицинская сестра. И Валетка – в родительницу, видно, крутой нравом, – уехал с женой и только что народившимся карапузом в столицу одной азиатской республики к боевому другу. Еще до войны парень набил руку на малевании вывесок и холстяных ковриков с пышнотелыми русалками и белогрудыми лебедушками, и это ремесло ему пригодилось на новом местожительстве. Тот же фронтовой друг, приютивший у себя временно Валетку с семьей, помог ему пристроиться в художественную мастерскую местного оперного театра. Вначале Валетка раскрашивал декорации, пристально приглядываясь к работе главного художника – выпивохи-забулдыги. Не раз и не два бражничал Валетка с главным, просаживая порой чуть ли не всю свою скудную полумесячную получку. И тот многому научил сметливого парня. А когда художник вконец спился с круга и его уволили из театра, освоившийся с делом Валетка быстрехонько пошел в гору.

В настоящее время он достиг больших высот: главный художник театра. Матушка ежемесячно получает от старшего сына переводы – когда на пятьдесят, когда на семьдесят целковых. Не забывает Валетка, точнее уж Валентин Георгиевич, и матушкины именины. В этот день Ксении Филипповне доставляют от сына и поздравительную телеграмму, и посылку с фруктами. И она до небес превозносит своего «старшого». Светелка до сих пор называется Валеткиной, хотя вот уже больше двадцати лет сын ни разочку не навестил родной город. Не приезжал он и на похороны отца.

Сейчас моя многоречивая Ксения Филипповна (она страшно негодует, когда кто-нибудь из соседей называет ее «теткой Оксей») ждет со дня на день возвращения из армии младшего своего отпрыска – ненаглядного Антошу.

Обычно за вечерним чаем, о чем бы ни начинался у нас разговор, она непременно сведет его на Антошу – «писаного красавчика, вьюношу кроткой ангельской души, застенчивого до ужасти… такой теперь даже девицы не найдешь на всем белом свете».

Правда, на фотографии, которую Ксения Филипповна показывала мне бог знает сколько раз, младший ее сынок не производит неотразимого впечатления: длинная гусиная шея, крупные оттопыренные уши, глубоко запрятанные робкие глаза, еле приметные, поджатые губы, как бы наглухо замкнутые на ключ.

Среди недели заболел Гога-Магога – так мы с корректором Нюсей Стекольниковой за глаза зовем ответственного секретаря Маргариткина, люто ненавидящего свою фамилию. И Пал Палыч – наш старик редактор – попросил меня временно исполнять обязанности секретаря. А какой из меня секретарь, когда я до сих пор шрифты путаю?

В субботу, часов в семь вечера, когда все полосы были сверстаны, получили заявление ТАСС по вьетнамскому вопросу. Ну и началась горячка!

При переверстке полос я допустила несколько промашек. Раздувая сивые усищи, Пал Палыч проворчал, не глядя на меня:

– Не появится в понедельник Комаров – не миновать мне инфаркта… огурцы соленые!

Я промолчала. А выходя из редакторского кабинета, подумала: «А у меня, усатый морж, по-твоему, веревки вместо нервов? Без Комарова и мне будет крышка!»

Комаров – заместитель редактора, на диво мягкий, обходительный человек. Не то что ворчун Пал Палыч. Сегодня Женя последний день гуляет в отпуске, В редакции его все ждут с нетерпением.

В начале десятого, пока ожидали последней полосы из типографии, отделенной от редакционных комнат мрачным студеным коридором, догадливая Нюся вскипятила чай.

– Не огорчайся, Зойк, – сказала она мне в утешение. – Наш Пал Палыч, в сущности, свойский старикан. Вот только нервы… а у кого они сейчас не сдают?

На столике, где обычно лежат пропыленные подшивки «Прожектора лесоруба» за несколько лет, Нюся расстелила чистый лист бумаги, поставила чашки. Появились, словно из-под земли, французская булка, колбаса, печенье.

– Присаживайся, – поощрительно улыбнулась Нюся, заканчивая приготовления к чаепитию. – Колбаса из райкомовского буфета. Советую обратить на нее особое внимание.

Муж Нюси, Владислав Юрьевич, работает заведующим отделом пропаганды райкома партии. Ходят слухи, что на очередной партконференции его изберут членом бюро и он займет пост третьего секретаря.

В разгар нашего «пиршества» в комнату заглянул Пал Палыч. Лицо у старика серое, под глазами лиловатые мешки.

Я, глупая, конечно, смутилась. Смутилась и поперхнулась. А Нюся как ни в чем не бывало воскликнула бойко:

– Не хотите ли, Павел Павлович, подкрепиться? Горячий чай никогда не вреден. К тому же у нас не какой-нибудь, а индийский.

Редактор оживился. Водянисто-тусклые глаза его потеплели.

– Индийский? И крепкий?.. Ну, тогда налейте.

От бутерброда с колбасой и даже от печенья Пал Палыч решительно отказался. Зато чашку черного как деготь, душистого чая он выпил не торопясь, с видимым удовольствием.

Уминая за обе щеки колбасу с булкой, Нюся ухитрялась в то же время вести непринужденно «великосветскую беседу» (так она в шутку называет свою пустую болтовню). Рассказала о намерении отца преподнести ей ко дню рождения «Москвича» новой модели, не забыла поинтересоваться у Пал Палыча здоровьем жены, успехами сына, студента Горьковского института инженеров водного транспорта. Тараторила Нюся о чем-то еще, сейчас уж не помню о чем.

Завидую легкому, смелому нраву нашего корректора! Ей и в жизни страшно везет. Дочь директора фабрики меховых изделий в Казани, она с золотой медалью окончила десятилетку. Поехала в Москву поступать в институт кинематографии, провалилась на экзаменах, зато удачливо вышла замуж за выпускника МГУ. На днях, разоткровенничавшись, Нюся призналась мне в их с мужем намерении не задерживаться долго в Богородске – «скучнейшей ссылки для престарелых». Оба они мечтают в ближайшие два-три года перебраться или в Казань, или в Горький.

Поставив на стол пустую чашку, редактор сказал:

– Благодарю. Это самое… целительный напиток. Вы, Стекольникова, должно быть, отменная хозяйка.

Нюся расхохоталась.

– Единственно, что я умею, – заваривать чай. И то отец научил. А так… у меня ведь, Павел Павлович, домработница. Она, тетя Агаша, нас всех троих вынянчила – брата, меня и сестренку. Когда же Владислава направили в Богородск, мама ко мне прикомандировала Агашу. – На какой-то миг Нюся запнулась. А потом с той же подкупающей простодушностью продолжала: – Пожалуй, она не отпустила бы Агашу, да старуха взбунтовалась против собачки. Да, да! Сестренка-девятиклассница завела себе крошечную болонку… Чудо, а не собака, а наша Агаша на дыбы: «Или я, – кричит, – или эта тварь!» Вскипела и Люська: «Пусть собирает свое барахлишко и уходит!» Тут я и воспользовалась перебранкой. «Поедем, говорю, Агаша, со мной». – Улыбаясь, Нюся подняла на редактора свои выразительные васильковые глаза. – Павел Павлович, может, еще налить вам чайку?

– Нет, нет! – Редактор поспешно встал. – Я и так основательно зарядился.

Как я заметила, ему уж давно наскучила трескотня Стекольниковой. Если говорить по-честному – мне тоже.

Тут как раз метранпаж принес сырой оттиск полосы, и наш старик заторопился к себе. От порога он пробормотал скороговоркой:

– А вы, Иванова, это самое… огурцы соленые… не серчайте на меня.

И вышел.

Понижая голос, Нюся ободряюще проворковала:

– Я же тебе говорила: старикан наш не злопамятлив!

Я отмахнулась:

– А ну его!

Нюся снова беззаботно и сыто рассмеялась.

Домой я отправилась в одиннадцать, когда в типографии во всю ивановскую грохотала печатная машина.

Безлюдны улочки и переулочки: ни единой живой души. Даже бродячие собаки куда-то попрятались от стужи. В обросших инеем домах редко где светились окна: несмело, сонно, слезливо.

Фонари на перекрестках не горели, да в них и нужды не было. Над забывшейся от повседневных тревог и потрясений грешной нашей землей полновластно царствовала луна – грустная, отрешенно одинокая. В ее резком бесчувственно белом свете искрились игольчато сугробы. Даже в густой синеве теней, отбрасываемых заборами, мерцали, казалось, голубоватенькие огоньки.

Шла медленно. Куда спешить? Меня никто не ждал. Во всем мире никому-то я не была нужна. Обжигающе-сухой морозный воздух бодрил и успокаивал. Чтобы продлить эту полуночную прогулку, я сделала изрядный крюк: на углу свернула не влево, а вправо и по улице Спартака дотопала до Базарной площади.

Посреди до жалости скучной в этот поздний час площади высился строгий серый обелиск – памятник борцам революции, погибшим в сражениях с колчаковцами. За невысоким штакетником по углам тянулись к звездам худенькие елочки. На вершине самого рослого деревца серебрился снежный шлемик. Шлемик сынишки богатыря.

Потоптавшись недолго у молчаливо-насупленного обелиска, затянутого мохнатым парчовым крепом, я побрела назад.

Возле одного дома кособочилась одряхлевшая липа. Ее седые перепутанные космы нависали над уютным крылечком, возле которого длинноногий юнец в легонькой короткополой шинельке ученика ремесленного училища прижимал к себе девушку.

Услышав, видимо, мои шаги – снег надсадно визжал под ногами, – девчонка стыдливо зашептала (я отчетливо слышала этот горячий, придушенный шепоток):

– Пусти… кто-то идет! Сеня, ну…

Но Сеня не дал ей даже договорить. Порывисто наклонившись, он исступленно принялся целовать низкорослую свою подружку.

Меня будто ножом полоснули в самое сердце. Ускоряя шаг, я подумала: «Боже мой, какая же она счастливая, эта едва оперившаяся девчонка! А меня… меня ни разу в жизни ни один парень не поцеловал. Даже просто в шутку».

И так мне жалко себя стало, несчастную, так жалко, что я едва не разрыдалась. Не скажу, что мне не приходилось раньше быть невольной свидетельницей такого рода уличных сценок. Приходилось. И они меня когда смешили, когда слегка волновали, а случалось, вызывали в душе возмущение: «Нашли тоже место где виснуть друг на друге! Бесстыдники!» Но вот сейчас… сейчас я не осуждала юнцов, я им завидовала. Жутко как завидовала!

Пока брела до квартиры – по-другому не скажешь, именно брела: ноги заплетались, спотыкаясь на ровном месте, – в душе вроде бы наступило некоторое успокоение. Вернее, на нее нашло забытье.

Высокий шатровый пятистенник Ксении Филипповны даже ночью был приметен среди однообразных, прочерневших от времени изб. А днем он похож на старинный терем. Затейливыми узорами цвели оконные наличники, кружевные подзоры фронтона. У балкончика светелки балясины ограждения витые, а по барьеру прогуливались точеные петушки да курочки.

В палисаднике перед домом стояли две большие березы, между ними кустилась сирень. Тени от берез запутанные, вперехлест, они тянулись до самой середины широкой улицы.

У меня был ключ от парадного крыльца – на случай позднего возвращения. По коридору, освещенному лунным светом – он еле пробивался сквозь оловянно-тусклые мелконькие стеклышки большой рамы с ячейчатым, как соты, переплетом, – я ступала осторожно, боясь разбудить спавшую всегда чутко хозяйку. Так же осторожно отворила я и кухонную дверь. Отворила и на миг прикрыла варежкой глаза. У потолка под молочно-белым абажуром ярко горела лампочка. На столе же пыхтел натужно самовар, испуская горячий парок, а сама Ксения Филипповна, прислонившись спиной к подтопку, что-то вязала из воздушной поярковой шерсти.

– Вы… вы не меня ли уж поджидали? – спросила я растерянно, снимая с головы заиндевелую шапку.

– Не спится, касатка. – Хозяйка подняла на лоб очки. И пристально посмотрела мне в глаза. – Гостевала, что ли, где, полуночница?

– Гостевала? – Я усмехнулась. – Не хотелось бы в другой раз так гостевать… С газетой была задержка.

Сняла шубку и стала стаскивать с ног валенки. Они на морозе как бы залубенели.

– Ой, батюшки, и беспокойная же у тебя должность. – Ксения Филипповна покачала головой. – Мой-то покойный муженек тоже, случалось, задерживался. Ну, это только во время годового отчета. А у вас – не разберешь-поймешь… когда попало! – Она достала из горнушки шерстяные носки. – Надень на, ноженьки скорее согреются. А валенки на печку… к трубе ближе поставь, там кирпичи-то, поди, еще горячие.

Когда я помыла руки, хозяйка пригласила к столу:

– Горячий чай, к тому же сдобнушки свежие. Ноне пекла. Угощайся!

Я не отказалась ни от чая, ни от пышных сдобнушек. Хотя хандра моя и не прошла, а вот поди ж ты – пока разгуливала по морозцу – проголодалась.

Ксения Филипповна налила чаю и себе. В течение дня она обычно много раз подогревала самовар. Вот и сейчас, пока я не торопясь отхлебывала из стакана обжигающе крутой кипяток, сдобренный жидкой заваркой, хозяйка уже пила вторую чашку. А чашка у нее преогромная, старинная, с румяными целующимися амурчиками.

Вытирая клетчатым платком горошины пота с низкого лба и блаженно отдуваясь, она вдруг сказала:

– Писулечку от Антоши получила: всего один месяц осталось ему служить. Так кумекаю, касатка, через пять-шесть недель быть сыночку под родительским кровом. Слава тебе, владычица… можно вздохнуть: отслужился! На этих границах-то всегда опасливо. А на Дальнем Востоке сейчас особливо.

Ксения Филипповна осанисто выпрямилась. Самодовольно-чванливая улыбка расплылась по ее крупному, мясистому лицу с удивительно крошечным, пуговкой, носом.

Из овальной табакерки-тавлинки, лежавшей на краю стола справа, под рукой, хозяйка взяла большую щепоть душистого табаку. И основательно, с толком понюхала.

Берестяная табакерка эта старинная. Она вся изукрашена тонкой кружевной резьбой и прорезью. Под прорезь искусный мастер подложил слюду, и отблескивающий фон как-то особенно четко оттенял ажурность рисунка.

Нанюхавшись табачку, Ксения Филипповна долго чихала. Чихала так же с упоением, как и пила чай. А уж потом журчаще запела, щуря хитрущие, рыже-зеленые глаза:

– Теперичко самая пора невестушку Антоше подыскивать. Самая что ни есть сурьезная пора! Да вот загвоздка: где ее, паву, в наше суетное губительное время скоро отыщешь? Невинную и кроткую лебедушку?

Я даже поперхнулась.

– Да вы что, Ксения Филипповна! Он у вас не маленький, Антоша ваш. Двадцать три ему?.. Ну, так приедет, поступит работать и… и сам найдет. Если, конечно, надумает. А потом… откуда вам знать?.. Возможно, у него уже есть…

Перебивая меня, хозяйка замахала руками:

– Не мели не дело, не мели! «Сам найдет»!.. Он сам такое веретено отыщет… потом не возрадуешься! Одни перекосы и щели образуются в молодой его жизни. Вон старшой-то мой… парень головастый был, не этому ровня по умственным понятиям, а чего натворил? Повисла ему на шею в окопах фронтовых продувная доступная бабенка, он и раскис! У меня по сю пору душа не лежит к этой мокрохвостке!

Снова с чувством понюхав, она продолжала:

– Он, Антоша-то мой, пупырчик нежный, стеснительный до крайности, не то что старшой… того война обкатала. А этот – куренок. К тому же тяжелодум и малоречив. Такому любая верти-переверти мозгу закружит. Да я не допущу! Пока жива – не допущу! Сама буду денно и нощно искать невесту.

Тут хозяйка властно пристукнула по столешнице ладонью. И потянулась за платком… Отчихавшись, она вроде бы пооттаяла, пообмякла сердцем. А в голосе появилась мечтательность.

– Мне бы обзавестись сношенькой скромной, непременно образованной. Антоша-то хотя и рукастый слесарь, да у него всего-навсего восемь классов. Ему надо жену культурную, с высокими понятиями, чтобы с образовательной стороны влияние на него распространяла.

И вдруг – без всякого перехода:

– А ты вот, Зоя Витальевна, чего дремлешь? Замуж не выходишь? Парни-кобели, прости господи, никогда ее стареют, даже в сорок лет, а девицы того… свой срок имеют.

Чувствую, как у меня начинает саднить и гореть лицо, ровно его кипятком ошпарили. Не знаю, куда и глаза девать. Но Ксении Филипповне хоть бы что! Она знай себе рубит сплеча:

– Вот-вот, чересчур, касатка, стеснительность чрезвычайную имеешь. К тому же ты, Зоя Витальевна, с мечтательностями… прости меня, грешную. Все в небо смотришь. А они, женихи-королевичи, по земле шастают! В твои двадцать-то шесть дремать не гоже!

Я больше не могла выдержать этой пытки. Пробормотав какие-то извинения, стремглав бросилась к себе наверх. В один миг одолела крутую лесенку. И захлопнув дверь, упала вниз лицом на кровать. И… и зарыдала.

В то лето – пятнадцатое мое лето – июль выдался необузданный какой-то, а точнее сказать – бешеный! Честное комсомольское!

С утра начинало печь. В полдень же, когда казалось, сгорали дотла даже не спасающие от зноя жидкие тени, уже совсем делалось тошно. Вода в неглубокой в это время года Воложке прогревалась до самого дна. И сколько бы раз ты ни окуналась в эту тепловатую, пахнущую тиной воду, облегчения не наступало.

Стоило же выйти на берег, как вялое тело со всех сторон охватывал нестерпимый жар. Будто бы ты не на берег вышла, а нырнула в пасть гигантской печи. И уж не хотелось ни о чем думать, не хотелось даже ногой пошевелить. Душа была ко всему безучастна: и к неоглядной, празднично-радостной, сверкающей реке, распростертой до шаткого в душном мареве Телячьего острова с кудрявой полоской тальников, блекло-серой, точно ошпаренной паром, и к этим вот бугристым, сыпучим пескам с мириадами раскаленных искорок кварца.

Не было отрады и в сосновом бору, с трех сторон подступавшем к Старому Посаду, таком просторном и высоком, насквозь пронзенном дымно-золотыми пиками, совсем задыхающемся от крепкого, сухого смолистого воздуха.

Брякнешься плашмя на пружинисто-игольчатую проскипидаренную подстилку, раскинешь по сторонам руки и долго-долго смотришь неподвижным взглядом в бездонное светло-голубое колодце, разверзшееся в вышине, между раскачивающимися вольно лохматыми макушками столетних великанов.

Если мы с Римкой, подружкой, уходили в лес с утра, то и оставались тут до вечера. Прихваченные с собой книги часто оставались нераскрытыми. Не хотелось и есть. Когда же одолевала жажда, мы ползали на четвереньках по затененным пестро бугоркам и полянкам с горячей поникшей травой, собирая сладкую, сочную землянику – маняще жаркие угольки.

Но вот переваливало за полдень. И на сияющем небе, зацелованном солнцем, вдруг появлялось – откуда? кому это знать! – облако, похожее на преогромный снежный ком. Величавое это творение природы медленно плыло в беспредельной выси, клубясь и меняя очертания. То оно делалось похожим на гривастую голову грозного льва, то на воздушный замок жестокой царицы Тамары. А спустя какое-то незначительное время глянешь вверх, а там, в беспредельном до головокружения воздушном океане, уже разгуливают два облака – такие будто похожие друг на друга и такие несхожие.

И чем ниже клонилось к горизонту солнце, оно пекло беспощаднее, и раскаленный воздух густел, наливался тяжестью. Тускнела белесо и вышина, и по небосводу плавало теперь, теснясь и сталкиваясь, множество облаков.

И тут мы с Риммой, прихватив косынки и книги, улепетывали домой.

Сумерки крыли изнывающую от зноя землю рано, и в окутавшем мир мглистом мраке раздавалось глухое погромыхивание. В первые минуты громыхало где-то далеко-далеко, но с каждым разом грохот этот нарастал, неумолимо приближался. Небо охватывали малиновые сполохи.

Чуть погодя налетал вихревой ветер, обдавая то палящим дыханием, то ледяной стужей. Панически метались из стороны в сторону тополи и березки. Наконец чудовищный взрыв сотрясал все живое и мертвое. Тотчас в кромешной выси появлялись белые змеи – одна проворнее другой. Они жалили и жалили свирепо небо, и оно, не выдержав этих терзаний, сдавалось. Вниз падали редкие, тяжелые, злые слезы. Проходило сколько-то долгих томительных минут, и начинался ливень. От гудящего обломного ливня захлебывалась земля.

И так изо дня в день повторялось одно и то же весь июль. Ходили слухи, что в соседней деревне Васильевке молнией убило пастуха, а в селе Русская Борковка дотла сгорела деревянная школа. Не обошло несчастье стороной и Старый Посад. Купаясь в Воложке как-то во время грозы, утонул баянист Мишка Брындин – разудалая головушка.

В июле в местном курзале – старомодном, с башенками и галереями театре, построенном еще до революции для увеселения приезжающих пить кумыс легочных больных, разных там чиновников и купчиков, – гастролировал драматический театр Самарска. В антрактах, длившихся чуть ли не по часу, играл оркестр, и любители танцев могли вдоволь кружиться в просторном фойе.

В репертуаре театра, как нарочно, почему-то были скучнейшие пьесы, и в курзал ходила главным образом молодежь. Покупали билеты на галерку и ждали с нетерпением антракта, чтобы шумной толпой устремиться в фойе, где к этому времени на хорах уже сидели рослые молодцы с начищенными трубами – оркестранты из пожарной команды.

Перед началом второго действия билетерши сами зазывали публику в полупустой партер: надо было поднимать у актеров настроение.

Обычно парни и девушки охотнее всего посещали четырехактные спектакли. И уходили из курзала счастливыми, чуть ли не одуревшими от головокружения.

Однажды тайком от родителей мы с Римкой наконец-то отважились отправиться в сводивший нас с ума курзал. Билеты на галерку купили мы заранее – дней за пять до спектакля. А чтобы не вызывать у чересчур бдительных мамаш каких-либо подозрений, облачились скромненько в ситцевые сарафанчики – в них мы обычно бегали купаться на Воложку.

Постой, постой! Зачем ты вдруг принялась ворошить в памяти все эти – кажущиеся такими далекими и ненужными – отроческие воспоминания?.. Да нет, пожалуй, не зря. Ведь там, в курзале, во время антракта, я увидела  е г о. Потом целый год он был для меня, зеленой неоперившейся девчонки, кумиром, совершенством мужской красоты!

Уж после узнала я стороной кой-какие сведения о своем кумире: студент Ленинградской академии художеств, приехал к дяде – ветеринарному врачу – отдыхать и писать этюды. Между прочим, когда-то давным-давно даже великий Репин останавливался в наших Жигулях, где он делал наброски для своих знаменитых «Бурлаков».

Долговязый юноша в черной бархатной куртке, белоснежной сорочке и с холеной русой бородкой, видимо, еще при первом посещении курзала покорил сердца многих провинциальных девиц и своей внешностью, и безукоризненными манерами галантного кавалера.

В этот же вечер он пользовался у слабого пола чрезвычайным, я бы прибавила, обостренным вниманием. Лупоглазые дурешки без стыда и совести липли к заезжему красавцу, чуть ли не сами приглашая его на танцы.

Не знаю, что творилось в Римкиной душе, но в моей все так и перевернулось. Перевернулось в тот самый момент, когда я увидела в толпе молодого человека с бородкой. На какой-то миг мои глаза встретились с его, утопающими в дремотно-длинных ресницах. Но он тотчас отвернулся, даже не заметив меня, и, склонившись над заалевшим ушком своей партнерши, что-то зашептал с непринужденностью гранда. Я же все никак не могла – не могла, да и только! – отвести взгляда от его лица.

Смолк оркестр. К великой моей досаде, он смолк так внезапно, что я вначале растерялась. Опомнившись, я насильно потащила упирающуюся Римку в тот угол фойе, где остановился юноша с бородкой. Римка о чем-то спрашивала меня, а я не слышала. То же самое продолжалось и во втором и третьем антрактах.

Я корила себя, осыпала всяческими обидными словами, твердо решая не смотреть больше в сторону смазливого юноши, но воли моей хватало на минуту, от силы – на две. А потом я снова устремляла взгляд на моего «Люсю». Почему молодого человека окрестила «Люсей» – и сама не знала. Но только с этого вечера я его иначе не называла.

В конце последнего антракта, что-то за мной заподозрив, Римка прошипела зло:

– Ты… не рехнулась умом?.. На кого ты пялишь буркалы?

– Вот еще! – не сразу возразила я, страшно возмущенная поведением старых дев, назойливо вертевшихся возле моего Люси.

– Нет, ты определенно рехнулась! – снова зашипела Римка. – Ты… ты…

Вдруг вырвав свою потную руку из моей ледяной, подружка убежала в зал. Весь последний акт она демонстративно от меня отворачивалась.

Но вот кончился спектакль. Публика же, выйдя на крытую веранду, окружавшую курзал, долго еще не расходилась, ожидая, когда приутихнет разбушевавшийся ливень.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю