Текст книги "Врубель"
Автор книги: Вера Домитеева
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 38 страниц)
Вот с тетушками, материнскими сестрами Ольгой и Марией, юный Врубель виделся; хотя лишь очень изредка и покаянно признавая себя «непочтительным племянником». Однако сестры матери во врубелевских письмах именуются не иначе как Ольга Григорьевна, Мария Григорьевна, и бабушку со стороны матери юный Врубель называет «бабушкой Краббе», а просто бабушкой, причем явно любимой – мать своей мачехи («мамаши», «мамы», «мамочки»), и постоянно им упоминаемые «дядя Коля», «тетя Варя», «тетя Валя» – все это Вессели.
К новой родне, согревшей теплом по-настоящему близкого, родного гнезда, а стало быть, имевшей немалое влияние, следует присмотреться повнимательнее. Когда – при Екатерине, Елизавете, а может, еще при Петре – прибыли в Санкт-Петербург их предки, неведомо, но в середине XIX века это уже прочно обрусевшие питерские немцы, к высшему свету не принадлежавшие, зато пополнившие тонковатый слой отечественной интеллигенции. Достаточно известный приток выходцев из сопредельных стран, с особым трудолюбием пахавших на ниве культуры и просвещения. Вессели здесь типичнейший образчик.
Честность духовных устремлений само собой и, помимо того, крайне прилежное отношение ко всякому делу.
Скажем, игра на фортепиано, что положено было освоить всякой приличной барышне. Серьезные занятия музыкой у Елизаветы Христиановны не завершились консерваторией исключительно по причине отсутствия таковой в российской столице, но ее сестре Александре («Асе» врубелевских писем), которая была много моложе, повезло: в 1862 году стараниями Антона Рубинштейна первая в России Петербургская консерватория наконец организовалась, и Александра Христиановна ее окончила. Не стоит сейчас распространяться о роли музыки в искусстве Врубеля, о том значении, которое имела ежедневно звучавшая в его детстве фортепианная классика, – эта тема естественно возникнет на страницах дальнейшей биографии художника. И не одна музыка, сама любовь к искусству впитывалась как блаженный, но абсолютно обязательный усердный труд постижения гармонических вариаций.
И конечно, даже, наверное, в первую очередь семейная среда со специфичным тоном ласковой шутливости и четких незыблемых правил повседневного распорядка. Среда, откуда и первый, близкий до конца жизни друг юности, ровесник «Жоржа» (прозвище самого младшего брата мачехи, Георгия Христиановича), и направление первых живописных опытов, и масса штрихов личного характера, от ощутимого в богатой, изощренной врубелевской пластике оттенка некоего педантизма до бытовых привычек вроде удивлявшей коллег живописца чрезвычайной опрятности и неукоснительно соблюдавшихся утренних холодных обливаний. Среда, которую Врубель в свое время, понятное дело, оставит, сохранив, однако, многое из того, что внесла в его жизнь искренне полюбившая детей мужа, изо всех сил старавшаяся заменить им мать Елизавета Вессель.
И заменила? Ну, почти. Идиллии все же не получилось. Поклонники Врубеля должны благодарить Елизавету Христиановну за разумное попечение о детях, в том числе те «диеты сырого мяса и рыбьих жиров», которые насмешливо вспомнились взрослому художнику, но без которых хилый мальчик вряд ли обрел бы удивительную силу и гибкость руки бесподобного рисовальщика. Современники вообще неоднократно отмечали неожиданное при небольшом росте и внешней хрупкости великолепное врубелевское телосложение.
С влиянием мачехи на душевный склад Михаила Врубеля сложнее. Заметно, что, несмотря на прекрасные отношения между всеми братьями, сестрами (всего их в итоге образовалось шестеро), двое старших, Анна и Михаил, все-таки держались внутри семьи своим сплоченным альянсом. Трудно не заметить их огорчавшее отца желание поскорее начать самостоятельную жизнь вдали от дома. И хотя до какой-либо неприязни к мачехе дело не доходило, напротив, имела место очевидная привязанность, но холодок подчас сквозил. Дарованный пасынками Елизавете Христиановне титул «чудная Мадринька – перл матерей» приправлен явной ироничностью. Конечно, заветный идеальный образ рано утраченной родной матери не мог не вызывать сравнений, не обострять чуткости к некоторым «неродным» качествам мачехи, включая жестковатость ее рациональных воспитательных мер.
Воспитателю следует уважать «основное естественное право человека, по которому только он один, а никто другой, может располагать собой» – а это чьи золотые слова? А это из статьи активно, можно сказать – профессионально, участвовавшего в воспитании юных Врубелей брата Елизаветы Христиановны, «дяди Коли».
Филолог, выпускник Санкт-Петербургского университета по факультету восточных языков, много публиковавшийся ученый с кругом интересов от экономики до песенного фольклора, наибольший след Николай Христианович Вессель оставил в педагогике. Опыт по этой части в стране был еще невеликий, всего лишь полувековой, и царствование Александра II словами высочайшего манифеста: «Да развивается повсюду и с новой силой стремление к просвещению и всякой полезной деятельности…» энергично вдохновило педагогическую мысль.
Почему, задавал хорошие вопросы Вессель, «мы плохо знаем и понимаем наше отечество», почему в России, где необозримы плодоносные земли и обильны дары природы, «вдруг являются люди, которые не в состоянии заработать себе кусок насущного хлеба»? Потому, отвечал он, что наш человек не подготовлен к самостоятельной жизни, приучен лишь служить там, исполнять то, где и что ему назначено. Пора, призывал владевший многими языками и объездивший много стран Николай Вессель, во имя устранения «главной причины наших несовершенств» создать, наконец, прочный фундамент гигантского родного государства – повсеместно ввести всеобщее обязательное среднее образование. И самое важное – центральная идея Весселя, который тут был в полном единомыслии с Николаем Ивановичем Пироговым и Львом Николаевичем Толстым, – выпускать школьника в мир человеком, осознавшим личные свои силы и наклонности. И, разумеется, солидно оснащенным познаниями разнообразных школьных наук. О, к этому аспекту Николай Вессель, не в пример большинству коллег, относился скептически, полагая множество учебных предметов, учебных часов, уроков на дом «самым верным средством для образования в голове полного хаоса и для совершенного отупления». Нет, всё внимание общему развитию ребенка, а соответственно, не заваливать ученика гнетущей массой бессвязных сведений, но всячески возбуждать его ум, память и восприятие, сосредоточив воспитанника на усвоении «главных общих истин».
Примерно то же, о чем нынче толкуют нейрофизиологи, привлеченные обществом педагогов к разработке правил информационной гигиены (именно в этой среде сегодня всё чаще обсуждается актуальность работ Весселя).
Уважение Николай Вессель заслужил и в свое время. Детальные проекты ученого всесторонне рассматривались в комиссиях и комитетах – и с благодарностью неизменно отклонялись. Недоумение вызывали ссылки автора на новомодную психологию, чтилась традиция сочинения уставов и циркуляров. Тем не менее весомость экспертного мнения Весселя сомнению не подлежала, что уж говорить о его авторитете для родни.
Следуя своему пониманию этапов детского развития, Николай Христианович был, в частности, увлечен внедрением в воспитательную практику игр, развивающих ребенка радостью и вдохновением. Недаром первым его фольклорным сборником были «Гусельки»: многовековой опыт мудрой народной дидактики в форме ласковых колыбельных, веселых потешек, прибауток. Наверняка не без совета Николая Христиановича Александр Михайлович Врубель стал выписывать детский журнал «Дело и отдых», где наряду с рассказами, стихами печатались описания игровых затей, интересных самостоятельных занятий. Не забыты были и занимательные приключенческие книжки.
Благотворный результат не замедлил сказаться.
Книги увели молчаливого, слишком серьезного мальчика в уединенный мир воображения, они же отворили его замкнутость, дав путь к общению, причем с большим успехом, буквально с аплодисментами, ибо роли главных героев своих домашних игр-инсценировок Михаил Врубель, разумеется, оставлял за собой.
У него даже появилась первая поклонница. Совершенно очарованная им десятилетняя сверстница Верочка, младшая дочь дружившего с его родителями писателя Даниила Лукича Мордовцева, частая гостья в саратовском доме Врубелей. Да и как было не плениться этим мальчиком – «до того хорошо он умел играть и выдумывать» и притом «сразу произвел на меня впечатление своей наружностью». Очень привлекательно выглядел неистощимый сочинитель всяких, большей частью корабельных, приключений, с его цветущим видом, светлыми, очень густыми вьющимися волосами, красивым лбом, ослепительным цветом лица и глазами, «полными жизни и огня».
Благодаря приметливой памяти Веры Данииловны можно, наконец, поближе рассмотреть и других членов врубелевской семьи.
Старшую из детей Анюту – «кроткое, бесконечно уступчивое существо». Назначенного командовать Саратовским губернским батальоном полковника Александра Михайловича Врубеля – «это был невысокого роста блондин, с правильными чертами лица, полноватый, с добродушным и милым выражением». Его помогавшую воспитывать детей еще со времени кончины первой жены младшую незамужнюю сестру Ольгу Михайловну, у которой «длинноватые черные глаза смотрели мягко, а рот часто улыбался». Несколько стеснялась маленькая гостья перед женой полковника Елизаветой Христиановной – дамой, впрочем, тоже всегда приветливой и любезной. Запомнились ее «причесанные на пробор русые, слегка пушистые волосы, небольшие, но блестящие серые глаза, довольно длинный нос с раздувающимися ноздрями и довольно большой рот с очень тонкими губами».
Кстати, именно благодаря Елизавете Христиановне, вернее ее фортепианной игре на городском благотворительном концерте, состоялось приятное знакомство Врубелей с семьей писателя Мордовцева. Тогда у этого писателя еще не появилось чрезвычайно популярных позже исторических романов, но уже публиковался ряд живо написанных им (видимо, под влиянием тесного общения Даниила Лукича с высланным в Саратов историком Костомаровым) исторических монографий, посвященных по преимуществу самозванцам и разбойничеству. Сочинения эти привлекли внимание столичной интеллигенции, даже заходила речь о приглашении автора в Санкт-Петербургский университет, где Мордовцев мог бы возглавить кафедру русской истории.
Характерное, надо сказать, знакомство для достаточно светских Врубелей, на каждом новом месте своей кочевой жизни обзаводившихся друзьями, преданными искусству и наукам. В Саратове, например, их дом нередко навещала известная пианистка Наталия Пасхалова. Но продолжим о впечатлениях Верочки Мордовцевой.
Разговоры взрослых ее не занимали или, скорее, просто при детях не велись. Всё внимание было приковано к Мише, которого она «просто обожала», к этому «кумиру всех девочек», наперебой кидавшихся выбирать его при игре в фанты. Вот в связи с этим неотрывным вниманием дополнительный смысл появляется у описания того, как Верочка – своими ли глазами или постоянно ловя, перехватывая взгляды чаровавшего ее мальчика – наблюдает виртуозную игру на рояле Елизаветы Христиановны. «Мне очень нравилось смотреть, – вспоминает она через много лет, – как быстро-быстро бегали по клавишам ее белые руки с длинными, унизанными кольцами, пальцами, как качались длинные серьги; нравилось слушать, как звякали и брякали браслеты на руках». Частично такое впечатление поясняет повышенное пристрастие Врубеля к сверкающим граням, переливам самоцветов или же любых цветных стекляшек, его страсть вводить в краску дающие блеск золота и серебра металлические порошки (позднее, при окислении, увы, так попортившие его живопись) – давняя прочная ассоциация, зримое ощущение прекрасной музыки.
Рисунками Миши девочка тоже, к сожалению, не интересовалась, хотя ей приходилось слышать о его рисовальных способностях. Затерялась и подаренная ей на память акварельная ветка алых роз. Зато ее воспоминания сохранили какие-то детали казенной квартиры в сохранившихся доныне трехэтажных «желтых казармах». Маленькой глазастой гостье запомнились частые оконные переплеты и очень широкие подоконники в толстых стенах николаевского военного строения, довольно нарядная гостиная с роялем, а рядом почти голое канцелярское помещение, где ничего кроме длинных столов, стульев и табуретов, из которых Мишей ловко строились ему же лучше всех покорявшиеся горы и скалы. Собирали детей для игр, между прочим, только по воскресным или праздничным дням, так что можно увидеть драгоценные для женской памяти мемуаристки их парадные костюмы. Гостья Верочка в бордовом платьице с тюлевым воротом-пелеринкой, Анюта тоже в «хорошеньком» светлом платье на бретелях, мальчики в шелковых косоворотках: у младшего, Саши – синяя, у Миши необыкновенно удачно оттеняющая его белокурую прелесть – голубая.
Нескрываемую симпатию к Мише Врубелю рассказчица поясняет не одной его внешностью и богатой фантазией, но обаятельным отсутствием какой-либо мальчишеской грубости, тем, что в натуре его было «много мягкости и нежности, что-то женственное». А вместе с тем она же отмечает его настойчивое лидерство, требование беспрекословного подчинения его воле. Непростой характер. Похоже, и самому объекту восхищенного рассказа не по душе были личности однозначные. Если случалось ему вместо рыцарственных капитанов изображать изредка страшного злодея, так этот пират или разбойник по ходу приключений непременно расцветал потаенным благородством и великодушием.
Что касается подробностей «в высшей степени романтичных» игр-представлений сценариста, режиссера и премьера Миши Врубеля, их пересказывать излишне – «носили на себе яркий отпечаток влияния тогдашней ходовой детской литературы – Купера, Майн Рида и т. п.».
Однако что ж это опять всё книги, книги, если разговор о великом художнике?
Еще и мало, когда речь о Врубеле, поскольку не припомнить живописца, так откровенно, настойчиво и органично связавшего свое творчество с литературой.
Абсолютно вопреки свежайшим веяниям эпохи.
Глава вторая
КАРТИНКИ
Как раз в год вторичной женитьбы Врубеля-отца горстка дерзких французов объявила войну повествовательной картине, противопоставив «книжному хламу старых академий» исключительно живописную стихию и презрительно окрестив «литературой» традиционное сочинительство художников. Жюри ежегодного официального Парижского салона холсты наглецов, естественно, забраковало, но политичный монарх-мещанин Наполеон III распорядился организовать «Салон отверженных» для всеобщего свободного обозрения мятежных произведений. Народ валом повалил полюбопытствовать насчет безобразий и вволю поглумиться над опусами вроде «Завтрака на траве», где нахал Эдуар Мане додумался изобразить сидящих на лужайке двух очень прилично одетых месье в компании с абсолютно голой женщиной. Нет, будь это какая-нибудь нимфа, одалиска и если бы какие-то хитоны вместо сюртуков, ну кто бы возразил. И не такой наготой, не в таких скромных позах щедро угощали парижан сюжеты, благопристойно оформленные «мифологией» либо «Востоком». Но тут… О чем это вообще? И для чего эта мадемуазель разделась в парке среди бела дня? Чушь и бесстыдство!
Культурный Париж крайне скептично отреагировал на эпатажное живописание, а в Петербурге насчет деклараций провозвестников импрессионизма никто пока слыхом не слыхивал. У просвещенной петербургской публики темой дебатов стал случившийся всё в том же году скандал в стенах несокрушимо возвышавшейся над Невой родной Академии художеств. «Бунт четырнадцати» – четырнадцати академистов, отказавшихся писать общую выпускную конкурсную программу «Пир в Валгалле» и вместо этого сюжета из скандинавской мифологии покорнейше просивших совет академии разрешить каждому работать над собственной темой, а в случае отказа уволить их со званием свободных художников. Совет академии в единодушном негодовании в просьбе немедленно отказал и всех уволил. Дальнейшее общеизвестно: Санкт-Петербургская артель художников – Товарищество передвижных художественных выставок – установка на реализм, по преимуществу критический, – огромный публичный успех – полное торжество над ветхим академизмом…
Интересно бы знать, как обсуждалось начало этой битвы у живо интересовавшихся ходом художественной жизни Весселей и Врубелей, но сведений об этом нет.
Есть, однако, подробно воспроизведенный Репиным спор Владимира Васильевича Стасова, только что в серии статей разгромившего гниль академической рутины, с любимцем академической школы, молодым ее лидером Генрихом Семирадским.
Кратко очертив сословное и прочее разнообразие собравшихся для встречи со знаменитым критиком товарищей по Академии художеств (сам автор, Илья Репин – «военный поселянин из Чугуева, самоучка», Марк Антокольский – «еврей из Вильно, с малым самообразованием», еще трое: «сын профессора Казанского университета», «купеческий сын из Ельца», «литвак из пятого класса гимназии» и самый храбрый в компании Семирадский – «поляк, окончивший Харьковский университет, сын генерала, получивший хорошее воспитание»), Репин приступает к пересказу словесного поединка. Фраза Стасова насчет «классической фальши» и нарочито удивленное возражение Семирадского, после чего:
«Владимир Васильевич сразу рассердился и начал без удержу поносить всех этих Юпитеров, Аполлонов и Юнон, – черт бы их всех побрал! – эту фальшь, эти выдумки, которых никогда в жизни не было.
Семирадский почувствовал себя на экзамене из любимого предмета, к которому он только что прекрасно подготовился.
– Я в первый раз слышу, – заговорил он с иронией, – что созданиям человеческого гения, который творит из области высшего мира – своей души, предпочитаются обыденные явления повседневной жизни. Это значит: творчеству вы предпочитаете копии с натуры – повседневной пошлости житейской?
– А! Вот как! Следовательно, вы ни во что не ставите голландцев? А ведь они дали нам живую историю своей жизни, своего народа в чудеснейших созданиях кисти… согласитесь, что по сравнению с ними антики Греции представляются какими-то кастрированными. В них не чувствуется ни малейшей правды – это все рутина и выдумка.
– Зато в них есть нечто, что выше правды, – горячился Семирадский. – Про всякое гениальное создание можно сказать, что в нем нет правды, то есть той пошлой правды, над которой парит „нас возвышающий обман“ (по выражению Пушкина); и великие откровения красоты эллинов, которую они постигли своей традиционной школой в течение столетий, были выше нашей правды…
– Да ведь это-то и есть мерзятина, от которой тошнит, – кричал, уже выходя из себя, Владимир Васильевич».
Схватка набирала обороты:
«Не слушая противника, Стасов разносил отжившую классику. Кричал, что бесплодно тратятся молодые лучшие силы на обезьянью дрессировку: что нам подделываться под то древнее искусство, которое свое сказало, и продолжать его, работать в его духе – бессмысленно и бесплодно… У нас свои национальные задачи, надо уметь видеть свою жизнь и представлять то, что никогда не было представлено. Сколько у нас своеобразного и в жизни, и в лицах, и в архитектуре, и в костюмах, и в природе, а главное – в самом характере людей, в их страсти. Типы, типы подавайте! Страстью проникайтесь, особенно своей, самобытной!»
Крик души. И призыв вполне логичный. Тем более что Владимир Васильевич действительно «очень хорошо изучил искусство, знал прекрасно греков и все эстетические трактаты и золотые сечения мудрецов-теоретиков, которыми щеголял перед ним Семирадский». Ну а тот?
Ничуть не стушевался – «с красивым пафосом отстаивал значение красоты в искусствах; кричал, что повседневная пошлость и в жизни надоела. Безобразие форм, представляющее только сплошные аномалии природы, эти уродства просто невыносимы для развитого эстетического глаза. И что будет, ежели художники станут заваливать нас кругом картинами житейского ничтожества и безобразия! Ведь это так легко!.. И в архитектуре так опротивели уже все эти петухи, дешевые полотенца и боярские костюмы, такая пошлость и дешевка во всем этом! И эти факты с тенденцией, эти поучения ничего общего с искусством не имеют… Это литература, это скука, это всё рассудочная проза!»…
Тоже искренний крик души. Но бедная «литература»! Живописцы обеих воюющих партий стали попрекать ею друг друга.
Обмен мнениями между Николаем Христиановичем Весселем и Александром Михайловичем Врубелем не отличался, конечно, подобной неистовой горячностью. Вероятно, Николай Христианович как гуманист отчетливо демократичной либеральной установки признавал общую правоту стасовской критики. Вероятно, Александр Михайлович как патриот и прогрессист умеренного толка готов был согласиться с важностью «своих национальных задач», хотя всякое посягательство на классику он, без сомнения, оценивал неодобрительно.
Было осенью 1863 года еще одно громкое событие в петербургской художественной жизни. На академической выставке приехавший после нескольких лет работы во Флоренции Николай Ге показал свою вызвавшую фурор картину «Тайная вечеря», однако разговор о ней отложим до поры, когда появится возможность сопоставить новаторство Ге с новациями евангельской темы у Врубеля.
Михаил Врубель в 1863-м всего лишь пару лет как начал рисовать. Забавно, что он, которому будут необычайно близки слова Семирадского: «А насчет правды в искусстве – так это еще большой вопрос… нам, может быть, всегда дороже то, чего никогда не было», ребенком начал с самого что ни на есть жанрово-сатирического реализма. «Он зарисовывал с большой живостью сцены из семейного быта», – сообщает сестра, приводя для примера описание одной из таких сцен, «изображавшей с большим комизмом слугу, долговязого малого, называвшегося в шутку Дон Базилио, энергично раздувающего самовар при помощи собственного сапога».
Неодолимой изобразительной страсти, о которой часто читаешь в биографиях художников, кажется, не наблюдалось, однако способности были налицо, и отец, используя пребывание семьи в Петербурге, стал водить сына в Рисовальную школу под покровительством Императорского общества поощрения художеств.
Пять классов этой школы, рассчитанной на тысячу вольно-приходящих, давали начальную подготовку по академической методе. Врубель, естественно, очутился в первом, увешанном восхитительными рисунками-оригиналами для подражания. «Они нарисованы с таким совершенством великолепной техники и чистоты отделки, – вспоминалось Репину, – что на них всегда глазеют ученики: не оторвать глаз – дивная работа. Нигде не притерто: так чисто рассыпаются красивые штрихи, такая сила в темных местах… Неужели это простыми руками на бумаге человек мог сделать!» Принесенный сыном из школы рисунок гипсовой головы Аполлона имел весьма похвальную оценку. Успехи следовало развивать.
В 1865 году майора Александра Врубеля, получившего вскоре звание подполковника, командировали возглавлять Саратовский губернский батальон. В Саратове Александр Михайлович Врубель пригласил для частных занятий с сыном преподавателя рисования из местной мужской гимназии Андрея Сергеевича Година, который познакомил мальчика с «элементами техники рисования с натуры». А затем удивительный саратовский эпизод. Бывают же такие послания судьбы! Дабы ничего не умалить, не приукрасить, слово – сестре:
«В Саратов была привезена однажды, по всей вероятности для католической церкви, копия с фрески Микеланджело „Страшный суд“. Отец, узнав об этом, повел брата смотреть ее. Брат усиленно просил повторить осмотр ее и, возвратясь, воспроизвел ее наизусть во всех характерных подробностях».
Как выглядела композиция, «наизусть» сделанная детской рукой, неизвестно и даже не столь важно. Известно и важно, что девятилетний мальчик узнал, отличил, не пропустил встречу. Поразительное творение, пусть в копии, довелось ему увидеть. Ошеломляюще сильный образ с монументальной, неожиданно могучей фигурой Христа меж небесной блаженной высью и пропастью преисподней, с густым вихрем возносящихся либо низвергаемых тел вокруг одиноко воздвигнутого, вскинувшего напряженную ладонь, словно от боли прикрывшего глаза Сына Божия.
Самостоятельное повторение трагического образа Микеланджело – неплохой изобразительный эпиграф к поэме врубелевского искусства.
Казалось бы, тут и должно было начаться стремительное восхождение гения. Вовсе нет. До первых шагов осознавшего себя художника пройдут еще годы и годы. Занятий рисованием и живописью Врубель не оставит. Он снова будет посещать классы столичной Рисовальной школы (когда отец станет слушателем Военно-юридической академии и семья вновь на пару лет переберется в Санкт-Петербург), потом – Рисовальной школы в Одессе (куда семья переедет соответственно новому отцовскому назначению), но все это в пределах симпатичного увлечения юного дилетанта.
Странно. Почему же так поздно прорежется его призвание?
Да как это вообще возможно при том феноменальном художественном даре, которым он бесспорно от самого рождения обладал?
Вспархивает сумасшедшая мыслишка: а был ли Врубель именно художником? Быть может, настоящий его талант предполагал сферу гораздо более широкую, включавшую изобразительную пластику лишь отблеском, аспектом способностей к неведомым свершениям?.. Однако глянем на любую, хоть самого плохонького качества, репродукцию любой его работы и стряхнем нелепое наваждение. О да, это художник – и какой! – только уж очень необыкновенный. По-видимому, то, к чему в искусстве был призван Врубель, требовало длительной подготовки особым образом.
Готовили, конечно, собственный опыт, собственное восприятие. В душу не заглянешь, но наружную колею внешних впечатлений и полученного образования проследить можно. И сразу ясно – того и другого юному Врубелю досталось в количестве неординарном.
Ни белых метелей сибирского Омска, ни черных бурь знойной Астрахани покинувший эти города еще малышом Михаил Врубель помнить, естественно, не мог. Хотя он гений, стало быть, и естество его иное. Тем более что сегодня наукой выяснено – мозг-то наш помнит всё, хранит буквально каждый миг, каждое впечатление, только вот в оперативную маломощную память выводятся ничтожные крохи. Ну, это опять-таки у людей обыкновенных, а у гениев…
Но Петербург, свои походы в «Рисовальную школу на Бирже», школу в торжественном, почти античном здании Тома де Томона, в красивейшем месте города, на стрелке Васильевского острова со свечами Ростральных колонн и видом на ленты набережных, на самый парадный разворот дворцовых классицистических фасадов – это он помнил наверняка. И сумрак темного гранита, и перламутровый свет низкого облачного неба, и свинцовый оттенок невской волны.
А следом – как специально для контраста – Саратов: солнце, голубое небо, белые пески вдоль волжской шири, изумрудные сады, золотистые срубы бесконечных торговых складов и багровый кирпич крытых светлой жестью основательных купеческих особняков. Не случайно именно Саратов дал особенно плодоносную, может быть, самую цветущую ветвь русской живописи.
Саратовской живописи у мальчика Михаила Врубеля, конечно, еще нет. Возраст не тот. Два саратовских года – это для него книжно-театрализованные игры с участием Верочки Мордовцевой, первые посещения городского театра, о которых ему впоследствии вспоминалось: «В детстве меня часто водили в театр и непременно на романтические пьесы», занятия с лучшим тогдашним саратовским преподавателем рисунка Андреем Сергеевичем Годиным. Кроме того, началось его серьезное, пока еще домашнее образование под руководством Николая Александровича Пескова. Родители умели находить ему учителей.
Молодой дворянин Николай Песков, окончив саратовскую гимназию (где преподавал тогда Николай Гаврилович Чернышевский), поступил в Казанский университет, но за участие в панихиде по убитым в столкновении с властями крестьянам был исключен и возвращен в родной город под надзор полиции. Господи, что за счастье для провинции были эти свободномыслящие, широкообразованные ссыльные, в ином случае непременно осевшие бы в столицах. Мало того что Николай Александрович увлек юного Врубеля предметами начального гимназического курса, он еще водил его изучать естествознание прямо на природе, странствовал с ним по окрестным холмам, откуда порой удавалось приносить такие потрясающие находки, как зубы ископаемой акулы.
И вновь после солнечных пшеничных полей, зеленых холмов и глубоких оврагов Саратова строгая равнина расчисленного каменного Петербурга. Теперь взрослеющим глазам мальчика открывалась во всей красе своеобразная часть города – уютная Коломна (пушкинский «Домик в Коломне» это здесь). Здесь, на углу Торговой и Малой Мастерской, жил со своей семьей Николай Александрович Вессель, здесь вообще охотно обитали россияне иноземного происхождения и, так сказать, культурного слоя. Невдалеке от Весселей на три года занятий Александра Михайловича в Военно-юридической академии поселились Врубели. Михаил стал учеником 5-й (Аларчинской) городской классической гимназии у Аларчина моста. Хорошая гимназия, передовая. Обучение в ней постоянно совершенствовалось. Еще до появления Врубеля были введены уроки танцев, затем – гимнастика и как раз при нем – греческий язык. Правда, уроки церковного пения не привились, и своей церкви в гимназии не имелось, только молитвенный зал с киотом и портретами государей. Зато два раза в неделю после уроков проводились литературные беседы для старшеклассников, а сами гимназисты ставили школьные спектакли.
Еще одно нововведение произошло в период учебы здесь Михаила Врубеля, но непосредственно коснулось оно позже его старшей сестры Анны. В 1869 году педагог Иосиф Иванович Паульсон (соредактор Николая Весселя по журналу «Учитель») получил разрешение создать в столице и разместить в помещении Аларчинской гимназии первые женские курсы в «объеме средних учебных заведений». «Средних» тут понимай – «мужских», поскольку девочек учили и в средних, и в высших заведениях, но женских, по программам, заметно облегченным в части научных дисциплин. Аларчинские курсы были первоосновой знаменитых Бестужевских. Уроки Михаила в этой гимназии и учеба его сестры на Аларчинских курсах по времени не совпали, при нем в тех классах, где он занимался днем, вечерами штудировали серьезные предметы другие барышни, в их числе будущая народоволка Софья Перовская. Но это уже слишком далеко от Врубеля.
Чем увлекался тогда он? Больше всего не рисованием, хотя занятия в школе при Императорском обществе поощрения художеств он снова посещал. Оказывается – естествоведением, что, впрочем, совершенно логично после саратовских уроков-путешествий с Николаем Песковым. Причем строение материи, ее органических форм и минералов настолько заинтересовало гимназиста младших классов, что он самостоятельно вырастил из мела гроздь четко и системно разросшихся кристаллов, – занятно для любознательного школьника, крайне перспективно для будущего личного живописного метода.