Текст книги "Лешкина любовь"
Автор книги: Виктор Баныкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
– Можно?
Недолгим было свидание секретаря с Пал Палычем. Он выскочил из кабинета как из парной – запыхавшийся, растрепанный, ожесточенно размахивая запотевшими очками. А немного отдышавшись, Гога-Магога заковылял на мою половину, переваливаясь с боку на бок.
– Просят! – мрачно буркнул он, глядя рассеянно в окно. – Теперь за тебя примется. – Повертел в руках купленный мной недавно сборник рассказов Сергея Воронина. – Ну, хоть было бы за что, черт подери! – продолжал шипуче секретарь. – А то весь сыр-бор зачадил из-за этого фигляра… очковтирателя Мокшина! Зачем, видите ли, мы авторитет крупного хозяйственника подрываем!
– Как… подрываем? – опешила я.
– А вот так: печатаем компрометирующие передового директора совхоза письма!
– Выходит, наш Пал Палыч против правдивого письма свинарки Некрасовой?
Маргариткин только махнул рукой:
– Ступай, кайся!
Хочешь не хочешь, а идти надо. Редактор даже головы не поднял от подшивки газет, когда я вошла в комнату. Молчал, тяжело супясь. А сивые усищи его потешно так топорщились.
Решила и я молчать. Остановилась у стола и жду грома.
Минуту спустя под Пал Палычем прокряхтел по-стариковски стул. А чуть погодя и сам он заскрипел, все еще не поднимая от стола головы – гладкой, поблескивающей льдисто в жарком луче мартовского солнца:
– Что же это вы… кхм… Зоя Витальевна? Не кто-нибудь, а вы… кхм, кхм… вы персонально в ответе за входящие и выходящие жалобы. И тем более за те, что публикуются в газете.
Меня всю так и перекорежило. Сдерживая себя, я лишь пожала плечами:
– Не понимаю что-то. Конкретно: о чем речь? В чем моя промашка?
Тут редактор укоризненно вскинул на меня серые, водянисто-серые, тусклые глаза.
– Не притворяйтесь! Отлично знаете, о чем речь! Маргариткин, огурцы соленые, наверняка уж растрезвонил, за что мне в райкоме… кхм, кхм… зачем меня в райком вызывали!.. Какую-то неделю не был в редакции, и – нате вам! – натворили!
– Вы имеете в виду письмо свинарки…
– Вот, вот… именно это пись-ме-цо!
– По совету Комарова – вы были в отъезде – я позвонила в совхоз нашему рабкору Висулькину и просила проверить. Через день Висулькин сообщил: «Я только что вернулся с свинофермы второго отделения. Положение на ферме из рук вон. Все факты, приведенные в письме Некрасовой, подтвердились». О разговоре с Висулькиным я доложила Комарову. Ну и Евгений Михайлович…
Редактор перебил меня брюзгливо:
– С Комаровым в райкоме особый разговор будет! А вот вы… вы и без Комарова знаете, что Трошинский совхоз – передовой в районе совхоз. Совхоз, который взял на себя повышенные обязательства!
– Ну и что же? – как можно наивнее спросила я, хотя уж давно готова была взорваться.
– Как это – и что же? – Поперхнувшись, Пал Палыч закашлялся. У него, у бедняги, даже слезы на глазах выступили… Вдруг он устало выдохнул: – Идите!
Вскоре Пал Палыч куда-то незаметно удалился, никому ничего не сказав. А под вечер в райком вызвали Комарова.
Надевая пальто, Евгений Михайлович шутливо проговорил:
– Благословите меня, други. Отправляюсь на суд праведный.
Кончился рабочий день, а Комаров все еще не заявлялся в редакцию. Мы с Гогой-Магогой решили подождать возвращения из райкома заместителя редактора. За это время Маргариткин издымил с десяток сигарет.
К нашему радостному изумлению, Евгений Михайлович прибежал в бодром, приподнятом настроении.
– Меня дожидались? – улыбнулся Комаров, вытирая носовым платком высокий лоб. И снова белым месяцем сверкнула на его смуглом лице улыбка.
– Стружку с вас, по всей видимости, не снимали? – У повеселевшего Маргариткина замаслилось одутловатое лицо. – А мы тут и носы было повесили.
– С какой же это стати? – задорно спросил Комаров. И заходил по узкой «приемной», стиснутой с одной стороны кабинетом редактора, а с другой – нашей с Нюсей комнатой. Здесь наискосок к окну царственно возвышался стол секретаря – громоздкое черное чудовище, прозванное в редакции катафалком. – Стружку с меня собирался снимать Стекольников, – наконец заговорил Евгений Михайлович. – Кстати, а где его драгоценная половина? Что?.. А-а, ребенок прихворнул… Так вот: Владислав Юрьевич собирался снимать стружку, да мне повезло. Лишь принялся Стекольников толкать речугу о важном значении советской печати и т. д. и т. п., как в его обитель вдруг вошел первый секретарь Костенко. Поздоровался со мной за руку и спрашивает с хитрущей эдакой ухмылкой: «За что вас распекает мой агитпроп?» Доложил я вкратце Костенко суть дела. Выслушал с интересом нашумевшую историю о повышенных обязательствах Трошинского совхоза. Сообщил я и о своей недавней поездке в Трошино… Не выполнили, сказал, ранее взятых обязательств и – бац! – поспешили раструбить о новых – явно невыполнимых. К справедливой же критике руководство совхоза относится нетерпимо. Ну, когда я кончил, Костенко спрашивает Стекольникова: «А что вы на это скажете?» Владислав Юрьевич развел руками: «Я здесь ни при чем. Второй секретарь дал указание напечатать в газете статью Мокшина. Было также рекомендовано всячески… э-э… поддерживать почин совхоза, всесторонне освещать успехи». Тут первый секретарь насмешливой репликой прервал заведующего отделом пропаганды: «Освещать успехи, которых нема?» Владислава Юрьевича даже пот прошиб. Прощаясь со мной, Костенко пообещал: «Я сам разберусь с Трошинским совхозом». Вот, други любезные, и весь инцидент.
Мы с Маргариткиным воспрянули духом. Громко переговариваясь, стали собираться по домам. Но не успела я еще снять с вешалки шубу, как в редакцию пожаловал поздний посетитель.
Этот приземистый, рукастый человек в шубняке нараспашку, не спеша подойдя к двери «приемной», так же не спеша обнажил по-юношески курчавую, но с проседью голову и уж после этого с достоинством пробасил:
– Доброго здоровья вам! Прошу прощенья: в неурочное время беспокойство причиняю.
Глядя в красно-бурое, скуластое лицо вошедшего с поразительно молодо синеющими глазами, я только собралась ответить: «Проходите», но меня опередил Комаров. Он зачем-то убегал в свою крохотную каморку, расположенную у самого прохода в типографию, и вот, возвращаясь по коридору обратно, весело зачастил:
– Здравствуйте, здравствуйте!
Остановившийся в дверях посетитель посторонился, пропуская заместителя редактора, а тот, неожиданно взмахнув руками, обнял гостя за крутые плечи:
– Какими судьбами к нам, Илларион Касьяныч?.. Да вы проходите, проходите!
Глянув на Евгения Михайловича чуть суженными глазами, гость посветлел лицом.
– А я вас попервоначалу… не сразу признал, товарищ…
– Комаров, – подсказал заместитель редактора.
– Точно – Комаров, – еще более расплываясь в улыбке, гудел здоровяк Илларион Касьяныч. – Спасибо вам: не погнушались, заглянули в нашу забытую и богом и дьяволом берлогу, когда на той неделе на участок пожаловали… Ну, здравствуйте еще раз!
И он протянул Евгению Михайловичу клешневатую, натруженную руку в черных точках, словно бы утыканную дробинами.
Обращаясь к нам с Гогой-Магогой, Комаров сказал:
– Знакомьтесь: знатный передовик вздымщик химлесхоза Салмин Илларион Касьянович!
– Надо ж… такое прославленье, – сконфузился гость. – Смотрите, я и сбежать могу.
Но Комаров, посмеиваясь, подтолкнул Салмина вперед, приглашая проходить в большую – нашу с Нюсей – комнату. Поравнявшись со мной, Евгений Михайлович шепнул: «Организуем чаек, а?»
Кивнув утвердительно, я помчалась в коридор, где в закутке, за перегородкой, стояли на тумбочке электроплитка и чайник, а в самой тумбочке находились запасы сахара, сушек и чай в железной экзотической баночке с тиграми, слонами, львами и обезьянками.
Когда же заявилась в комнату с бурлящим чайником, Евгений Михайлович и гость до того оживленно беседовали, что не сразу меня и заметили. (Маргариткин давным-давно смотался домой: ему надо было писать в завтрашний номер статью о работе комсомольских организаций района.)
– Он-то – горячий стрепет, душа винтом, – и взбулгачил бригаду, и сорганизовал эту петицию, – говорил Салмин, разминая между пальцами папиросу. – А тут нарочный с участка: езжай, мол, Салма, в Богородск, прибыль у тебя в семейных кадрах объявилась! Раненько я и в путь тронулся. И Дмитрий этот самый прямо-таки силком приневолил меня взять сию грамоту. Сам, слышь, и забежишь в редакцию, потому как другому кому не доверяю наше письмо. Вот я и пожаловал к вам, товарищ Комаров, в непригожем виде жалобщика. Сам я, к слову, не терплю разные там кляузы. Евгений Михайлович спросил:
– Выходит, вас надо поздравлять? С сыном, с дочерью?
Раскуривая папиросу, гость, как мне показалось, нарочно постарался скрыться в облаке едучего дыма.
– С сыном, – прогудел он. – У меня одни сыны плодятся. Пятый по счету.
– Ого! – Заместитель редактора, никогда не куривший ранее, вдруг потянулся к лежавшей на краю стола помятой пачке «Беломора». – Так вам, Илларион Касьяныч, не двухкомнатную, а трехкомнатную квартиру надо!
– Где уж там… от этой-то, нареченной, и то поворот дали!
Я подала чай. Сказала Салмину:
– Поздравляю вас! Какое же имя дали новорожденному?
– Кузьмой будет. В честь деда.
Гостю мой чай понравился. Он выпил подряд три стакана. И все рассказывал и рассказывал с воодушевлением о своем подручном Дмитрии, толковом, работящем малом, книголюбе, фантазере.
– Завяжите узелок, – заметил Комаров, кивая мне. И с силой потушил папиросу в пепельнице. – Почему бы молодого человека не завербовать в наши корреспонденты? Как его фамилия, Илларион Касьяныч?
– А у него и фамилия душевная… по его нраву! – улыбнулся Салмин. И назвал фамилию своего помощника. – Промежду прочим, вы в корень смотрите, товарищ Комаров. Мой Дмитрий запросто может писать вам в газету. Писучий он у нас: нет-нет да в час роздыха чтой-то себе в блокнотину и писанет. В другой раз целый вечер не выпускает из рук самописку. Верно, славный бес, хотя за вожжу приходится порой придерживать.
Меня внезапно осенила догадка: уж не этот ли парень спас от неминуемой смерти несчастную деваху с Шутихи? Ведь ее спасителя, кажется, тоже Дмитрием звали? Я спросила:
– У вашего подопечного нет какого-нибудь… дефекта на лице?
Илларион Касьяныч посмотрел на меня суженными глазами, точно так же, как он глядел на Комарова в самом начале своего появления в редакции.
– Есть изъян, милая девушка. По этой причине наш Дмитрий и забрался в глушь лесную. Из-за изъяна его личности, должно быть, и того… и дерзок, и неуживчив порой бывает. – Помолчав, Салмин добавил, потрогав себя за острый кадык: – Лицо у Димы… попорчено, это верно.
Когда мы проводили гостя, Евгений Михайлович некоторое время потолшился у стола, читая и перечитывая оставленный Салминым документ. Потом сказал:
– Пять лет обещало руководство химлесхоза рабочему квартиру. Наконец летом заверили: «Отстраиваем дом. За тобой двухкомнатная на третьем этаже». А на днях при заселении нового дома Иллариону Касьяновичу кукиш показали. Обещанную ему квартиру отдали Тамарову. Новоиспеченному председателю рабочкома – радетелю интересов рабочего класса.
Побарабанив по крышке стола пальцами, Комаров покосился в мою сторону:
– Что же теперь остается делать передовику производства Салмину с многодетной семьей? Как вы думаете? Ждать еще несколько годков… другого дома? Ведь он уж попривык за пять лет к своему бараку, не так ли?
– А мы… право, не знаю, как нам ему помочь, – растерянно пролепетала я.
Наверно, по-детски наивно, если не глупо, прозвучали мои слова, потому что заместитель редактора неожиданно рассмеялся – зычно, взахлеб.
Но сразу же посерьезнев, Комаров запустил в густущие, жесткие свои волосы обе пятерни, взъерошил их. И решительно заявил:
– Пока я с собой возьму эту бумагу. Завтра позвоню директору лесхоза. Ну, а потом… утро вечера мудренее! Так ведь говаривали наши предки, Зоя Витальевна? А?
Я не успела ответить, как Евгений Михайлович, глянув на часы, заторопился:
– Без трех десять. Лечу в свою келью. Мне в десять должны звонить из Ярославля.
И убежал. А я стала собираться домой.
Около полумесяца назад получила я письмо от Брусянцева. И это неожиданное посланьице незадачливого Максима все еще волнует, будоражит мою душу. Читаю и перечитываю его чуть ли не каждый вечер.
Вот и нынче… Вернувшись домой, напоила чаем Ксению Филипповну, поставила ей на затылок горчичник (у хозяйки повышенное давление) – и к себе в светелку. И сама не помню, как очутился в нетерпеливых моих руках ядовито-желтый конверт с мордастой улыбчивой каменщицей на фоне многоэтажного дома-башни.
Кажется, все-то все заурядно и обыденно было в письме прямодушного Максима. Правда, кого удивит в век счетно-вычислительных машин, сверхзвуковых лайнеров, дерзновенных полетов чудо-спутников к загадочной Венере историйка о легкомысленно-ветреном папаше? Этот папаша бросил когда-то семью, за темные делишки побывал энное количество лет за решеткой, а теперь вдруг востребовал через суд алименты с сына! Ну, разве так уж редки в жизни подобные историйки? А строчки из письма Максима о Римме, закадычной моей подружке школьных лет, расставшейся с мужем-выпивохой и вновь свившей – уютное на этот раз – гнездышко вкупе с удачливым бессемейным вдовцом из райконторы «Плодоовощ». Мало ли на свете сходятся и расходятся?
Повздыхала, читая о нашей любимой учительнице, классном руководителе девятого «Б» Елене Михайловне.
«Недавно встретил ее на улице и еле узнал, – писал словоохотливо Максим. – Подурнела, постарела наша Елена Михайловна. А помнишь, Зойка, до чего же обворожительно-симпатичной была наша географичка! Сколько вокруг нее увивалось ухажеров! Один химик Юрочка прямо-таки не давал проходу (между прочим, этот Юрочка высоко взлетел – преподает сейчас в Самарском пединституте)».
Я тоже помню уморительно-потешного очкарика Юрочку, частенько поджидавшего у школьных осокорей Елену Михайловну. И вот – нате вам – одинокая, постаревшая… Все с тем же объемистым портфелем, битком набитым ребячьими тетрадками, каждое раннее утро отправляется в школу наша, и уж не наша теперь, Елена Михайловна. Максим писал и о том, что полгода назад вместе с другими учителями района Елена Михайловна была награждена орденом. Жаль, что я узнала об этом поздно, а то поздравила бы любимую учительницу телеграммой.
В конце письма Максим горевал о кончине матери-страдалицы… Более десяти лет она была прикована к постели, мать многотерпеливого Максима. И он, заботливый сын, окружил ее вниманием и лаской, хотя порой и вздохнуть некогда было: работа, учеба, домашние дела.
«Теперь я остался один. Прихожу в свою комнату и не с кем словом обмолвиться, не о ком позаботиться… ведь я так привык за эти годы оберегать мать как малое дитя! Все чаще и чаще думаю: а не махнуть ли мне куда-нибудь на край света? Чтобы забыть и свое горе, и всякие свои разочарования? Наверно, я зажился в Старом Посаде. Сейчас город наш чуть ли не перещеголял областной Самарск и многоэтажными домами, и гранитной набережной, и ультрасовременным кинотеатром, и чистотой асфальтированных улиц. И все же я охотно бы снялся с якоря… помани кто-то, замаячь на горизонте улыбчивая звездочка».
Максиму я тоже посочувствовала в душе, как уже не раз до этого, перечитывая письмо, а потом, торопливо перевернув листок, заглянула в конец, где он скороговоркой (какая жалость!) писал об Андрее Снежкове. Андрей работал под Саратовом на Балаковской ГЭС. Уже года четыре, оказывается, он женат. Читала равнодушно-скупые эти строчки – так мне думалось – и не верила: нескладный Андрюха, ходячая каланча, и… глава семейства! Боже ты мой! Обзавелся женой, дочерью. Глянуть бы хоть со стороны на это счастливое семейство!
Между прочим, тоже скороговоркой, точно запыхавшись, ничего не забывающий Максим сообщил, что дружок даже фотокарточку ему прислал, с которой надменно-равнодушно взирает на мир земной привлекательная брюнетка с модной прической, круглолицая девчурка с полуоткрытым от удивления ртом и большеносый улыбающийся глава рода Снежковых Андрей!
Заметила: у меня дрожат руки. Неужели… неужели я дико завидую чужому счастью? И до сих пор не могу спокойно думать об этом – сейчас таком далеком мне – человеке? О человеке, для которого я совсем не существую? Но – теперь всё! Никаких надежд. И мне надо… если уж не возненавидеть его лютой ненавистью, то хотя бы забыть. Забыть навсегда!
Сжимая кулаки, твердо решаю – не прикасаться больше к этому письму. Ни-ни! Даже под ножом! А Максиму Брусянцеву, выцыганившему у матери мой адрес, как-нибудь отпишу. А может, и нет. Ничего заранее не знаю.
Сунула письмо в толстенный том одного удачливого современного литератора, заброшенный мной из-за немыслимой скучищи, и принялась разбирать постель. Пора, пора уж и на боковую: перевалило за двенадцать.
Но мне не спалось. Ворочалась с боку на бок, зачем-то прикрывала ухо малюсенькой подушечкой, хотя и так все вокруг заполняла тишина – пугающе-жуткая. Даже крепко-крепко смеживала веки, надеясь так скорее заснуть. Ничего не помогало. В голову лезла всякая всячина-перевсячина. Например, хотелось узнать, растут ли на острове Пасхи арбузы. А потом припомнилась к чему-то любимая мной когда-то песенка:
Называют меня некрасивою,
Так зачем же он ходит за мной
И в осеннюю пору дождливую
Провожает с работы домой?
Кажется, я тянула ее себе под нос и в тот ветреный мартовский вечер, когда поджидала в пустом, таинственно-темном классе Андрея, чтобы вручить ему письма Борьки Липковича.
А зачем, зачем я собиралась тогда отдать Снежкову те гнусно-льстивые, таящие в себе трусливую угрозу писульки мелкого пакостника? Да, зачем?
Откинув с уха горячую подушечку, я улеглась на спину, вытянув во всю длину кровати ноги. И посмотрела в потолок. Иногда я подолгу разглядываю дощатый потолок светелки. Это случается обычно в выходные, если появляется желание полежать с книгой. Тогда-то темные, цвета дубовой коры, сучки на потолке начинают казаться или ликами святых, или головами животных и птиц. Но сейчас в комнате было так сумрачно, что и потолок-то еле угадывался в вышине.
Ах, да, вспомнила: как-то я пригласила Андрюху в кино, а он в ответ проворчал сердито… будто я, гоняясь за Борькой, дошла до того, что сама пишу ему любовные записочки. Вот-вот. Потому-то я и попросила в тот вечер Снежкова подняться на третий этаж после комсомольского собрания.
Теперь в моей цепкой памяти все всплыло до мельчайших подробностей. Я стояла в гулком классе у окна, поджидая Андрея, От нечего делать смотрела на мглистые, в дымке, Жигули, где тогда начиналась большая стройка, и негромко пела:
И куда ни пойду, обязательно
Повстречаю его на пути,
Он в глаза мне посмотрит внимательно,
Скажет: «Лучше тебя не найти».
В этот-то миг и вошел в класс Андрей, да так осторожно, как бы крадучись, что я не сразу услышала старческое оханье прикрываемой им двери.
В те годы необыкновенно популярной была эта песенка о некрасивой девахе, за которой тем не менее навязчивой тенью волочился эдакий стеснительный малый, заботливо прикрывавший своим пиджаком в дождь или ветер плечи непривлекательной с виду возлюбленной.
Сейчас почему-то забыли, решительно забыли сентиментально-грустный гимн не теряющих надежды на любовь дурнушек. Или перевелись на свете некрасивые девчонки? Вряд ли. Просто они, дурнушки, вроде меня, потеряли всякую веру… Ведь и без них столько красивых!
Но разве они, смазливые, все счастливы? Возьмем нашу Елену Михайловну. Я, бывало, с завистью засматривалась на учительницу географии. Да и не одна я – все девчонки класса, положительно все, были в нее влюблены. А вот не повезло же, видно, Елене Михайловне в личной жизни. И красота оказалась ни при чем… Выходит, кроме красоты надо что-то еще иметь за душой?
Приподнявшись, я включила лампу под абажуром, стоящую у меня в головах на тумбочке, и взяла книгу Сергея Воронина. В этом сборнике меня особенно как-то задел за живое великолепный, на мой, конечно, взгляд, рассказ… Вот он, этот рассказ с таким замысловатым названием: «Зимовка у подножия Чигирикандры».
В рассказе всего-навсего восемь небольших страничек, а по глубине человеческих чувств, знанию жизни он не уступает иному пухлому роману. Честное комсомольское – без преувеличений!
Безлюдная тайга. Зимовка у большой сопки с отвесными склонами – Чигирикандры. Трескучие морозы. Тяжелая, полная лишений жизнь изыскателей. Среди геологов была и она, Шура, – высокая, нескладная, с мужским крупным носом девушка. В ту счастливую для Шуры зиму ей исполнилось двадцать шесть. Как мне сейчас. И ее никто не любил. Добавлю опять же – как и меня.
Однажды поздним вечером на зимовку забрел Василий – тоже изыскатель, но из другого отряда. Попросился переночевать. Шура не отказала. Даже накормила малоразговорчивого парня. А потом… потом он спросил:
«– Ты бы, наверно, уже спала, если бы я не пришел?
– Наверно.
– Так ложись.
Она задула свечу и стала раздеваться».
Немного погодя Василий опять спросил:
«– А я где лягу?
Она ничего не ответила. И тогда, сбросив одежду, он пошел к ней».
Невозможно пересказать этот рассказ. Я пыталась представить себя на месте Шуры, пыталась уж не один раз, и не могла.
«Несколько позднее, чуть ли не враждебно, он спросил ее:
– Чего ж ты не сказала, что у тебя никого не было?
– Никого не было, – тихо ответила она.
– Теперь это я и без тебя знаю, – раздражаясь все больше, сказал он.
– А почему ты сердишься?
Он не ответил.
– А я знала, что так у нас будет, – сказала она, и в голосе ее слышалась улыбка».
К весне все изыскания были закончены. И Василию думалось: теперь-то самое время порвать эту связь. Но так случилось, что и Василий и Шура возвращались домой в одном поезде. Она, умница, все понимая, не мешала ему играть в преферанс, читать. В Ленинграде, на вокзале, они расстались. Как чужие. Почти как чужие. Шура вместо того, чтобы заплакать, рассмеялась, крепко пожимая бесчувственную руку Василия.
И, казалось, всё. Автору можно ставить точку. Кто возразит, что такие истории в жизни не бывают? Но дома затосковал Василий. Ни товарищи, ни рестораны не могли заглушить какой-то большой внутренней пустоты. И, вдруг вспомнив, что у него случайно остался адрес Шуры, Василий мчится к ней на Литейный. (Ни разу не была в Ленинграде, интересно, красив этот Литейный? Наверно, красив. В Ленинграде, по-моему, все улицы и проспекты красивы.)
«Он легко отыскал ее дом. Ее квартиру. И позвонил. Дверь тут же открылась, будто его ждали. В дверях стояла она и смеялась.
– Ты чего смеешься? – спросил он.
– А я знала, что ты придешь.
– Это почему же еще? – как всегда злясь на ее смех, грубо спросил он.
– Да потому, что я люблю тебя!
И это прозвучало как Чигирикандра!»
Не успела закрыть книгу, а на страничку – кап, кап.
Упали, одна за другой, две слезинки. Ох уж эти мне слезы! Но сейчас они появились не от горя, нет, нет. Легкие, светлые они были: я радовалась от всей души за неизвестную мне Шуру, цельную, смелую девушку, большая, сильная любовь которой, преодолев все преграды, победила!
Так, с мокрыми ресницами, не успев даже выключить свет, я куда-то ухнулась. Ухнулась с приятно щемящим замиранием сердца. И всю ночь проспала каменным сном.
Утром, по дороге в редакцию, забежала на почту. И, недолго думая, отправила Максиму в Старый Посад такую телеграмму:
«Получила письмо спасибо Пришли фото Андрея Зоя».
Чудилось: это безликое серенькое утро не предвещает ничего хорошего. Но денек повеселел, разгулялся, и разгулялся на диво яро.
В обеденный перерыв, когда мы с Комаровым отправились перекусить в кафе через дорогу, наш Богородск, ослепленный нестерпимо горячим солнцем, думалось, весь поплыл. Стекольникова с нами не пошла в кафе, и я не жалела. Почему-то в последнее время у меня к ней душа не лежит.
С крыш дружно капало. Золотые, полновесные бусины дырявили снег – мелкий, зернистый, словно бы сквозь сито просеянный. А вся середина улицы превратилась в озеро расплавленной бирюзы.
– Да-а, потоп! – смеялся Евгений Михайлович, помогая мне перебраться через лужу. – Сюда, сюда ставьте ногу… Не бойтесь, кочка надежная.
– А у меня голова закружилась, – призналась я, с облегчением ступая на деревянный тротуар. – Глянула вниз… и почудилось – бездонная глубина подо мной!
– Бывает, – кивнул сговорчиво Комаров.
У кафе, в палисаднике, стояла радостно розовеющая березка. У самого комля стройного деревца уже образовалась лунка: снег кольцом стаял до самой земли, и она, земля, курилась на солнце легким парком.
– Леший баню затопил, – заметил Евгений Михайлович, окинув взглядом березку. – Бабушка, бывало, все так говорила… Сокодвижение началось. – И тотчас, без перехода, добавил: – А не закатиться ли нам, Зоя Витальевна, в «Журавушку»? А? Признаюсь, мне до чертиков надоела эта забегаловка!
– Выдумали! – испугалась я. – За час мы не успеем пообедать, да и… к чему? В рестораны как будто по праздникам ходят.
– А у нас сегодня как раз праздник: Герасим-грачевник, – упорствовал Комаров, обнажая в улыбке нестерпимо белые свои зубы. – Грач с утра зиму расклевал, потому и мокрядь несусветная. А во-вторых… во-вторых, была получка. Наконец-то я при деньгах после отпуска!
И он решительно подхватил меня под руку.
Чтобы сократить путь, мы свернули с Интернациональной в какой-то заброшенный переулок. И чуть не утонули.
Стоило наступить на твердый с виду, зашершавившийся наст, как он трескался, похрустывая, и нога по щиколотку проваливалась в снежницу. Мне в резиновых ботиках было нипочем, а вот Евгению Михайловичу каково в ботинках? Но он не унывал, упрямо продолжая идти вперед.
По-видимому, здесь всю зиму не чистили снег. Торосистые сугробы и заледенелые глыбы тянулись горными хребтами по обеим сторонам переулка.
Возле одного дома с резным петухом на коньке шустрый дед с лихими буденновскими усищами бойко орудовал большой деревянной лопатой, кромсая на куски осевший сугроб, точно мраморную глыбу. Поддевая такой же лопатой увесистые кубы, внук-подросток бросал их в плетушку на полозьях.
– С весной вас, труженики! – поздоровался Комаров, когда мы поравнялись с дедом и его внуком. – Не запарились?
– Своя ноша не тянет! – осклабился дед. – Погреб снегом набиваем… самая пора!
И осадил назад облезлый малахай.
– Передохни, Ванятка!
С размаху воткнув в сугроб лопату, Ванятка тоже сдвинул набекрень шапку. По его розовеющему, слегка заветревшему лицу струился светлый жаркий пот.
– Завидую, – вздохнул Евгений Михайлович немного погодя. И оглянулся на оставшихся позади старика с внуком. – С таким бы азартом покидал сейчас в погреб снежок. А потом спрыгнул бы в творило и утаптывать стал.
– Приходилось? – поинтересовалась я.
– А как же! Не по-барски рос… без фруктовых соков и мороженого. Все приходилось делать: и дрова колоть, и воду из колодца таскать. А летом, в деревеньке у бабушки, и траву косил, и с ребятами в ночное закатывался. Здорово было… право слово!
На крыше кособоко-убогой избенки стоял, растопырив ноги, препотешный пестробокий козленок.
– Бэ-э! Бэ-э! – канючил он жалобно на весь переулок.
Комаров прищелкнул языком:
– Занесла же тебя нелегкая!
Схватив полные пригоршни липкого водянистого снега, проворно скомкал его и, размахнувшись, запустил в козленка.
Снежок шлепнулся в ногах у пострела, окатив его синими брызгами. Взвившись на дыбы, козленок прыгнул на приткнутый к избенке сараишко, а с него – во двор. И тут распахнулась калитка, и в нее выглянула горбоносая, вислощекая старуха.
– Шпаси тебя владычича! – прошамкала старая, глядя на Евгения Михайловича поразительно веселыми, девичьими глазами. – Чаша два уговаривала бесенка спуштиться с выси, а он знай себе коварничает.
– Рад, бабуся, что угодил! – улыбнулся Комаров.
Когда мы наконец-то выбрались из переулка, утопающего в снежном месиве и голубых, небесных лужах, на проспект Маркса, Евгений Михайлович спросил:
– Вы хотите знать о результатах моего разговора с Карпенко? Управляющим химлесхоза?
– Да, – кивнула я. – Мне давно хотелось узнать у вас…
– Звонил ему утром. Говорит: «Под давлением свыше отдал предназначенную Салмину квартиру. Стекольников из райкома распорядился. Не очень-то хорошо, конечно, получилось. – Это все Карпенко оправдывался. – Но у меня другого выхода не было. Придется Салмину еще подождать»… Вот так-то, Зоя Витальевна.
– Значит, – начала было я и замолчала. Сама не знаю – почему.
Уже показалась вдали новая гостиница с пристроенным к ней рестораном «Журавушка». Тут Евгений Михайлович заговорил снова, морща лоб и глядя куда-то в сторону, точно он чего-то совестился:
– Сами понимаете, какая сложилась ситуация.
Помолчал.
– Повесил трубку и спрашиваю себя: «Что делать?» Пораскинул туда-сюда мозгами и решил – отправлю-ка письмо рабочих в областную газету. Там, в промышленном отделе, меня знают. Само собой, приписочку сделал. Замечу в скобках: Карпенко я ни слова, ни полслова не сказал о лежавшей у меня на столе жалобе… Не одобряете мои действия или как?
– Почему не одобряю? – сказала я. – Очень даже одобряю. Так хочется помочь этому Салмину с семьей! Кстати, меня уже пытали: не поступил ли в редакцию сигнал… или что-то в этом роде…
– Да что вы? – воскликнул с живостью Комаров. – Разумеется, интересовалась Стекольникова?
– Она.
– Понятно. Карпенко после моего звонка, не мешкая ни минуты, звякнул Владиславу Юрьевичу в райком. А тот – жене… цепная реакция!
– Похоже.
– Что же вы ответили Стекольниковой?
– Сказала: ко мне никаких жалоб на неправильное распределение квартир не поступало.
– Умница!
– Но так ведь и есть, Евгений Михайлович! Я ни на вот столечко не соврала Нюсе!
Ресторан ослепил нас огромными окнами во всю стену. Остановившись у лестницы, Комаров шутливо-церемонно поклонился:
– Прошу, мисс Зоя!
И покраснел, покраснел, как мальчишка.
В «Журавушке» чинная продымленно-золотистая тишина. Занято было не больше трех-четырех столиков.
Мы прошли в дальний угол и сели напротив пустующей эстрады. Я с любопытством огляделась по сторонам.
Сизовато-трепещущие столбы света, властно врываясь в эти чудовищные окна, отражались, дробясь на мириады сверкающих искр, в расставленных на столах приборах, бокалах, в стеклянных колпаках новомодных люстр и настенных бра, придавая продолговатой зале необычную праздничность.
– Вы разве здесь не бывали? – спросил Евгений Михайлович.
– В начале зимы забегала раз, когда проходил слет лесорубов. Надо было интервью взять.
– Напрасно! Столько денег вбухали в эти вот колонны и окна-витрины, а вы, Зоя Витальевна, того… предпочитаете довольствоваться всякого рода сомнительными харчевнями.
Мы оба засмеялись. Подошла молоденькая официантка.
– В вашу сторону, Зоя Витальевна, упорно поглядывает один молодой человек. Из-за столика у противоположной стены. Их там трое, – сказал немного погодя Евгений Михайлович.