355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Домитеева » Врубель » Текст книги (страница 28)
Врубель
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:55

Текст книги "Врубель"


Автор книги: Вера Домитеева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)

Провозглашенная эстетикой триада Добра, Истины, Красоты предоставляет минимум три пути. Девизы своего искусства Шаляпин и Врубель выразили звучно, по-итальянски, почти тождественной фразой, но с разным порядком слов. У Шаляпина Nel vero е il bello– лишь правдивое прекрасно, у Врубеля II vera nel bella —истина в красоте. Ну а Толстому бы его «добро», его «дорога религиозного блага». И пусть бы каждый собственной тропой. Не тут-то было. Добро – и больше ничего! Только оно значительно, понятия красоты и правды с ним несоизмеримы. Триаду Толстой отвергает, тем более что истина, на его взгляд, несовместима с красотой, а красота форм не только не совпадает с красотой духовной, но противоположна ей и отдаляет от добра. Погоню за обольстительной красотой Толстой изобличает во всех пороках, называет «гниющей язвой на искусстве». Стало быть, Врубелю в его чаянии красотой пластики возвышать дух отказано. Искусство Врубеля ложно и вредно. Аргумент злой: необходимое всем людям благо понятно всем, а коли артист непонятен, то и не нужен никому. Бессердечно как-то со стороны Толстого. Недаром восхищенно открытый Врубелем в начале 1890-х драматург Ибсен увиделся художнику как «более гуманный Толстой». И кстати, будто задавшись специальной целью унижать Врубеля, заветные для него мотивы ибсеновских пьес Толстой приводит в пример невнятицы и дурновкусия.

Тут противника в споре пожелаешь не братски обнять, а саблей зарубить.

У Врубеля с Толстым дуэль. Ужасная, поскольку кошмар моральной дуэли – она безвыходна.

Прекрасно это обрисовал Чехов. И он же, обожаемый Врубелем, нежно любимый Толстым Антон Чехов, указал выход. В повести «Дуэль» рядом случайно оказываются два умных, образованных и крайне неприятных друг другу человека: слабохарактерный нытик Лаевский и волевой энергичный зоолог фон Корен. К слову сказать, отсвет Толстого в повести тоже присутствует. Лаевский, исповедально жалуясь на свое малодушие, упоминает: «В прошлую ночь, например, я утешал себя тем, что все время думал: ах, как прав Толстой, безжалостно прав! И мне было легче от этого». Фон Корен брезгливо презирает «развращенного и извращенного субъекта», бичуя трутня практически прямыми цитатами из толстовской публицистики. Взаимная ненависть доводит героев до поединка с пистолетами. Убийства не происходит только благодаря внезапно вскрикнувшему из кустов наивному, добродушному, смешливому молодому дьякону. Участники молча разъезжаются по домам. Полученные сильные переживания меняют кое-что. Резкий контраст ослабевает, твердость фон Корена мягчеет, шаткая порядочность Лаевского обретает неожиданную стойкость. На прощание зоолог говорит бывшему врагу об органично сопутствующих человеческой судьбе ошибках и заключает: «Никто не знает настоящей правды». – «Да, – соглашается Лаевский, – никто не знает правды». И еще дважды эхом повторяется на последней странице очень чеховское резюме:

– Никто не знает настоящей правды…

Про то и Врубель.

У него есть полотно на ту же тему. Первый и последний случай, когда можно разборчиво, подробно прочесть, как представлял себе нравственный идеал Михаил Врубель. Текст, вдохновивший Врубеля, доступен, не слишком популярен, не выложен в Интернете, но ради гениального художника можно в библиотеку прогуляться, а если случаем дома имеется собрание сочинений Анатоля Франса, достать том с новеллами сборника «Колодезь святой Клары», найти в нем рассказ «Святой Сатир». Летом 1899 года по его сюжетному мотиву Врубелем была написана картина «Пан».

«История „Пана“ любопытная, – рассказывает музыкант Яновский. – Первоначально на этом же холсте Врубель начал писать портрет своей жены. Портрет уже близился к концу. Как-то вечером Врубель прочитал книжку Анатоля Франса „Puit de s-t Clair“. Большое впечатление на него произвел тот рассказ, где старый сатир повествует о давно прошедших временах. На другое же утро Врубель на моих глазах соскоблил начатый портрет жены и на месте его принялся писать „Пана“ (сам он называл его „Сатир“). Эта работа так увлекла его, что через день он позвал жену и меня и уже демонстрировал нам почти вполне законченную картину!»

Тем летом Врубели гостили не на хуторе. Их пригласила в свое имение Мария Клавдиевна Тенишева. Княгиня Тенишева – яркая фигура эпохи на рубеже XIX–XX столетий. Своевольная, своенравная богачка, к тому же артистического склада – готовилась в певицы, затем успешно занялась эмальерным искусством, – она активно проявляла прогрессивный художественный вкус. На дягилевской выставке Мария Клавдиевна в первый же день купила шокировавшее публику панно Врубеля. В ближайшем номере «Шута» весьма талантливый график Павел Щербов потешил красочной карикатурой во весь журнальный разворот: пройдошливый малый (Дягилев) навязывает глупой рыночной тетке (Тенишевой) линялую тряпку за цену-то всего «в рубель». Каламбур сомнительный, не очень достойный едкого остроумия Щербова, известного под псевдонимом Old judge(Старый судья) и по праву ценимого в кругу ироничных дягилевских приятелей. Молодая, красивая, храбрая Тенишева сначала страшно оскорбилась, но, поддержанная хвалами единомысленной дерзкой молодежи, еще выше подняла свою гордую голову. И правильно. Те ли еще обиды ей предстояло вынести из-за дружбы с Дягилевым и его товарищами.

Люди искусства льнули к щедрой меценатке, энтузиастке старинных ремесел и опытов смелого новаторства. Кто только не писал портретов Тенишевой, один Репин сделал их около десятка. Хотя отношения с художниками у нее бывали сложными. По причинам, о которых Мария Клавдиевна живописно повествует в мемуарах, дружбы нередко завершались ссорами. Но воспоминания Тенишевой о Врубеле – он в портретном холсте изобразил неукротимую княгиню Валькирией, крылатой девой битв, – полны горячей искренней приязни: «С Врубелем мы были большими приятелями. Это был образованный, умный, симпатичный, гениального творчества человек, которого, к стыду наших современников, не поняли и не оценили. Я была его ярой поклонницей и очень дорожила его милым, дружеским отношением ко мне». Надежду Ивановну Забелу княгиня тоже привечала, сочувствовала ей, ибо сама когда-то пробовалась на оперных подмостках Мамонтова, который, как она считала, не взял ее лишь из-за боязни конкуренции для его примы Любатович.

Врубели вместе с сопровождавшим их Яновским наслаждались гостеприимством хозяйки великолепного смоленского имения. Общество в Талашкине собралось исключительно творческое. Провинциалу Яновскому чудилось, что он очутился «в Италии времен Ренессанса». Гостили пианистка София Ментер и скрипач Рувим Фидельман; Паоло Трубецкой лепил портретную статую хозяйки с ее любимой шотландской овчаркой; седой, постаревший Адриан Викторович Прахов рисовал проект талашкинской церкви. Вечерами устраивались концерты, театральные и маскарадные затеи.

В актерских импровизациях отличался Врубель. Однажды, вспоминает Яновский, «он появился в костюме отставного унтера, прекрасно загримированный, и в течение целого вечера бесподобно разыгрывал свою роль, сыпал солдатскими анекдотами, характерными выражениями». Разумеется, отличался Врубель и в художестве. С изумительно легкой фантазией, «гениально», как оценила княгиня, расписал десяток балалаек для ее коллекции. Его эскиз сельской церкви выглядел значительно интереснее праховского проекта. Тенишева, мечтая о стильных формах древнерусских языческих мотивов, уговаривала Михаила Александровича выступить архитектором новых усадебных построек. За это Врубель не взялся, рекомендовал пригласить Сергея Васильевича Малютина, и тот плодотворно поработал во славу оригинальных художественных объектов Талашкина. А Мария Клавдиевна нашла замечательный способ содействовать творчеству Врубеля – предложила ему с женой и Яновским одним, без хозяев и гостей пожить в Хотылёве, орловском имении Тенишевых.

В этой поездке смутил Врубеля только вопрос, сколько дать на чай правившему элегантным экипажем кучеру-иностранцу, который вез от станции к усадьбе и милостиво принял три рубля «на бутылочку шерри». Всё остальное было идеально. Воспетая Тургеневым природа Орловского края, роскошный барский дом, уединение, богатая библиотека.

Врубель начал писать портрет Нади в темно-розовом бальном платье на фоне умиротворенного вечерней тишиной пейзажа. С террасы хотылёвского дома открывался чудесный вид на замершие в свете молодого месяца луга, извилистую речку, березовую рощицу. Глядя в эти тихие дали, так хорошо думалось о страстях и правдах, о жизни и ее недолгих сроках…

Три месяца назад, в начале мая скончался Александр Михайлович Врубель. Михаил успел съездить в Севастополь, повидать умиравшего отца. Трогательной сцены прощального душевного согласия у смертного одра не случилось. Отцу было совсем плохо, сын держался весело и бодро (родным подчас казалось, что даже чересчур). На похороны Михаил Врубель не поехал. Гончарный завод требовал его ежедневного присутствия. В преддверии Всемирной выставки в Париже Мамонтов готовился блеснуть своей майоликой, по модели Врубеля изготовлялся камин «Микула Селянинович и Вольга-богатырь». Художнику пришла мысль вместо обычных плиток собрать композицию из фигурных частей. Элементы керамического панно формовались отдельно, стыковочные швы становились контурами изображения, возникал эффект по типу витража или перегородчатой эмали. Тонкая трудоемкая технология нуждалась в постоянном наблюдении автора. К тому же держала непростая обстановка в Частной опере, и приглашение Тенишевой подоспело, и что толку в могильных ритуалах. Короче, он не поехал.

Для чтения на ночь Врубель выбрал томик Анатоля Франса. Этот доброжелательно скептичный парижанин был Врубелю милым собеседником. «Если бы мне нужно было выбирать между истиной и красотой, – говорил Франс, – я не колебался бы: я бы оставил себе красоту в полной уверенности, что она заключает в себе истину, более высокую и более проникновенную, нежели сама истина». Просто бальзам на раны, нанесенные Толстым.

Врубель раскрыл вышедший недавно во Франции сборник новелл, написанных писателем после путешествия по Италии, согретых мудростью примирения наследных античных мифов с наследием католических легенд. В «Прологе» сборника автор вдали от города знакомится со стариком-монахом, который любит сидеть у старинного колодца и «с тихим любопытством созерцать картину ночи». Старик «благочестив и образован, хотя не без чудачества», в нем подкупают мягкий говор, юмор, тонкость чувств, богатство его пленительной фантазии. Далее несколько рассказанных стариком историй. Волшебный персонаж одной из них очень напоминает самого рассказчика.

Сюжет новеллы «Святой Сатир» довольно прост. Монах брат Мино (Врубель, должно быть, усмехнулся, вспомнив свой римский псевдоним Minolli), смиренный служитель монастыря и поэт, огорчен не к месту посетившей его греховной мыслью о даме, что любила его в далекой мирской юности. Томясь печалью, фра Мино ищет ночью утешения в монастырской часовне. А там поодаль от алтаря стоит мраморный саркофаг с высеченным на крышке крестом. Гробница, как смутно помнится людям, покоит останки какого-то святого Сатира.

Распростершегося перед алтарем монаха посещают жуткие видения. Из облачка над саркофагом появляются резвые нимфы и козлоногие юноши, они затевают бесстыдные игрища. Мало того, под утро юные прелестницы обнаруживают свидетеля их развлечений, решают наказать его и, вмиг сделавшись гнусными ведьмами, непотребно надругавшись над монахом, оставляют фра Мино в смердящей луже. Лишившись с той ночи покоя, монах поглощен разгадкой зловещего сна. «Ибо, – думал он, – такое видение должно иметь смысл, даже не один, а несколько смыслов…» И вот, забредя как-то в рощу, присев на камень у родника, «перебрав в уме эти мысли, а также другие, еще более искусительные, фра Мино поднял взор и увидел, что он не один.

Прислонясь к дуплистому стволу дряхлого ясеня, какой-то старец глядел сквозь листву на небо и улыбался. На седеющем темени торчали притупившиеся рожки. Курносое лицо обрамляла белая борода, сквозь которую виднелись наросты на шее. Жесткие волосы покрывали его грудь. Ноги с раздвоенным копытом от ляжки до ступни поросли густой шерстью. Он приложил к губам тростниковую флейту и принялся извлекать из нее слабые звуки…».

Врубель услышал и увидал его. Не менее отчетливо, чем фра Мино, увидел взор «голубых и ясных глаз, блестевших на изборожденном морщинами лице, как вода ручейка меж корявых дубов». И художник увидел необычного старца прямо перед хотылёвским домом, в здешней роще.

Однако же не стоит повторять насчет «греческого бога, превращенного живописцем в русского лешего». Сказочным «русским лешим» окрестили героя картины Врубеля французские журналисты, посмотревшие холст в Париже в 1906 году. Для них, понятное дело, раз художник из России, так и рисует своих лесовиков. Но мы-то больше осведомлены о Врубеле и литературном источнике его образа. Святой Сатир или, как позже закрепилось, Пан с равной уютностью ощущает себя в полях русских, британских, аквитанских – в любых землях, где культура хранит если не завет, то след античной веротерпимости.

Старец новеллы Анатоля Франса охотно поведал, кто он такой, почему францисканцы не выкинули его вместе с прочей языческой нечистью. Его ранняя юность совпала с юностью земли, когда миром правил Сатурн и молодой Сатир славил владыку на самодельной свирели. Сатурна низверг Юпитер, леса населили нимфы и фавны, и по-прежнему пела та же свирель. Затем Юпитера низверг Галилеянин; его люди, срубив священные дубы, водрузили кресты и запретили носить дары языческим богам. Племя нимф и фавнов, оскорбившись, начало досаждать посланцам нового бога. Но тому, кто видел конец владычества Сатурна, казалось естественным, чтобы Юпитер погиб в свой черед. Он примирился с падением прежних богов и христианам не противился. Он даже помогал им: приносил лесные ягоды к порогу их жилищ, подтаскивал древесные стволы для их построек. И, разумеется, не оставлял свою свирель. Как же Сатир мог сделаться святым? Он от рождения был чужд лжи. Ничто не лгало в давние золотые дни Сатурна. «Я не переменился, – говорит старец. – Ум мой лишен покровов, как и тело».

Божество! Божество миросозерцания Михаила Врубеля. Чистота глаз, ясно взирающих на всё, спокойно принимающих разнообразие картин мира, путей жизни. Старый Сатир не знает высшей истины, он знает только свою нежную первобытную песенку. В нем то самое, о чем у Пушкина: «Если жизнь тебя обманет, / Не печалься, не сердись!»…

Врубель еще раз перечел рассказ.

Наутро он аккуратно счистил начатый портрет Нади. Любимую жену он еще много раз напишет, а сейчас всё сосредоточилось на образе вековечного созерцателя с его свирелью.

В 2004 году петербургский журнал «Нева» опубликовал статью, где автор (В. А. Успенский) сделал сенсационное предположение: врубелевский «Пан» – это не кто иной, как Лев Толстой. Догадка диковатая. Светящийся в картине взгляд безмятежных ярко-голубых глаз Пана меньше всего похож на «пронзительные волчьи голодные очи», которыми художник словесно наградил Великого Писателя (многим, кстати, взгляд глубоко запавших серых толстовских глаз запомнился беспощадно пытающим, «высасывающим»). И аргументы неубедительны, и никаких портретов Толстого в работе над «Паном» Врубель, конечно, не использовал. Но как подумаешь… а что? Что-то ведь есть. Может быть, постоянно витавший в мыслях Толстой подсознательно и сказался в живописном образе древнего святого Сатира. Не тот Толстой, который язвил извращенцев, марающих холсты пустыми и вредными соблазнами, а тот, который навек покорил «Детством» и «Отрочеством». Проникший в холст призрак мечты об идеальном, «добром» Толстом, который бы понял и принял живописца Врубеля? В какой-то мере может быть. Во всяком случае, «Пан» это моральный ответ на вызов автора трактата «Что есть искусство?». Но все же это не Толстой, нет-нет. Идиллия Врубеля с толстовской утопией не созвучна.

Творчество свое Михаил Врубель пояснял желанием выразить «неосознанные мечты детства». Льва Толстого тоже всю жизнь вело детское впечатление от рассказа брата про записанную на зеленой палочке тайну того, как сделать всех людей счастливыми «муравейными братьями». Толстой вспоминает: «Мы даже устроили игру в муравейные братья, которая состояла в том, что садились под стулья, загораживали их ящиками, завешивали платками и сидели там в темноте, прижимаясь друг к другу. Я, помню, испытывал особенное чувство любви и умиления и очень любил эту игру». Отсюда твердая уверенность, что нет у человечества иной цели кроме братского единения. Но люди такие разные. Бог знает, куда могут устремиться личным порывом. О чем мечтал малыш Врубель, «молчун и философ», любивший тихо сидеть, разглядывать картинки старинных книг? В те детские мечты не заглянуть. Мы знаем очень одушевлявшие зрелого художника дерзкие философские фантазии Фридриха Ницше. Однако какие конкретные мысли противоречивых сочинений «гениального немца» вычитал для себя Врубель, остается лишь угадывать. Разве что короткая строчка в «Заратустре» явственно слышится вздохом Врубеля: «О одиночество! Отчизна моя, одиночество!»

Впрочем, даже таких врожденных одиночек, как Михаил Врубель, искушает желание найти пусть не братьев, но достаточно приятных дорожных попутчиков.

Глава двадцатая
ПАРТИЯ ЭСТЕТОВ

Дягилев вел себя странно.

Год назад он, обворожив вниманием и пониманием, заручился согласием Михаила Александровича впредь непременно участвовать в «наших», с общей их целью, создаваемых экспозициях. Все новогодние праздники Врубель дописывал начатого летом «Богатыря», торопился к открытию «нашей» выставки в начале 1899-го. Но подходит срок, и Врубель с удивленной обидой сообщает своей сестре: «Администрация нашей выставки… в лице Дягилева упрямится и почти отказывает мне выставить эту вещь, хотя она гораздо законченнее и сильнее прошлогодней, которую они у меня чуть не с руками оторвали». Жена художника тоже удивлена и обижена. «Представь, – делится она с Катей известием о новой неприятности у мужа, – Дягилев отказался взять его „Богатыря“ … я нахожу, что это не такая беда, что „Богатырь“ не будет на выставке, так как все равно он продан и, конечно, его бы только ругали; в этом факте досадно только то, что единственный поклонник Миши Дягилев и компания от него отворачиваются и даже говорят прямо, что они решили на этой выставке примириться с публикою и не выставлять ничего возмутительно смелого».

Похоже, сравнение четы Врубель с «фарфоровыми пастушками» было глубже чисто внешнего впечатления. Они впрямь не догадывались, почему не брал, не мог взять Дягилев «Богатыря». Любой врубелевский живописный образ жадно схватил бы, но не этот. А ведь читали Врубели, внимательно рассматривали, обсуждали новехонький первый номер журнала «Мир искусства».

Появление в России в ноябре 1898-го подобного издания это целая история.

Журнал осуществил давнюю мечту кружка молодых петербургских эстетов-интеллектуалов. «Майские жуки» (ученики частной гимназии Карла Мая: надменный умник с безупречно красивым бледным лицом Дима Философов, утонченный щеголь и меломан Валечка Нувель, сплошь изрисовывавший школьные тетрадки и поля учебников застенчивый толстячок Костенька Сомов), а также чуть позже присоединившиеся к ним начинающий художник, рассеянный добряк Левушка Бакст и желчный острослов Альфред Нурок сплотились вокруг их «профессора и наставника», вдохновенного эрудита Шуры Бенуа. Друзья были завзятыми театралами, рьяными западниками и страстными поглотителями всевозможных культурных знаний. Шура пачками приносил книги, увражи из огромной библиотеки его семейства архитекторов и живописцев. На собраниях кружка делались доклады. Характерные темы: у Бенуа «Дюрер и его время», у Нувеля «История оперы», у Философова «Эпоха Александра I», у Бакста «Обзор деятельности современных русских художников». Компанию томила жажда дразнить филистеров, «эпатировать буржуа». Как хорошо было бы заиметь собственное регулярное издание типа артистического лондонского «The Studio», размышляли члены кружка. Так бы до старости и рассуждали, листая заграничные журналы, если бы кружок не пополнил двоюродный брат Философова, приехавший из Перми Сережа Дягилев. Чахлых «образованных юнцов с берегов Невы» прежде всего поразил цветущий вид здоровяка, его румяные щеки и широкая белозубая улыбка – «смеялся же Сережа по всякому поводу».

К характеристике «немного примитивного, но в общем симпатичного славного малого» Александр Бенуа приводит случай, который в его многолетних состязательных отношениях с Сергеем Дягилевым «приобрел даже характер известного символа».

Отправившись вдвоем навестить на даче Вальтера Нувеля, приятели сделали по пути привал.

«Выбрав место посуше, мы растянулись на траве. Лежа на спине, поглядывая на безоблачную лазурь, я решил использовать представившийся случай и более систематически познакомиться с новым другом. Такие товарищеские „допросы“ были у нас вообще в ходу, а я им предавался с особым рвением, движимый все тем же „прозелитизмом“ и желанием расширить круг „единомышленников“. Надлежало выяснить, насколько новый приятель „нам подходит“, не далек ли он безнадежно от нас, стоит ли вообще с ним возиться? Что касается Дягилева, то я уже знал, что он музыкален, что он даже собирается стать певцом, что он „сочиняет“, но знал я и то, что музыкальные взгляды Сережи не вполне сходятся с нашими…

И вот эта серьезная беседа на траве нарушилась самым мальчишеским образом. Лежа на спине, я не мог следить за тем, что делает Сережа, и потому был застигнут врасплох, когда он навалился на меня и принялся меня тузить, вызывая на борьбу и хохоча во все горло. Ничего подобного в нашем кружке не водилось… „Старший“ рисковал оказаться в униженном положении. Оставалось прибегнуть к хитрости – я и завопил пронзительно: „Ты мне сломал руку“. Сережа и тут не сразу унялся; в его глазах я видел упоение победой и желание насладиться ею до конца. Однако, не встречая более сопротивления и слыша лишь мои стоны и визги, он оставил глупую игру, вскочил на ноги и даже заботливо помог мне подняться».

У каждого из юных поклонников искусства имелось свое направление. Философова особенно интересовали проблемы духовно-эстетические, Нувеля – музыка, Бенуа, Сомова и Бакста – изобразительное творчество. «У Дягилева была своя специальность, это была именно его воля, его хотение». В умении превратить мечтания друзей в реальные дела ему не было равных. Но самый молодой в кружке, он явился вовсе не исполнителем дерзких идей его товарищей, он стал вождем группы. Его талант? Редчайший – тонкое чутье людей. Чем, собственно, он обладал, чтобы, получив небольшое наследство и проехавшись по Европе, свести личное знакомство с Эмилем Золя, Шарлем Гуно, Жюлем Массне, многими знаменитыми художниками Франции, Германии? Импозантно поданная рослая грузноватая фигура, нелепо для русских и впечатляюще для иностранцев добавленная на визитных карточках дворянская частица «де» («Serge de Diaguilev» – русский барин, боярин), подаренная ему природой чрезвычайно эффектная в черных, хорошо уложенных волосах белая седая прядь у лба и «необычайно ласковый натиск». Десятки мемуаристов описывают его умную, мягкую, жестокую, задушевную, требовательную, неотразимо обаятельную улыбку-усмешку. О ней вспоминает и балерина Тамара Карсавина: «Ее некоторая самодовольность могла казаться шутливой, издевающейся, если б глаза не говорили одновременно о полной серьезности намерений. Глаза его, кстати, были менее всего подвижными. Тяжело нависшие веки никогда не поднимались, даже в минуты веселья». Дягилев, как пишет Карсавина, знал силу своих чар, хотя часто пользоваться ими ему не приходилось – «все охотно рабски трудились на него».

Разыгрывая сибарита, Дягилев сам был неутомимым тружеником.

Друзей, измученных подготовкой к университетским выпускным испытаниям, он удивил, вернувшись из Европы чуть не накануне государственных экзаменов и «подготовившись к ним с какой-то баснословной быстротой». Еще больше изумился Александр Бенуа, давно писавший, уже опубликовавший главу о русском искусстве в нашумевшем немецком сочинении Рихарда Мутера «История живописи в XIX веке», когда Сережа, под руководством Римского-Корсакова изучавший теорию музыки, но относительно пластических искусств полный профан, вдруг приобрел компетентность и в этой области.

Популярная у прогрессивной общественности столичная «Биржевка» («Новости и биржевая газета», где обычно печатался Стасов) сначала поместила статью Дягилева о мюнхенском Сецессионе [5]5
  Сецессион(от лат.secessio) – отделение, обособление.


[Закрыть]
, очерк о выставочном объединении новаторов, творивших наперекор академизму, а равно социальному натурализму. Затем появилось несколько дягилевских рецензий на экспозиции иностранного и отечественного художества в России. Со свирепым свободомыслием автор призывал одолеть провинциальную косность, стать вровень с изобразительным искусством Запада. Прозвучали программные установки кружка. Констатация того, что в музыке и в литературе русские шагают в ногу с Европой, а зачастую выходят далеко вперед, но в пластических жанрах плетутся позади. Необходимость резко поднять живописный вкус и качество. Смелость указать образцы и ориентиры.

На практике это, естественно, означало конкретные выставки. Что брать, кого звать, откуда доставать, где экспонировать – бесконечные проблемы. Дягилев их решал.

Весной 1897-го в помещении музея училища Штиглица он организовал изысканную экспозицию английских и немецких акварелистов. Осенью – в залах Общества поощрения художников развернул большую, с работами более семидесяти авторов, Скандинавскую выставку ближайших соседей России из Швеции, Дании, Норвегии. Следующий шаг – демонстрация произведений наиболее передовых соотечественников на Выставке русских и финляндских художников.

Еще два года назад к Бенуа, составившему себе определенную репутацию главой в книге Мутера, обратился организатор мюнхенского Сецессиона. На просьбу об устройстве отдела Русской мистической школы Бенуа ответил, «что в сущности школы Мистиков у нас нет, а есть 3–4 художника…». Своих любимцев, «художников-поэтов», Бенуа и его друзья с юности высмотрели, выбрали на выставках Товарищества передвижников – Левитан, Константин Коровин, Серов, Нестеров…

Дождавшись прибытия в Петербург очередной передвижной выставки, Александр Бенуа отправился устанавливать контакты. Ему повезло сразу познакомиться с общительным, дружелюбным Василием Переплетчиковым, через него с другими москвичами. Любимцы собрались на чай и для беседы у Бенуа. Не удалось сблизиться с непроницаемо печальным Левитаном и сумрачным Серовым. Левитан молчал отрешенно, Серов – угрюмо, «почти озлобленно, едва отвечая на вопросы и лишь изредка что-либо процеживая сквозь зубы, сжимавшие медленно курившуюся сигару… К мюнхенскому предложению он отнесся без всякого сочувствия и даже с иронией». Пленил, как прежде холстами («сама живопись!»), непрестанно шутивший Константин Коровин, «весь его российско-балагурный стиль». В общем ощущении от новых знакомцев, «в том совершенно особом наваждении на российский лад» петербуржец Бенуа отметил особенную ноту чистоты, бесхитростности Аполлинария Васнецова. Ближе всех тогда стал Михаил Нестеров, чье творчество Бенуа «принял в душу». Надо сказать, в отличие от большинства друзей петербуржца и коллег – однолеток москвича, католик Бенуа и православный Нестеров были людьми глубоко религиозными, что очень способствовало взаимной симпатии. Что касается Сецессиона в Мюнхене, кое-кто кое-что туда послал, кое-кто отказался. Главное, знакомство состоялось.

Дягилев, поехавший осенью 1897-го в Москву собирать участников своей выставки, обходил мастерские по проторенной тропе.

И тропа эта привела его к Врубелю.

К кому бы ни заходил искавший чего-то особенного Дягилев, иные с восторгом, иные с досадой, краснобай Коровин с жаром, молчальник Серов с твердой уверенностью, – все говорили о совершенно исключительном творчестве Михаила Врубеля. Дягилев поспешил к неведомому гению. Четырехметровое панно «Утро (Русалки)» подходило по всем статьям: размер, туманная многозначительность, изящно блеклый колорит, стилистика парижско-мюнхенских новаций. «Утро» хорошо монтировалось с живописными дерзаниями финских экспонентов. «Утро» достаточно скандально и достаточно банально выражало бесившее рутинеров (а подсознательно отчасти лестное – что ни говори, общеевропейское!) декадентство.

Разумеется, против обвинений в декадентском, упадническом, направлении новаторы яростно возражали. Дягилев высказался в том смысле, что с уровня, на котором оказалась нынешняя русская живопись, падать особенно некуда, а вот расти надо энергично и безбоязненно. Покупку «Утра» княгиня Тенишева отметила парадным завтраком в своем особняке на Английской набережной. Князь Вячеслав Николаевич Тенишев, опытный в инженерных и биржевых делах и увлеченный этнографией, но живописным изыскам предпочитавший достоверность фотографического снимка, вместо разговоров с малопонятной ему богемой радушно потчевал гостей шампанским: «Пейте вино! Вино хорошее!» Вино и впрямь было чудесное. Михаил Врубель, подняв бокал, произнес короткую речь, завершив ее тостом:

– Пью за здоровье княгини, которая покровительствует так называемому декадансу, и надеюсь, что оно скоро будет признано возрождением.

Горячо обсуждалась необходимость создать собственное журнальное издание.

– Отчего бы не назвать наш журнал «Возрождение» и в программе не объявить гонение и смерть декадентству, как таковому? – предлагал в те дни Александр Бенуа.

Выбрано было, однако, название «Мир искусства»: солидно, широко и в меру романтично.

Итоги русско-финляндской выставки, несмотря на убыток в полторы тысячи рублей, вдохновили. «Нужно отдать справедливость Сереже, – оценил Бенуа, – что своей выставкой он попал в настоящий тон. Никогда не уступать, но и не бросаться опрометью вперед». Разговоры о журнале обрели конкретный характер. План издания у Дягилева созрел еще прошлым летом: «Теперь проектирую этот журнал, в котором думаю объединить всю нашу художественную жизнь, т. е. в иллюстрациях помещать истинную живопись, в статьях говорить откровенно, что думаю, наконец, примкнуть к журналу новую, развивающуюся в Москве и в Финляндии отрасль художественной промышленности». Повышенное внимание к прикладным жанрам отражало родовую черту стиля модерн, а также позиции спонсоров.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю