355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Домитеева » Врубель » Текст книги (страница 9)
Врубель
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:55

Текст книги "Врубель"


Автор книги: Вера Домитеева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц)

Новаторским такой сюжет 1883 года назвать трудно, но актуальным он действительно являлся. После убийства Царя-освободителя четкость в противоборстве двух идейных лагерей несколько смазалась. Бомбисты сильно пошатнули как уверенную либеральность демократов, так и твердость приверженцев самодержавия. За той эпохой закрепились синонимы «тяжкой поры», «кризисных сумерек», но отчего же? Есть закономерность: меньше ясности в политических позициях – больше страсти в разгадках сложных человеческих тайн. Так что эпоха неплохая – задумчивая. В частности, вновь тогда накатил на Россию вал гамлетизма. Общественные настроения затрепетали ветрами неподатливых вопросов. Не увлекся Шекспиром, кажется, только Лев Толстой.

Толковали образ героя главной шекспировской трагедии, как всегда, кто во что горазд. Тянули кто куда хотел. В Гамлете виделся подвижник, безвольный нытик, революционер, католик (или протестант), отступник, Христос, Сатана. Всё чаще – просто идеал мыслящей личности. С этой позиции выступил, например, ровесник Врубеля, бывший его соученик по юридическому факультету, поэт Николай Минкин, незадолго до того своей поэмой в нелегальной газете «Народная воля» вдохновивший Репина на полотно «Отказ от исповеди перед казнью».

Врубель, и тут он был не одинок, акцентом собственного Гамлета сделал его бесстрашный самоанализ. Михаил Врубель, разумеется, был в курсе трактовок Гёте, немецких романтиков «Бури и натиска», английских и французских поэтов, критиков. Ему конечно же были известны посвященные Шекспиру и специально «Гамлету» эссе открывшего ему кантовский космос Куно Фишера. Врубель, естественно, читал массу российских статей о Гамлете или «Гамлетах наших дней», он видел постановку с Гамлетом в исполнении Сальвини. Но не стоит преувеличивать, измышлять многозначные параллели. Врубелевская версия темы «Гамлет и Офелия» с достаточной ясностью ограничена. Эта картина Врубеля откровенно о нем самом.

«Гамлетовские» автопортретные рисунки остались в рамках общих образных поисков, для акварельного эскиза картины позировали чистяковцы Николай Бруни и Мария Диллон. Однако эскиз сохранил отчасти черты авторской внешности, а уж сомнения, тревоги, думы героя композиции – целиком персональные проблемы автора.

У Врубеля, что, несомненно, выделяет его интерпретацию, датский принц Гамлет – художник. Так и изображен: фронтально к зрителю сидящий в кресле Гамлет держит в руках альбом, что-то рисует на листе, невидимом для зрителей. И глядит он с холста взглядом художника – сосредоточенным, неотрывным. Всё ядро композиции в решительной прямоте этого взгляда. Молодой, трогательно одинокий Гамлет в упор смотрит на мир, на всех тех, кому не понять его пути, его мучений…

Заметно портились отношения Михаила Врубеля с отцом. Александр Михайлович переживал. К неустроенному, очень странно живущему сыну он взывал редко, за бесполезностью объяснений. Сетовал в письмах давно стоявшей на своих ногах, уже и помогавшей родне Анне: «Миша будет писать картину по заказу Кенига на 200 руб. Ни сюжет, ни размеры, ни даже чем должна быть написана картина не определено. Сказано только, что написать картину в 200 руб. Разумеется, это вид благотворения. Ах!.. когда кончатся благотворения и наступит пора независимого состояния для Миши, давно уже – Михаила Александровича! Миша, к сожалению, смотрит на это иначе, говоря, что он рассчитается с благотворителями (Папмелями, Валуевыми, Кенигами и прочими) в будущем. Дай Бог, но ведь будущее неизвестно…»

А Михаилу Врубелю и настоящее безрадостно. Картина не идет.

– Делал для этого всевозможные приготовления, явился и сюжет, и эскиз сделал; но всё твержу себе «начну писать картину», и звучит это так холодно, безобразно, нестрастно…

Стоны поистине гамлетовской одинокой тоски. Однако же картина не об одном Гамлете, она ведь о двоих, то есть об отношениях, но вот они как раз невнятны. Художник каменно застыл, не поворачивая головы, а сзади, прильнув щекой к высокой спинке кресла, вьется, ластится большеглазая Офелия. Связи между персонажами никакой; читается, скорее, довольно прямолинейный отказ от искуса клейкой и ненадежной женской любви. А еще вспоминается невольно забавная сентенция Чистякова: «Мужчина – устойчив, честен и потому туповат. Женщина – вертлява, пестро сметлива и потому реальна во всех своих взглядах на жизнь».

Но по какой же все-таки причине застряла картина с самым что ни на есть интересным автору сюжетом? Врубель и сам не мог понять, пока не разобрался насчет неких тягостных ощущений при работе над «Пирующими римлянами».

– Представь, – спешит он сообщить сестре, – до какого отчаяния и омерзения я доходил, когда до того отдалился от себя, что решил писать картину без натуры.

Без подпитки скрупулезным изучением натуры вянет страсть живописца, усыхает родниковый «ключ живого отношения». Удивительно вовремя приятелей осенило вместе писать натурщицу у него в мастерской. Усадили опытную натурщицу Агафью в то же кресло, что служило для «Гамлета», окружили обнаженное тело каскадом старинных узорных драпировок. Флорентийский тисненый бархат, венецианскую парчу доставил Дервиз из родительского дома на Фонтанке. В особняке Дервизов и драгоценная коллекция живописи, и много собрано прекрасных ренессансных вещиц.

Пошла работа!

– Занялись мы акварелью… Подталкиваемый действительно удачно, прелестно скомпонованным мотивом модели, не стесненный во времени и не прерываемый замечаниями: «зачем у вас здесь так растрепан рисунок», когда в другом уголке только что начал с любовью утопать в созерцании тонкости, разнообразия и гармонии, задетый за живое соревнованием с достойными соперниками…

Наконец-то сверкнула удача:

– Переделывал по десяти раз одно и то же место, и вот с неделю тому назад вышел первый живой кусок, который меня привел в восторг; рассматриваю его фокус и оказывается – просто наивная передача самых подробных живых впечатлений…

«Натурщица в обстановке Ренессанса» – это уже вполне проявленный и ясно узнаваемый художественный почерк Врубеля. Углубленная пристальность и тончайшая живописная чеканка, гранящая форму до малейших ее изгибов.

Врубель воспрянул:

– Я считаю, что переживаю момент сильного шага вперед. Теперь и картина представляется мне рядом интересных, ясно поставленных и разрешенных задач.

Период радостного упоения «Натурщицей» совпал с началом еженедельных визитов к Симоновичам. Не оттого ли в новой компании сразу разгорелась радостная взаимная приязнь. Ее отсвет в холсте с начатым новым вариантом «Гамлета».

Терпеливый добряк Николай Бруни часами больше позировать не мог, так как приступил к своей конкурсной программе на малую золотую медаль; соученица Диллон, которая «невозможно пудрится и имеет отвратительный лиловый оттенок на фоне гобелена», тоже была отставлена. В роли Гамлета позировал теперь Серов, в роли Офелии – милая Маша. И хотя композиция примерно та же, тональность содержания в сравнении с акварельным эскизом сильно изменилась. Офелия на холсте – сама кротость, нежность, ни тени кокетства. Опустив голову в скромном уборе, стоит рядом; руки (одна опущена на подлокотник, другая протянута вдоль спинки кресла) словно охраняют, успокаивают клокочущие чувства Гамлета. Гамлет же здесь, теснее прижав к груди рисовальный альбом, замер в тревожных сомнениях. Взгляд его теперь направлен не на зрителя, а внутрь себя, сумрачно, напряженно и нерешительно.

Редчайший случай – можно точно, без додумок, узнать, какими же вопросами встревожен герой (автор) картины. Вопросы процарапаны черенком кисти по сырой краске в углу холста. Надпись прерывистая, недоговоренная, это пометки для себя, не для читателей, но все-таки прочтем.

«Сознание 1) Бесконечного. Перепутанность понятий о зависимости человека 2) Жизни. Бесконечное и догмат, бесконечное и наука… первобытного… бесконечное и догмат в союзе с сознанием жизни, покуда нравственность зиждется на…»

В литературе о Врубеле несколько расшифровок этого лапидарного конспекта авторских раздумий. Все сходятся на том, что завершением последних слов предполагался моральный долг,то бишь категорический императив.Стало быть, весь текст следует понимать в духе кантовской философии, читая «бесконечное» как абсолют мира вещей в себе и тем самым несколько проясняя волновавший художника, извечно присущий сознанию сложный конфликт страстей, интуитивных ощущений абсолюта и нормативных средств мышления. Никак у человека не выходит примирить чувства и с «бесконечным», и с догматом, религиозным ли, научным ли. Клубок распутывает лишь всесильный, покрывающий все распри (всю «перепутанность понятий») императив, который надо расслышать и принять.

А просто ли принять его? «Жить или не жить согласно его неласковому зову?» – вот вопрос художника Гамлета на холсте Михаила Врубеля.

Яремич, касаясь происходивших отчасти на его глазах борений во врубелевской непростой душе, приводит цитату из Канта по какому-то старинному изданию. Наверное, и Врубель читал именно этот, не очень складный, зато точный перевод: «Высокое достоинство долга не имеет ничего общего с наслаждением жизнью; оно имеет свой собственный своеобразный закон и свой собственный своеобразный суд; если бы то и другое захотели встряхнуть так, чтобы смешать их, и как Целебное средство предложить больной душе, они тотчас же разъединились бы сами собой; если этого нет, то первое не имеет действительной силы; если бы физическая жизнь приобретала некоторую силу, то безвозвратно исчез бы моральный закон».

Напрямую отразивший неподдельные врубелевские страсти по Канту и подытоживший академический период «Гамлет» предваряет весь ряд образов, пластика которых у зрелого Врубеля зазвучит обертонами его главной, вопросительной, трепетно и трагично взыскующей интонации. В «Гамлете» она уже есть, только взята пока лобовым штурмом. Но жизнь постарается, усложнит инфантильному гению личный опыт, изранит и умудрит, организует ему важнейшую встречу с огромным, неведомым ему пока духовно-художественным миром.

На вечерах у Симоновичей, когда одни читали вслух, другие музицировали, третьи лепили и рисовали, Михаил Врубель, как запомнилось Валентине Семеновне Серовой, частенько «чертил византийские лики». Сначала кажется – ошиблась, спутала мемуаристка. «Византийские лики», труды в древних киевских храмах – это же позже, это следующий этап. Однако ничего не перепутала Валентина Семеновна. Еще осенью 1883-го Врубелю поступило предложение принять участие в храмовой живописи, он согласился, обещав приехать по окончании учебного года. Так что зимой готовился к работе в Киеве. Предложение было достаточно лестным и сулило довольно солидный заработок.

Отъезд Врубеля из Санкт-Петербурга прервал совместное творчество в его мастерской. Холст «Гамлет и Офелия» был оставлен до возвращения автора. Роман с Машей Симонович так и не начался. По некоторым сведениям, Врубель звал ее, почти коллегу, ехать с ним в Киев, да строгая Аделаида Семеновна не решилась отпустить дочь. Ну, в общем, не сложилось у Михаила Врубеля с влюбленностью в «Девушку, освещенную солнцем».

Должно быть, освещение не его, а может, просто, как говорится, не судьба.

Глава шестая
СУДЬБА

Что бы вы поручили Врубелю? С волшебной властью направлять гениев на участки исторически неразрешенных или недорешенных проблем, какую миссию вы бы определили для него?

Движение культуры без потерь не обходится. В России одной из самых крупных, обидных утрат была необычайно быстро и успешно воспринятая, но в связи с монгольским нашествием почти забытая художественная традиция Византии. Разумеется, бесследно она не исчезла, осела в подпочве, однако, едва воспрянув после изгнания ордынцев, вновь приникла под ударами петровского кнута, гнавшего страну прочь от «азиатчины». А что же, спрашивается, плохого в цветниках западной культуры, которые отлично прижились на русском грунте? Да ничего, кроме некоторого сходства с триумфом современного ландшафтного дизайна, когда специалисты за день ровняют кочковатые, поросшие стихийным разнотравьем сотки и раскатывают на них привезенный в рулонах изумительный английский газон.

Пропажей византийского наследства в XIX веке озаботились наконец политики. Победившей Бонапарта и не желавшей долее ходить в меньших европейских братьях Российской империи как никогда пристало выступить преемницей могучей восточнохристианской державы, которая выстроила церковь, монархию, искусство с интеллектуальной изощренностью сынов греческой философской классики и на протяжении столетий царственно возвышалась над народами полуварварских средневековых королевств Западной Европы.

Богатая идея (глашатаем ее выступил дипломат, патриот, поэт Федор Иванович Тютчев) – подпереть систему православного самодержавия мощным фундаментом Византии. Не будем в тысячный раз выяснять, почему не вышло. Не станем горестно удивляться, почему так неуклюже и бездарно делались попытки хоть сколько-нибудь уравнять в правах непременное для просвещенных людей изучение мудрых текстов Рима с трудами мудрецов Константинополя. Удержимся от сетований на невежество относительно империи-наставницы, о которой помнится лишь мрак злокозненного «византизма», хотя навскидку ясно, что по части дворцовых интриг Меровинги и Капетинги проявились не светлее Комнинов и Палеологов. Вообще забудем вечную европейскую распрю Восток – Запад. Лучше спросим – а смысл? Ведь сильно изменился со времен первого крещения русский человек, и наличие в нем созвучий с мироощущением стародавних духовных учителей было весьма проблематичным. Действительно ли стоило откапывать византийские корни?

Отвечать на подобные вопросы способно только искусство. Не всякое, конечно. Хранившая греческий канон иконопись в России XIX века считалась областью ремесленной, творческих первачей не привлекала и мало что могла поведать о недрах современного сознания. Образцы официально принятого русско-византийского стиля тоже не слишком убеждали в заявленном родстве. Возведенный во вкусе государя Николая Павловича московский храм Христа Спасителя смесью ампира с элементами константинопольского зодчества честно декларировал протокол о намерениях, выглядел и парадно и внушительно, оставляя, однако, в смущении: где ж тут Русь, где ж тут Византия…

Хорошо было бы направить к заглохшим истокам какого-то очень большого художника с неординарной широтой ума, культуры и, прежде всего – непредвзятого, не повязанного никакой идейной присягой, сбивающей эстетический компас. Какого-нибудь тонко образованного и сверхчуткого, сверхталантливого одиночку. Идеально, если Врубеля.

Чудеса? Чудеса – Врубелю и выпало проверить на актуальность многосложную русскую красоту по-византийски.

Произошло это практически случайно. Историк Прахов, который в начале 1880-х возглавил реставрацию древних киевских храмов, подыскивал живописца достаточно умелого для серьезных церковных работ и достаточно скромного, чтобы не обременять финансовую смету цифрой своих гонораров.

О Прахове отдельно. Он из главных персонажей в панораме врубелевской жизни.

Адриана Викторовича Прахова отличало пластичное единство духовности и прагматизма. Видимо, сыграло роль то, что у него не сложилось стать художником. Дефект глазного нерва вынудил ограничиться научным изучением искусства, но творческий темперамент требовал наглядно воплощенных результатов. Еще в бытность студентом-филологом Санкт-Петербургского университета, он, подружившись с Репиным и разглядев талант этого выходца из глубинки, составил для него специальный курс общего развития. Дабы художнику потом было «свободнее в определении своей судьбы». И вправду, личность Репина, по его собственным неоднократным заверениям, сильно окрепла благодаря наставнику, который, между прочим, был на два года моложе ученика.

А через несколько лет оба уже в Европе. Репин совершенствует мастерство, Прахов шлифует эрудицию историка и теоретика изящных искусств. К Прахову везде тянутся преданные искусству соотечественники. В Риме, например, среди постоянных участников экскурсий по праховской программе, постоянных гостей у праховского самовара товарищи Репина по Академии художеств Марк Антокольский, Василий Поленов, а еще необыкновенно милая чистым душевным энтузиазмом молодая чета из нового поколения купечества, Лиза и Савва Мамонтовы. Савву особенно влекут шедевры Ренессанса, Лизе милее осматривать катакомбы первых христиан, Адриан Прахов всюду завораживает, вдохновляет щедротами его несметных познаний. Разговоры всё чаще не о Риме – о России. От энергичных речей Прахова, от упоения счастливой дружбой, от римского солнца компания полнится оптимизмом. Ах, этим бы весельем, этой свежестью взбодрить родимое искусство! А почему нет? Строятся планы. По их контурам вскоре на родине возникнет явление значительное, очень и очень дельное – Мамонтовский художественный кружок. В практике этого кружка москвичей петербуржец Прахов участвовать не сможет, однако в истории кружка останется как идеолог, давший импульс, подтолкнувший к делам во славу Красоты, уточнивший направление.

Направление из двух слагаемых: подлинная русская самобытность и европейская культурность.

Личную же стезю Прахов по возвращении из-за границы обрел в сфере «православной археологии». Вектор научных изысканий (магистерская его диссертация посвящена анализу скульптур на фронтоне античного храма в Афинах, докторская – вопросам зодчества Древнего Египта) и живой опыт путешествий по миру органично, в согласии с реальным историческим процессом, вывели ученого к исследованию памятников начального христианства на Руси. Страстью Прахова сделалось открытие древнерусских храмовых сокровищ. Причем результаты своих экспедиций Адриан Викторович – зажигательный оратор и отчасти все-таки художник, отовсюду привозивший массу собственноручных копий, зарисовок, – умел подать весьма эффектно. Некоторых это смущало. Эффектно – понятие, непременно всплывающее в описаниях поступков, приемов и даже внешности пышноволосого, высоколобого, с острым взглядом сквозь стеклышки очков, профессора Прахова. И сколь широк диапазон истолкований «эффектности», столь широка шкала оценок, которые получал Прахов. Для одних «мудрый энтузиаст», «идеалист самых возвышенных воззрений», для других «искушенный в интригах сибарит», для третьих вовсе «бестия», «ловкий делец». Имело место всё: мудрость, энтузиазм, ловкачество, корыстный интерес. Вопрос лишь: что дороже?

Кто, кроме Прахова, мог бы в те годы продемонстрировать русские храмы не только в их самостоятельной красе, но в контексте мировых поисков сакральных художественных форм? Культура Прахова была ценнее его не самых возвышенных свойств. Востребованная фигура. Ведь, в сущности, запалом эпохальных Великих реформ являлась именно культура, культурный рывок всех отраслей, державных институций. Историк искусства Прахов – человек того же призыва, что плеяда первой русской адвокатуры. Те же невероятная эрудиция, блеск ума, деловитый профессионализм, те же издержки амбиций и сребролюбия, тот же явственный выигрыш для страны. Так что, как бы ни фыркали зоилы, право руководить комплексом храмовых работ в Киеве Адриан Прахов получил по справедливости.

Дело было государственного масштаба. Сами устои в нем подлежали оформлению. Тем не менее затеянное еще при Николае I, так сказать, навстречу грядущему юбилею – девятьсотлетию крещения Руси, которое согласно летописям следовало отмечать в 1898-м, – дело годами практически не двигалось. Выявленные еще в середине века ценнейшие объекты древнего зодчества по-прежнему тихо ветшали, а новый собор в честь крестителя Руси святого равноапостольного князя Владимира, в замысле утвержденный Синодом и государем еще в 1852-м и заложенный почему-то лишь десять лет спустя, никак не строился. Сначала не ладилось с проектом, потом у почти возведенного на Бибиковском бульваре храма треснули арочные своды и пришлось менять конструкцию, начался поиск виноватых. Так прошло еще десять лет. Отставленного архитектора Беретти сменил другой столичный корифей, Рудольф Бернгард. Только в начале 1880-х трудами киевского епархиального зодчего Владимира Николаева собор был, в целом, выстроен. Теперь предстояло его обставить, расписать и декорировать. И снова пошли споры на тему «кому поручить?». Вот тут-то церковному комитету свой детально вычерченный проект и свои услуги предложил профессор Прахов. Киевское духовенство ему отказало, ссылаясь на чрезмерную пышность, а также дороговизну и вообще малореальный размах предложенного им убранства, предпочтя и впредь иметь дело со своим, местным архитектором Николаевым. Решение, однако, вынес Петербург. Мнение Санкт-Петербургского общества архитекторов и личная поддержка министра внутренних дел графа Дмитрия Андреевича Толстого (прежде обер-прокурора Синода, затем министра просвещения, того самого, кстати, кого молодой Николай Вессель когда-то просвещал насчет западной школьной педагогики) поставили во главе всех киевских художественно-реставрационных работ Прахова.

Центром праховских забот стал, разумеется, пустой и голый новый громадный собор. Одновременно именно новый собор, его фундаментальный смысл преемства, нерушимой духовной связи с родиной православия, взывал к экстренным мерам по восстановлению достойного вида древних русско-византийских храмов. Интереснейшим звеном Прахову виделся здесь интерьер Кирилловской церкви.

Воздвигнутый чуть позже Софии Киевской, менее грандиозный, расположенный на дальней окраине города, в Дорогожичах, этот древнейший монастырский храм Святителей Кирилла и Афанасия Александрийских давал особые возможности. Снаружи его давно перестроили в системе нарядного украинского барокко, и тут уже ничего было не поделать. По счастью, внутри, частично заменив полуразрушенную роспись новой церковной живописью, остальную поверхность старых облезлых стен монахи благолепия ради просто побелили, сохранив тем самым под известкой драгоценные фрески XII века. И если отмыть, подновить остатки фресок, недостающие фрагменты дописать, а кое-где позволить себе и пофантазировать: заполнить пустые участки стен созданием новых композиций в древнем стиле, – какой эффект! Какая цельность впечатления!

Варварство, на современный взгляд. Реставрация, которую уместнее называть реконструкцией. А уж придуманный профессором иконостас, которого вообще быть не могло первоначально в Кирилловской церкви, – что ж это как не откровенный презренный новодел? Да, однозначно. Но глубокий поклон Прахову за вольность. Без иконостаса (как было принято в церквях во времена киевских Ольговичей) все равно в действующем храме не обошлись бы. А не сверкни у Прахова идея вместо высокого, заслонявшего лучшую часть старых росписей иконостаса «соорудить одноярусный, мраморный иконостас в византийском стиле», сделать алтарную преграду низкой, с одним рядом из четырех больших икон, так – страшно и представить! – не возник бы повод для приглашения в Киев Врубеля. То есть сначала не Врубеля конкретно, поначалу просто подходящего молодого живописца.

Приятно перечесть воспоминания Адриана Викторовича о том, как на его горизонте появился Михаил Врубель.

«Боясь, что в мое отсутствие комитет, ведавший денежными средствами, поручит написать образа какому-нибудь местному художнику-богомазу, – повествует профессор, – я взял на себя заботу найти в Петербурге талантливого ученика Академии художеств, который мог бы выполнить в Киеве этот заказ, не выходя за пределы скупо отпущенных по смете денежных средств.

В Питере, приехав осенью читать лекции в университете, я не мог сразу заняться этим делом… Наконец, собрался и прямо отправился в Академию художеств к своему старому другу П. П. Чистякову. Он лучше других профессоров знал талантливую молодежь всей Академии, и его ученики работали солиднее, чем в других мастерских. Рассказал ему подробно о всех своих работах в Киеве… Закончил свой рассказ просьбой рекомендовать кого-нибудь из его талантливых учеников, кто согласился бы приехать в Киев и написать за 1200 рублей, со своими материалами, на цинковых досках четыре образа для сочиненного мною одноярусного мраморного иконостаса в византийском стиле, что в ту пору было неслыханным новшеством.

– Тебе эту работу не предлагаю, так как для тебя она не может представить ни художественного, ни материального интереса, но, вероятно, ты можешь рекомендовать мне кого-нибудь из своих учеников или вообще из студентов Академии.

Только что кончил, как кто-то постучал в дверь.

– Войдите! – крикнул П. П. Чистяков.

Дверь мастерской отворилась, и вошел с довольно большой папкой в руках стройный, худощавый молодой человек среднего роста, с лицом не русского типа. Одет он был аккуратно, в студенческую форму, даже со шпагой, которую студенты в то время неохотно носили.

– А вот – на ловца и зверь бежит! Вот тебе и художник! Лучшего, более талантливого и более подходящего для выполнения твоего заказа я никого не могу рекомендовать. Знакомьтесь: мой ученик, Михаил Александрович Врубель, – мой друг, профессор Адриан Викторович Прахов. Попроси, чтобы он показал тебе все свои работы, и сам увидишь, на что он способен…

…Через несколько дней я побывал у него, – просмотрел все работы и убедился в том, что имею дело с выдающимся талантом, превосходным рисовальщиком, а главное для меня – стилистом, хорошо понимающим античный мир и могущим, при некотором руководстве, отлично справиться с византийским стилем, не пользовавшимся в те времена почетом среди художественной молодежи.

Понравилось мне и его серьезное отношение к моему деловому предложению. Он охотно его принял, но оговорил только срок начала работы. Не сразу схватился за нее, как сделал бы на его месте другой ученик Академии. Мне он сказал, что хочет поработать еще эту зиму под руководством П. П. Чистякова. Мы уговорились, что весной следующего, 1884 года он приедет в Киев, чтобы писать образа на месте».

Мемуары эти не без поздних лукавых поправок, писались они в годы, когда хотя и не сложились еще методы настоящей научной реставрации, но упоминать о чересчур вольных вторжениях в пространство древних росписей было уже неприлично, и потому акцент у Прахова как раз на собственной борьбе, в ходе которой «удалось отстоять у духовенства, хозяев церкви, право на сохранение этих фресок в полной неприкосновенности, без реставрации и дорисовок». Надо отдать Прахову справедливость: он пытался оградить роспись от малярных способов поновления. Но его собственные, весьма спорные приемы реставрации, промахи в технологии, а главное, упрямство церковных распорядителей, ни за что не желавших допускать музейность в храме, кончились тем, что поверхность матово-блеклых старинных фресок по обыкновению оживили яркой масляной живописью. «Отстоять» благородную древность от вторжения вульгарности не удалось. Возможно, рассказ о знакомстве с Врубелем тоже чем-нибудь приукрашен, вроде упоминания довольно фантастично бы смотревшегося в классах рисования мундира со шпагой (скорее это образная правда, вобравшая подчеркнуто «дворянский» стиль поведения Врубеля и его склонность к театрализации костюмов). Во всяком случае, со шпагой или без нее, красивый эпизод, в основе достоверный безусловно.

Интересно только, действительно ли, зовя Врубеля, Прахов ждал от него выполнения четырех обсуждавшихся иконостасных композиций или уже имел в виду вовсю использовать его для творческой реставрации многометровых стенных изображений. Со стенами Кирилловской церкви возникла заминка. Самому Адриану Викторовичу вплотную заниматься ими было невозможно. Ежедневно тысячи проблем. Попробуйте-ка примирить бдительный надзор ортодоксов, критерии художества, вкус светских верховных властей и суд критичной культурной элиты, да беспрестанно трясти деньги из казны, да наблюдать за качеством работ сразу в нескольких храмах. На расчистку и поновление кирилловских фресок Прахов подрядил давнего приятеля, учившегося вместе с Репиным и вместе с ним частенько бывавшего в питерской квартире Праховых, до слез потешавшего компанию байками из малороссийского быта киевлянина Миколу Мурашко, ныне Николая Ивановича Мурашко – основателя и директора Киевской рисовальной школы. Не утративший, видимо, памятной друзьям юности «грациозной хохлацкой ленцы», Николай Иванович передоверил руководство реставрацией одному из своих старших, прилежных учеников, Николаю Глобе. Лето 1883-го Глоба трудился во главе артели однокашников, осенью (с началом учебного сезона и холодов работы замирали) уехал в Петербург, поступил в Академию художеств и больше не вернулся.

Зато в Киев приехал Врубель.

Очутился в сказке, в счастливом сне. На станции его встречали и сразу отвезли к Праховым. Смесь первых киевских впечатлений – благоуханный воздух садов, благодушное население, аллея роскошных пирамидальных тополей центрального бульвара – и пролетка уже у ворот профессорского дома на углу Владимирской и Большой Житомирской.

Дом очаровал. Всё на широкую ногу: просторно, изобильно, артистично. Стены гостиной сплошь в картинах и этюдах знаменитостей. На диванных подушках старинное шитье по лионскому бархату вперемешку с вышивками украинских мастериц, изящество подсвечников венецианского стекла в соседстве с темным серебром старинных неуклюжих канделябров, столики, шкафчики завалены экзотикой раритетов со всех концов света. И ясно – не напоказ, здесь так живут: не слишком огорчаясь из-за пыли, расставляя букеты чертополоха в древних китайских вазах.

Изумила супруга хозяина, Эмилия Львовна. С порога повела себя радушным другом. Улыбчиво допросив, как доехал и достаточно ли увлекательным оказался роман для дорожного чтения, продолжала с искренним ласковым вниманием расспрашивать о предпочтениях в литературе, а заодно в музыке, в театре, и, судя по ее кратким шутливым репликам, сама являлась тут отменным знатоком. И ни следа чопорности, ни тени жеманства. Редкостная простота по-настоящему высокого тона. Оригинального, видимо, склада милая дама – под стать ее огромным, неправдоподобно синим глазам.

Перед дверью в столовую Эмилия Львовна засмеялась:

– Адриан Викторович привез из Египта двенадцать голов мумий и столько же набальзамированных кошек, и я не знаю, как от них избавиться. Я не сомневаюсь, что его жестоко там надули, потому что эта древность, которой три тысячи лет, уже страшно испортилась, и в столовую нашу нельзя войти, я начинаю бояться чумы!

В столовой было не до мумий. Подобного собрания гостей Врубелю видеть еще не приходилось. Хозяйка поочередно представляла его профессору кафедры православного богословия, теологу-ксендзу, группе не обременявших себя сюртуками «блузников» с нигилистическими шевелюрами, поэту «тоже только что из Петербурга», местной фельдшерице, автору нашумевшего на всю Россию сочинения, тихому парижскому архивисту, бородатому сказителю с Урала, балканскому князю, солисту Киевской оперы… Беседа за обедом прояснила, что здесь ведать не ведают о существовании политики, битвы с цензурой или конфликта вероисповеданий. И, как ни удивительно, в отсутствие этих первостепенно важных тем разговор лился, не умолкая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю