355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Колупаев » Безвременье » Текст книги (страница 29)
Безвременье
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:52

Текст книги "Безвременье"


Автор книги: Виктор Колупаев


Соавторы: Юрий Марушкин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 38 страниц)

69.

И вот на какой мысли поймал я себя. Мчимся мы с Провом на мотоцикле, выхлопные газы которого отравляют чистый воздух, созданный без-образным. Но нам нужно успеть во всем разобраться, у нас великая цель. Ничего особенного, если мы чуть подпортим атмосферу. Ведь пешком нам не дойти. Оправданы наши действия? В данном случае: да. А те, что сожгли атмосферу в двадцатом и двадцать первом веке? Может, у них тоже была неотложная цель? Успеть прибыть туда-то, срочно перевезти то-то... Ведь каждый из них в отдельности почти и не отравлял атмосферу, ну, разве что чуть-чуть. Океан и растения справятся. А они не справились...

Ах, да! Это ведь мы сейчас пытаемся что-то исправить! И ветерок относит выхлопные газы куда-то в сторону. За все надо платить? Надо! Да только чем?

К смешению стилей и времен Сибирских Афин мы уже, кажется, привыкли. Как быстро произошла адаптация! Знакомые здания проносятся мимо. Все чисто, прибрано. "Голубые мундиры" гонят толпу людей. На них никто не обращает внимания. И мы не обращаем. Пров изредка кричит мне в ухо: "Влево! Прямо! Вправо!" Ему лучше знать. Мы вкатываемся на большую площадь с зелеными газонами, клумбами цветов, асфальтированными дорожками, посреди которой расположено какое-то строящееся здание. Пров делает знак рукой и я припарковываю мотоцикл.

Пров соскакивает с седла, прохаживается, разминая затекшие ноги. Переминаюсь с ноги на ногу и я. Возле стройки происходит какой-то митинг, а самих строителей что-то и не видно. Может, обеденный перерыв?

– Что будем делать? – спрашиваю я.

– Не знаю, – отвечает Пров. – Искать.

– Будем искать, – соглашаюсь я.

Мы подходим к митингующим, прислушиваемся. Особых страстей не наблюдается. Человек сорок стоят, разинув рты. Вещает благообразный, крепкий еще, седой старик.

– Отец государства, – поясняет мне Пров. – Не знаю уж, какого, но здесь его именно так называют.

Старик говорит размеренно и торжественно, словно, цитирует самого себя:

– Главная и единственная цель Государства – насаждение справедливости.

– Беспощадное насаждение справедливости! – поправляет его невысокий лысый человек.

Старик скривил лицо, будто у него внезапно разнылся зуб, но ничего не возразил, помолчал чуток и продолжил:

– Справедливость есть мудрое равновесие всех сторон души, всех добродетелей души...

– И, следовательно, всех классов общества! – снова втерся лысый и невысокий.

– Что касается справедливости... – замялся старик. – Считать ли нам ее попросту честностью и отдачей взятого в долг, или же одно и то же действие бывает подчас справедливым, а подчас и не справедливым? Я приведу такой пример: если кто получит от своего друга оружие, когда тот был еще в здравом уме, а затем, когда тот сойдет с ума и потребует свое оружие обратно, его отдаст, в этом случае всякий сказал бы, что отдавать не следует и несправедлив тот, кто отдал бы оружие такому человеку или вознамерился бы сказать ему всю правду.

– Это верно, товарищ Платон, – согласился лысый и невысокий и тут же усилил вывод старика: – Оружие конфисковать, вооружать рабоче-крестьянских стражей, забирать без разговоров!

– Смотри-ка, – удивился я. – Так это знаменитый Платон?!

– Сподобились, – буркнул Пров. – Сначала философов на корабле зрили, а теперь самого Платона. Разные, видать, бывают философы.

– Стало быть, – продолжал самый настоящий Платон, – не это определяет справедливость: говорить правду и отдавать то, что взял.

– Нет, именно это, Платон! – выкрикнул кто-то из немногочисленных слушателей.

Лысый и невысокий призывно махнул рукой и тотчас откуда-то появились стражи в голубых мундирах и повели крикуна под руки. Тот вел себя покорно, а остальные словно и не заметили происшедшего, завороженные речью о справедливости.

– Если Ивановский, – продолжил Платон, – у нас всех сильнее в борьбе и кулачном бою и для здоровья его тела пригодна говядина, то будет ли полезно и вместе с тем справедливо назначать такое же питание и нам, хотя мы слабее его?

– Нет, нет, нет! – единодушно закричали участники митинга.

– Мы основываем Государство, вовсе не имея в виду сделать как-то особенно счастливым один из слоев его населения, но, наоборот, хотим сделать таким все Государство в целом. Ведь именно в таком Государстве мы рассчитывали найти справедливость. Сейчас мы лепим в нашем воображении государство, как мы полагаем, счастливое, но не в отдельно взятой его части, не так, чтобы лишь кое-кто в нем был счастлив, но так, чтобы оно было счастливо все целиком. Единство – прежде всего. Знание каждым своего места – прежде всего. Есть ли у нас для государства зло более того, которое расторгает его и делает многим вместо одного, или добро более того, которое связует его и делает одним?

– Нет, нет, нет! – поддержали его слушатели.

– А связует его общность удовольствия или скорби, когда чуть ли не все граждане одинаково радуются либо печалятся, если что-нибудь возникает или гибнет.

– Так! Так!

– А обособленность в таких переживаниях нарушает связь между гражданами, когда одних крайне удручает, а других приводит в восторг состояние государства и его населения.

– Еще бы!

– Не тогда ли это происходит, когда в государстве не произносятся вместе такие слова, как "это – мое", "это – не мое"? И не то ли нужно сказать и о чужом?

– Совершенно то же.

– Значит, самый лучший распорядок будет в том государстве, в котором наибольшее число граждан произносит слова "одно и то же мое и не мое" в отношении к одному же.

– Так! Так!

– Если для людей выдающихся в философии, как, например, Ильин-Иванов, возникла когда-либо в беспредельности Безвременья или существует ныне необходимость взять на себя заботу о государстве – в какой-либо варварской стране, далеко, вне нашего кругозора – или если такая необходимость возникнет впоследствии, мы готовы упорно отстаивать взгляд, что в этом случае был, есть или будет осуществлен описанный нами государственный строй, коль скоро именно эта Муза оказывается владычицей государства. Осуществление такого строя вполне возможно, и о невозможности мы не говорим. А что это трудно, признаем и мы.

– Трудный, но единственно правильный путь – мировая революция! – подытожил лысый и маленький.

– Бред, конечно, – сказал мне Пров, – но что-то тут есть от "вторжения". Запах какой-то.

– Говорильня, – не согласился я. – Побазарят, да разойдутся. – Меня больше интересовал Космоцентр, если он действительно был здесь. Но Пров положил мне руку на плечо, как бы предлагая остаться.

Редкие прохожие останавливались послушать краем уха оратора, но подолгу не задерживались. Или им и так все было понятно и известно, или, наоборот, происходящее здесь их мало интересовало.

– Но что же нам предстоит разобрать после этого? – спросил Платон. – Может, кто из наших граждан должен начальствовать, а кто – быть под началом?

– Конечно!

– Начальствовать, видимо, должны самые лучшие, раз в нашем Государстве все равны?

– Это ясно! Да! Да!

– Пока в Государстве не будут царствовать философы либо так называемые нынешние цари и владыки не станут благородно и основательно философствовать и это не сольется воедино – государственная власть и философия – а их много, – которые ныне стремятся порознь либо к власти, либо к философии, до тех пор, граждане пресветлого будущего, государству не избавиться от зол, да и не станет возможным для рода людо-человеческого и не увидит солнечного света то государственное устройство, которое мы только что описали словесно. Вот почему я так долго не решался говорить, – я видел, что все это будет полностью противоречить общественному мнению; ведь трудно людо-человекам признать, что иначе невозможно ни личное их, ни общественное благополучие. Некоторым людо-человекам по самой их природе, раз все мы равны, подобает быть философами и правителями государства, а всем прочим надо заниматься не этим, а следовать за теми, кто руководит. Относительно природы философов нам надо согласиться, что их страстно влечет к познанию, приоткрывающему вечно сущее и не изменяемое возникновением и уничтожением бытие. Они отличаются правдивостью, решительным неприятием какой бы то ни было лжи ненавистью к ней и любовью к истине. Им свойственны возвышенные помыслы и охват мысленным взором целокупного времени и бытия. Так разве не будет уместно сказать в защиту нашего взгляда, что людо-человек, имеющий прирожденную склонность к знанию, из всех сил устремляется к подлинному бытию? Он не останавливается на множестве вещей, лишь кажущихся существующими, но непрестанно идет вперед, и страсть его не утихает до тех пор, пока он не коснется самого существа каждой вещи тем в своей душе, чему подобает касаться таких вещей, а подобает это родственному им началу. Сблизившись посредством него и соединившись с подлинным бытием, породив ум и истину, он будет и познавать, и по истине жить, и питаться, и лишь таким образом избавится от бремени, но раньше – никак.

– Пора приступать к всеобщим, равным и тайным назначениям-выборам, – намекнул Платону лысый и маленький.

Небольшая толпешка одобрительно загудела.

– Так вот, – возвысил голос Платон, перекрывая шум собравшихся здесь. – Возможно ли, чтобы толпа допускала и признавала существование красоты самой по себе, а не многих красивых вещей, или самой сущности каждой вещи, а не множества отдельных вещей?

– Это совсем невозможно! – радостно поддержали его.

– Следовательно, толпе не присуще быть философом.

– Нет, не присуще!

– Тогда остается совсем малое число людо-человеков, достойным образом общающихся с философией: это либо тот, кто подобно Иванову-Ильину, подвергшись добровольному изгнанию, сохранил, как людо-человек, получивший хорошее воспитание, благородство своей натуры – а раз уж не будет гибельных влияний, он, естественно, и не бросит философии, – либо это человек великой души, вроде Маркса, родившийся в маленьком, можно сказать, несуществующем даже государстве: делами своего государства он презрительно пренебрегает. Обратится к философии, пожалуй, еще и небольшое число представителей других искусств: обладая хорошими природными задатками, они справедливо пренебрегут своим прежним занятием. Может удержать и такая узда, как у нашего приятеля Энгельса: у него решительно все клонится к тому, чтобы отпасть от философии, но присущая ему болезненность удерживает его от общественных дел. О моем собственном случае – божественном знамении – не стоит  и упоминать: такого, пожалуй, еще ни с кем не бывало.

Вот почему ни государство, ни его строй, так же как и отдельный людо-человек, не станут никогда совершенными, пока не возникнет такая необходимость, которая заставит этих немногочисленных философов, причем именно диалектиков, – людей вовсе не дурных, хотя их и называют теперь бесполезными, – принять на себя заботу о государстве, желают ли они того или нет (и государству придется их слушать); или пока по какому-то божественному наитию...

– Махровый фидеизм! – вставил лысый и маленький.

– ... божественному наитию, – повторил уставший Платон, – сыновья наших властителей и царей либо они сами не окажутся охвачены подлинной страстью к подлинной философии. Считать, что какая-нибудь одна из этих двух возможностей или они обе – дело неосуществимое, я лично не нахожу никаких оснований. Иначе нас справедливо высмеяли бы за то, что мы занимаемся пустыми пожеланиями. Разве не так?

– Не так! Вот они, ослиные уши идеализма! Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь и ни герой, возьмем мы это повышенье своею собственной рукой! – Лысый и коротенький начал энергично отпихивать Платона в сторону.

– Тому, кто действительно направил свою мысль на бытие, – сопротивлялся старик Платон, – уже недосуг смотреть вниз, на людо-человеческую суету, и, борясь с людо-человеками, переполняться недоброжелательства и зависти. – Силы философов-диалектиков были явно неравны. Материалистическая диалектика вовсю теснила идеалистическую. – Видя и созерцая нечто стройное и вечно тождественное, не творящее несправедливости и от нее не страдающее... – Толчки лысого и коротенького становились все напористее, но Платон еще держался, правда, уже из последних сил. – ... полное порядка и смысла... он этому подражает и как можно более ему уподобляется... Или ты думаешь, будто есть какое-то средство не подражать тому, чем восхищаешься при общении?

– В канаву истории! – кричал лысый и короткий. – В Чермет. В отхожее место!

Платон упал, снова поднялся на одно колено, хрипло продолжил:

– Общаясь с божественным и упорядоченным, философ тоже становится упорядоченным и божественным, насколько это в людо-человеческих силах. – Но сил у него, видимо, оставалось мало. – Оклеветать же можно все на свете.

– И даже очень! – сказал Пров и, расталкивая толпешку, подошел к Платону, помог тому подняться. – Не знаю уж, чего вы тут делите, но стариков толкать нельзя!

Платон повис на плече у Прова и тот медленно повлек старика к ближайшей скамейке.

– Ведь если правитель будет устанавливать законы и обычаи, которые мы тут разобрали, не исключено, что граждане охотно станут их выполнять, – все еще в горячке лепетал старик.

– А как же... – успокаивал его Пров. – Это вовсе не исключено.

– А разве примкнуть к нашим взглядам будет для других чем-то диковинным и невозможным?

– Я лично этого не знаю, – искренне ответил Пров. – Не разобрался еще.

– Вот так и все, – опечалился Платон. – Сначала – не разобрался, а потом – уже поздно.

Митингующие, меж тем, избрали Отцом всех времен и народов того самого, маленького и лысого. Вытащив из-за пазухи кумачовые полотнища, с песнями двинулись они сначала вдоль недостроенного здания, а затем по улице. Их было немного, но вот из соседних улиц и переулков показались стражи в голубых мундирах, с ружьями и саблями, уверенно пристроились за демонстрантами и, четко чеканя шаг, запрудили улицу.

"Кто был ничем, тот станет всем сразу!" – реяло над Сибирскими Афинами.

Уже и самих демонстрантов не было ни видно, ни слышно, а голубые мундиры все шли и шли.

Про Платона коротенький, видимо, забыл, или не хотел лезть на свалку истории

– Что же нам с тобой делать, дед? – сам себя спросил Пров.


70.

В глубокой прострации полусидел-полулежал Платон на скамейке с облупившейся, когда-то белой краской. Пров даже помахал перед его глазами рукой, но старец не реагировал на это движение.

– Дела, – сказал Пров. – И своих забот хватает, и этого Основателя Государства здесь не бросишь, еще помрет, бедолага... Видно, не то государство он основал, раз граждане этого самого государства так с ним поступают.

– Какое государство! – возмутился было я. – Никакой системы, сплошной бардак!

– Не скажи, Мар... Тут, кажется, все тщательно продумано. Только вот что нам с ним делать? – Это относилось уже к Платону.

Не знал, что с ним делать, и я. Прохожие старательно обходили нас метров за пятьдесят. В нескольких местах маячили небольшие группки "голубомундирников". И я вдруг почувствовал свою полную беспомощность и незащищенность. Вот подойдет десяток этих стражей... и все. Нам с ними не справиться. И никогда не узнаем мы, зачем сюда проникли, кто нас сюда толкал и что мы должны были сделать. В голове у Прова, похоже, не было, как и у меня, приемлемого плана действий.

– Если мы никому не нужны, – сказал Пров, – то ничего и не будет. Взять нас – пара пустяков. Если мы кому-то нужны, то пусть он подаст знак.

– Ага, – продолжил я. – Сейчас знамение на небесах появиться или ангел слетит к нам и аккуратно сложит крылышки на спине.

И ангел, действительно, появился! Не знаю уж, как он к нам подкрался, но теперь вот стоял в двух шагах, неприязненно ощетинившийся и насмешливый.

– Шагу нельзя ступить, чтобы вас не встретить! – скаля зубы в улыбке, сказал Рябой. – Что за напасть такая?

– Это судьба, – пояснил Пров. – Так уж ей хочется.

– Судьбу оставим в покое, – перестал улыбаться Рябой. На его темном, загорелом лице вспыхивали капельки пота, словно он долго и быстро бежал. – А у вас, как всегда, неразрешимые проблемы?

– Нет у нас никаких проблем, – спокойно ответил Пров. – А вот у этого деда есть. Отвести бы его домой. Полежит – очухается.

– Так в чем же дело? Отведи. Или ты не знаешь, где живет Платон?

– Запамятовал, – согласился Пров.

– Вот это-то и странно, ведь здесь каждый знает, где живет Основатель Государства. – Рябой помолчал немного. – Что-то мне наши встречи начинают надоедать.

– Так разойдемся и точка. Старика только не бросай здесь.

– Старика отведешь ты, – с нажимом сказал Рябой. – А если у тебя память дырявая, то мы поможем.

Позади Рябого стояло еще двое солдат в пятнистой маскировочной форме, с короткими автоматами, зажатыми под мышками и неприятно направленными в нашу сторону.

Философ Платон, кажется,  начал приходить в себя. Во всяком случае, он посмотрел на нас, хотя и непонимающе, но все же посмотрел, поводил широким носом вправо-влево.

– Ну вот, – сказал я. – Очухался. Мы его отведем, отведем.

– Хорошо, когда один из двоих более покладистый, понятливый, – одобрил мои слова Рябой. – А мы уж вас проводим, на всякий случай.

– Тут у Платона неприятный инцидент был...

– Вся жизнь – неприятный инцидент, – заключил Рябой.

Платон вдруг заволновался, попытался встать, запутался в своей одежде, напоминающей длинную простыню. Мы с Провом подхватили его под руки, утвердили на земле

– В Академию, – негромко произнес Платон и зашаркал по асфальту разношенными сандалиями, поддерживаемый нами с двух сторон.

Я надеялся, что он не забыл, где находится его знаменитая Академия. Так мы и шли, под надежной, но немного нервирующей охраной трех солдат. На перекрестках, как только мы к ним подходили, зажигался "зеленый" для пешеходов, тротуар метров на тридцать-сорок впереди был пуст, словно его выметал один только вид уставшего, ослабевшего, но все же идущего с достоинством Платона.

Академия располагалась в трехэтажном кирпичном здании. Небольшая площадка перед ней была запружена грузовичками, а из самого здания выносили мебель: столы, кресла, триклинии, лавки и шкафы. Платон, вздыхая и кряхтя, взобрался на второй этаж, прошел в конец длинного коридора, отворил дверь комнаты и в изнеможении повалился на деревянное ложе с возвышением для головы. Компьютер на столе, пара телефонов, старинное кресло, венские стулья, бар с бутылками, чашами и гранеными стаканами – вот и вся обстановка этого кабинета Платона, а, может быть, его комнаты отдыха.

– Вина, – попросил Платон. – Хиосского... Без воды.

Пров подошел к бару, выбрал бутылку, свернул ей пробку, налил в стакан, потом, немного поразмыслив, еще и в серебряную чашу, которую и поднес старику. Пока тот небольшими глотками пил вино, Пров обратился ко мне:

– Не знаю уж, какое здесь политическое устройство, но  ясно, что всем заправляют две личности: Платон и тот, маленький и лысый.

– Ильин – Иванов – Ульянов – Ивановский это, – сказал Платон, силы которого прибывали с каждым глотком выпитого вина. – Только он не личность, а личина, хотя и прибрал всю коммунию к рукам.

– Обидно? – спросил Пров.

– Больно... Вы диалектики?

– Нет, – ответил Пров.

– Да... Сейчас настоящих диалектиков днем с огнем не сыщешь. Все какие-то материалистические и исторические диалектики пошли, а в истинной диалектике ничего не понимают... Попробуйте хиосского... Все равно теперь разворуют.

Пров налил еще стакан вина, подал мне, сам взял первый. Мы пододвинули стулья к ложу великого старца и, по-варварски осушив стакан, Пров сказал:

– Нам бы хотелось знать, что здесь происходит?

– А! Уже ничего не происходит. Так... Сама собой доигрывается история.

– Или начинается новая, – сказал Пров. – Кое-что мы слышали. О философах, например, управляющих государством. Но что это за "голубые мундиры", наводнившие город?

– Стражи, – ответил Платон. – Всякий здравомыслящий людо-человек скажет, что надо устроить их жизнь, жилище и прочее их имущество так, чтобы это не мешало им быть наилучшими стражами и не заставляло бы их причинять зло остальным гражданам.

– Да, здравомыслящий человек скажет именно так, – согласился Пров.

– Смотри же, – продолжил Платон, – если им предстоит быть такими, не следует ли устроить их жизнь и жилища примерно вот каким образом: прежде всего никто не должен обладать никакой частной собственностью, если в том нет крайней необходимости. Затем, ни у кого не должно быть такого жилища или кладовой, куда не имел бы доступа всякий желающий. Припасы, необходимые для рассудительных и мужественных знатоков военного дела, они должны получать от остальных граждан в уплату за то, что их охраняют. Количества припасов должно хватать стражам на год, но без излишка. Столуясь все вместе, как во время военных походов, они и жить будут сообща. Им одним не дозволено в нашем государстве пользоваться золотом и серебром, даже прикасаться к ним, быть с ними под одной крышей, украшаться ими или пить из золотых и серебряных сосудов. Только так могли бы стражи оставаться невредимыми и сохранять государство. А чуть только заведется у них собственная земля, дома, деньги, как сейчас же из стражей станут они хозяевами и земледельцами; из союзников остальных граждан сделаются враждебными им владыками; ненавидя сами и вызывая к себе ненависть, питая злые умыслы и их опасаясь, будут они все время жить в большем страхе перед внутренними врагами, чем перед внешними, а в таком случае и сами они, и все государство устремится к своей скорейшей гибели.

Платон говорил медленно, размеренно, иногда делая глоток хиосского.

– Да, не слишком счастливыми делаешь ты этих людей, – сказал Пров. – Ведь, говоря по правде, государство в их руках, но они не могут воспользоваться ничем из представляемых государству благ, между тем как другие приберут себе пахотные земли, выстроят большие, прекрасные дома, обставят их подобающим образом, будут совершать богам своим особые жертвоприношения, гостеприимно встречать чужеземцев, владеть тем, о чем ты только что говорил, – золотом и серебром и вообще всем, что считается нужным для счастливой жизни. Видимо, твои стражи обосновались в государстве, можно сказать, попросту как наемные вспомогательные отряды, исключительно для сторожевой службы.

И откуда только Пров мог знать про такую жизнь?

– Да, – сказал Платон, – и вдобавок в отличие от остальных они служат только за продовольствие, не получая сверх него никакого вознаграждения, так что им невозможно ни выезжать в чужие земли по собственному желанию, ни подносить подарки гетерам, ни производить иные траты по своему усмотрению, какие бывают у тех, кто слывет счастливым.

– Не очень-то они будут счастливы, – повторил Пров.

– А я скажу, что нет ничего удивительного, если наши стражи именно таким образом будут наиболее счастливы. А впрочем, мы ведь основываем это государство, вовсе не имея в виду сделать как-то особенно счастливым один из слоев населения, но, наоборот, хотим сделать таким все государство в целом. Ведь именно в таком государстве мы рассчитываем найти справедливость. Сейчас мы лепим государство, как мы полагаем, счастливое, но не в отдельно взятой его части, не так, чтобы лишь кто-то в нем был счастлив, но так, чтобы оно было счастливо все целиком.

– Это мы уже слышали.

– Пусть не заставляют нас соединять с должностью стражей такое счастье, что оно сделает их кем угодно, только не стражами. Мы сумели бы и земледельцев нарядить в пышные одежды, облечь в золото и предоставить им лишь для собственного удовольствия возделывать землю, а гончары пускай с удобством разлягутся у очага, пьют себе вволю и пируют, пододвинув поближе гончарный круг и занимаясь своим ремеслом лишь столько, сколько им захочется. И всех остальных мы подобным же образом можем сделать счастливыми, чтобы так процветало все государство.

– И это возможно? – спросил Пров.

– Да. Но не уговаривай нас, ведь если мы тебя послушаем, то и земледелец не будет земледельцем, и гончар – гончаром, и вообще никто из людей, составляющих государство, не сохранит своего лица. Впрочем, в иных случаях это еще не так важно. Ведь если сапожники станут негодными, испорченными и будут выдавать себя не за то, что они есть на самом деле, в этом государству еще нет беды. Но если люди, стоящие на страже законов и государства, таковы не по существу, а только такими кажутся, ты увидишь, что они разрушат до основания все государство; и только у них одних будет случай хорошо устроиться и процветать. Таким образом, при росте и благополучии нашего государства надо предоставить всем сословиям возможность иметь свою долю в общем процветании соответственно их природным данным. Так, по-видимому, мы нашли что-то такое, чего надо всячески остерегаться, как бы оно ни проникло в государство незаметным для стражей образом.

– Что же это такое? – спросил Пров.

– Богатство и бедность. Одно ведет к роскоши, лени, новшествам, другое кроме новшеств – к низостям и злодеяниям. Кто-нибудь, возможно, найдет, что все наши требования слишком многочисленны и высоки для стражей. Между тем все это пустяки, если они будут стоять, как говорится, на страже одного лишь великого дела или, скорее, не великого, а достаточного.

– А что это за дело? – спросил Пров.

– Обучение и воспитание. Если путем хорошего обучения стражи станут умеренными людьми, они и сами без труда разберутся в этом. Да и в самом деле, стоит только дать первый толчок государственному устройству, и оно двинется вперед само, набирая силы, словно колесо. За этим законом и за остальными предшествовавшими следует, я думаю, вот какой...

– Какой?

– Все жены стражей должны быть общими, а отдельно пусть ни одна ни с кем не сожительствует. И дети тоже должны быть общими, и пусть родители не знают своих детей, а дети – родителей. Лучшие мужчины должны большей частью соединяться с лучшими женщинами, а худшие, напротив, с худшими; и потомство лучших мужчин и женщин следует воспитывать, а потомство худших – нет, раз наше стадо должно быть отборным. Но что это так делается, никто не должен знать, кроме самих правителей, чтобы не вносить ни малейшего разлада в отряды стражей. Все рождающееся потомство сразу же поступает в распоряжение особо для этого поставленных должностных лиц, все равно мужчин или женщин или тех и других, – ведь занятие должностей одинаково и для женщин, и для мужчин.

– Но как же они станут распознавать, кто кому приходится отцом, дочерью или родственником?

– Никак. Из числа же братьев и сестер, что будут знать только правители, закон разрешает сожительствовать тем, кому это выпадает при жеребьевке и будет дополнительно утверждено правителями-философами.

– Действительно, счастье, – сказал Пров.

– Так вот, чтобы они не разнесли государство в клочья, что обычно бывает, когда люди считают своим не одно и то же, но каждый – другое: один тащит в свой дом все, что только может приобрести, не считаясь с остальными, а другой делает то же, но тащит уже в свой дом; жена и дети у каждого свои, а раз так, это вызывает и свои, особые для каждого радости и печали. Напротив, при едином у всех взгляде насчет того, что считать своим, все они ставят перед собой одну и ту же цель и, насколько это возможно, испытывают одинаковые состояния, радостные или печальные.

– Это великолепно, Платон, – сказал Пров.

– Так что же? Тяжбы и взаимные обвинения разве не исчезнут у них, попросту говоря, потому, что у них не будет никакой собственности, кроме своего тела? Все остальное у них общее. Поэтому они не будут склонны к распрям, которые так часто возникают у людей из-за имущества или по поводу детей и родственников.

– Ясно.

– Мне как-то неловко даже и упоминать о разных мелких неприятностях, от которых они избавятся, например от угодничества бедняков перед богатыми, о трудностях и тяготах воспитания детей, об изыскании денежных средств, необходимых для содержания семьи, когда людям приходится то брать в долг, то отказывать другим, то, раздобыв любым способом денег, хранить их у жены или домочадцев, поручая им вести хозяйственные дела; словом, друг мой, тут не оберешься хлопот, это ясно, но не стоит говорить о таких низменных вещах.

– Да, это ясно и слепому, – согласился Пров.

– Избавившись от всего этого, наши стражи будут жить блаженной жизнью – более блаженной, чем победители на олимпийских играх.

– Это-то уж несомненно! – воскликнул Пров. – А правители-философы?

– А правители-философы начертят процветающее государство по божественному образцу. Сначала, взяв, словно доску, государство и нравы людей, они очистили бы их, что совсем нелегко. Но, как ты понимаешь, они с самого начала отличались бы от других тем, что не пожелали бы трогать ни частных лиц, ни государство и не стали бы вводить в государстве законы, пока не получили бы его чистым или сами не сделали его таковым. И я думаю, кое-что они будут стирать, кое-что рисовать снова, пока не сделают человеческие нравы, насколько это осуществимо, угодными Богу.

– Это была бы прекраснейшая картина, – согласился Пров.

– А тех, кто сомкнутым строем пойдет против нас, разве мы не убедим их, что именно таков начертатель государственных устройств, которого мы им раньше хвалили, а они негодовали, что мы вверили ему государство? Если бы они послушались нас сейчас, неужели они не смягчились бы?

– Значит, есть и такие несмышленыши?

– Есть. Их все еще приводят в ярость наши слова, что ни для государства, ни для граждан не будет конца несчастьям, пока владыкой государства не станет племя философов или пока не осуществится на деле тот государственный строй, который мы словесно обрисовали.

– Быть может, это их злит, хотя теперь уже меньше.

– Если ты не против, давай скажем, что они не только меньше злятся, но совсем уже стали кроткими и дали себя убедить, пусть только из стыдливости.

– Сущая правда. Мы это видели.

– Осмелюсь сказать, что и в качестве самых тщательных стражей следует ставить философов. А еще лучше сказать: наш страж – он и воин, и философ.

– Понимаю, Платон, – сказал Пров. – Ну а те, которые все же вынуждены пахать и обжигать горшки?

– А... Эти. Они живут и работают в трудовых колониях и трудовых коммунах. Правда, эта мысль не моя, а того самого Иванова-Ильина... Диалектика требует, чтобы все граждане жили в полном коммунизме, чтобы не было у них решительно ничего своего, ни внутри себя, ни вне себя, чтобы они все были идеальным воплощением стражи и больше ничего. Не должно быть ни богатых, ни бедных. Ленивого надо заставить работать. Пьяницу надо лишить возможности пьянствовать. Никакой личности, ни плохой, ни хорошей!

– Понимаю: ты говоришь о государстве, которое находится в области рассуждений, потому что на земле, я думаю, его нигде нет, – сказал Пров.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю