412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Кетлинская » Иначе жить не стоит » Текст книги (страница 6)
Иначе жить не стоит
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:48

Текст книги "Иначе жить не стоит"


Автор книги: Вера Кетлинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)

– Папа, прошу тебя… Отпусти меня с этой группой! Не могу я здесь. Штатный напоминальщик при родном отце! Нехорошо. Руководителем группы не доверяешь – пошли буровым рабочим. Я ж буровые работы знаю! Кем хочешь пошли…

После долгого молчания Матвей Денисович обиженно ответил:

– Ладно. Надоел отец – иди.

– Кем? – обрадованно спросил Игорь, пропустив мимо ушей горькие слова отца.

– Руководителем группы пойдешь. А Сысоева пошлю на завод торопить ремонт.

– Ты увидишь, папа, я справлюсь!

– Вот что, сын. Вчерашнее я тебе простил, но если на работе себе позволишь… если ты Никиту не скрутишь в бараний рог… если произойдет хоть малейшее нарушение…

– Не произойдет! И Никита не такой уж худой парень, меня он слушаться будет.

Оба одновременно вздрогнули и подскочили на койках: где-то неподалеку взвизгнула девушка, потом раздались звуки борьбы, приглушенные голоса, звонкие хлопки пощечин…

– Уйди, гад! – отчетливо крикнул девичий голос.

Мимо палатки прошуршали легкие шаги босых ног, – Леля Наумова, – узнал Матвей Денисович.

И твой хороший, послушный Никита.

– Может, и не он?

– Он. Кто ж еще?.. А Наумову я не пущу с вами.

– Как хочешь. Только Соню я не возьму; мне коллектор нужен, а не барышня с маникюром.

– Кого пошлю, того и возьмешь. Рано еще условия ставить.

Они долго лежали, не разговаривая и не засыпая. Полог палатки был откинут, и оттуда веяло теплым ветерком, запахом степных трав, привядших от жары.

– Игорек, ты спишь? – прошептал Матвей Денисович. – Знаешь, то, что я говорил о переброске рек, это ведь не фантазия. Это вполне осуществимо при нынешнем уровне техники. И это обязательно будет!

– Возможно, только не скоро, – без интереса отозвался Игорь. – И пока у нас на очереди другие дела.

Через минуту он сказал мягче:

– Спи, поздно.

– И откуда у тебя такой рационализм? – вздохнул отец. – Как можно жить, не заглядывая в будущее?

Игорь не ответил. Ему хотелось сказать многое, но все, что просилось на язык, было явным осуждением отца. Он с детства мечтал быть таким же, как отец, скитаться по диким, необжитым краям, по берегам горных рек, всегда налегке, всегда преодолевая препятствия. Еще в школе он изучал все, что может приблизить заветную цель. После окончания школы нанялся подсобным рабочим по бурению в геологическую экспедицию и осенью встретил отца, приехавшего из Казахстана, рассказами о собственных приключениях. Отец высмеял хвастливые подробности, несколькими вопросами ткнул сына носом в его безграмотность и обещал взять Игоря с собой в следующую экспедицию – «если будешь учиться так, что мне не будет стыдно за тебя…» И вот они вместе в экспедиции, живут в одной палатке, близки, как никогда… и, как никогда, далеки. Мог ли Игорь думать, что это ему будет стыдно за нераспорядительность и забывчивость отца?

Перед рассветом Игорь вскочил счастливым: кончилась должность «штатного напоминальщика», начинается самостоятельная работа! Две буровые вышки, целая группа людей, подчиненных ему, зависящих от его умения и заботливости… Уж он-то ничего не забудет!

Отец вышел провожать группу.

По-деловому прощаясь с ним, Игорь впервые заметил, что отец стареет: могучие плечи сутулятся, лицо изборождено морщинами. Дрогнув от нежности к этому стареющему человеку, Игорь сжал его руку, заглянул в подпухшие за ночь глаза.

– До свидания, папа, – шепнул он.

Коллектора Соню подсаживали с двух сторон в кузов грузовика: эта жеманница даже в кузов залезть не умела! Игорь подмигнул Лельке Наумовой; потихоньку от отца Игорь уже договорился и с Липатовой, и с самой Лелькой, что через несколько дней, закончив обработку кернов, Лелька приедет сменить Соню. Какая бы она ни была, Лелька, а каждая группа радовалась ей, как лучшему коллектору, которого не испугают ни ливень, ни холод, ни дальние расстояния.

Никита первым перевалился через борт грузовика и сидел, отвернув лицо. На его скуле отчетливо виднелся синяк. Происхождение синяка не вызывало сомнений, а Лелька косилась на него смеющимися глазами. Если бы Никита мог, он соскочил бы с грузовика и дал ей основательный подзатыльник. Подумаешь, эко дело, поймал в потемках и поцеловал! Что он, не знает, как она путалась с разными парнями? Сама задевает, дразнит, а чуть тронешь – разыгрывает недотрогу! Добро бы шлепнула слегка, ради кокетства… так нет, чуть скулу не свернула… Остается? Тем лучше.

Грузовик пошел прямо по степи, подымая рыжую пыль. Никита оглянулся – Лелька смотрела на него и, невинно улыбаясь, махала рукой. И такой желанной она показалась ему, что Никита стиснул челюсти от злости. Ну, погоди, доиграешься!

Работа под началом Игоря рисовалась Никите чем-то вроде прогулки: приятели ведь! Но, став начальником группы, Игорь сразу изменился: отдавал распоряжения голосом, не допускающим возражений, придирчиво проверял работу, отчитывал за промахи. Правда, сам он работал больше всех и не корчил из себя начальство; когда грузили на тракторный прицеп буровую вышку, подставлял плечо там, где всего тяжелее. По вечерам, у костра, он пел песни и дурачился со всеми, но, если он говорил: «Хватит, товарищи, пора спать!» – все подчинялись. Однажды парни сбегали за шесть километров в село и принесли две бутылки водки. Игорь встряхнул одну бутылку и сильным ударом под дно вышиб пробку, потом сделал то же со второй бутылкой, потом взял обе за горлышко, перевернул их и вылил водку.

– Деньги могу вернуть, если вам жалко, а в экспедиции пьянки не будет!

И никто не рискнул возражать: его требовательность нравилась.

Только Соня возненавидела нового руководителя. Игорь беспощадно гонял ее от одной вышки до другой: хочешь быть изыскателем – так работай, не хочешь – скатертью дорога, выходи замуж за счетовода и сиди дома! Соня глотала слезы – почему за счетовода? Нанимаясь в экспедицию, она представляла себе, что мужественные скитальцы все разом влюбятся в нее. А тут грубияны, никто не ухаживает, да еще нахваливают разгульную Лельку за то, что та не побоялась ночью протопать семнадцать километров!

Никита не знал, что Лелька должна приехать, и от нечего делать попытался ухаживать за Соней, но Соня жеманничала, ему стало противно.

Повалившись на брезент прямо под открытым небом, Никита закидывал руки за голову, смотрел на звезды и думал о том, что в этих скитаниях есть толк и удовольствие; пожалуй, тут стоит закрепиться. Потом вспоминал Лельку и ревновал ко всем парням, какие только есть в центральном лагере, – с кем она там хороводится, кого предпочла настолько, что грубо оттолкнула его, Никиту?

Был знойный полдень – в небе ни облачка, над степью марево, в сапогах печет ноги, а скинешь сапоги, ступать больно: так колется стерня. Все утро устанавливали на новом месте вышку, намаялись. Никита не захотел полдничать, жадно выпил ковш холодной воды, разыскал кусочек тени под кустами и лег, раскинув руки. Заснул он мгновенно и проснулся оттого, что кто-то щекотал ему нос травинкой.

Перед ним стояла Лелька в алой кофточке без рукавов и в серых бумажных брючках, заправленных в сапоги.

– Вставай и танцуй, лежебока! Тебе письмо.

Письмо – из дому, больше получать неоткуда. Лелька была гораздо интересней родительского письма.

– Откуда ты взялась?

– С неба упала!

– На чертовом помеле прилетела, что ли? Оно тебе в самый раз.

Лелька уселась рядом с ним и дернула его за чуб.

– Вставай и танцуй, а то не дам письма.

– Дашь!

– Не дам!

– Сам возьму!

Он схватил ее за плечи и так крепко стиснул, что она вскрикнула. Руки ее он предусмотрительно зажал, чтобы не дралась. Но Лелька и не собиралась драться, исподлобья глядела на него – и как-то необычно, непонятно. Он изловчился и поцеловал ее в губы. Она затихла, глаза прикрыла… но через минуту изо всех сил толкнула его: «Ты опять!..» Однако не ушла.

Смущенный, он осторожно вынул из ее несопротивляющихся пальцев письмо, надорвал конверт. Почерк удивил его.

– От батьки, – пробормотал он и перевернул листок, рассчитывая увидеть знакомые материнские каракульки, набегающие друг на друга, но на обороте ничего не было. Отец писал редко и только тогда, когда считал нужным отругать сына. За что же на этот раз?

Лелька склонила голову к его плечу и начала читать вместе с ним. Он воспользовался этим и обнял ее одной рукой, но рука тут же соскользнула.

«Дорогой Никита, извещаю тебя, что у нас случилось большое несчастье и горе. Вова…»

Они вместе прочитали чудовищное известие, потом перечитали снова и снова… Вовки больше нет! Вовка погиб!

Он долго не мог освоиться с тем, что это правда и от этого ужаса никуда не денешься. Потом он почувствовал, что теплая рука сжала его пальцы. Рядом был человек. Никита привалился к Лельке тяжелой головой, привалился, как к матери, и всхлипнул.

– Поплачь, – шепнула она, – поплачь…

Сразу повзрослев, она тихонько гладила его крутые плечи, смотрела на его поникший чуб, на бессильно упавшие большие, грубые руки. От него пахло табаком, потом и полынью, а может, это степь примешивала ко всему запах полыни. «Плачет, как ребенок. Я не плакала, когда умерла мать, только губы искусала. А он плачет. Не грубый он и не скверный, грубые и скверные так не плачут. Глупый он еще. И балованный…»

Осторожно перебирая волосы Никиты, она широко раскрытыми глазами глядела поверх его головы в дальние дали, каких и в степи не увидишь, глядела и видела свое – новое, трудное, такое трудное, что неизвестно, одолеешь ли.

«Как я с таким?» – сама себя спросила она, изумленно улыбнулась тому, что пришло к ней, и утешающим материнским движением прижала к себе Никиту.

– Горе-то какое! И кто же он был тебе – старший или младший? Ты мне расскажи, расскажи, облегчи себя.

10

На семью Кузьменко упала черная тень горя.

Кузьма Иванович по-прежнему вставал на рассвете и уходил в шахту. Потом вскакивала Люба, спешила в свой детский сад. Кузька, похватав на кухне всего, что приглянется, убегал по своим мальчишеским делам. Кузьминишна по-прежнему поднималась раньше всех, стряпала, стирала, убирала комнаты и двор – заведенный порядок жизни не мог нарушиться и не нарушался, но весь дом притих. Даже Кузька, возвращаясь домой, уже не перемахивал через забор, а проскальзывал в калитку, прислушиваясь к непривычной тишине. Люба не пела и не улыбалась, а Саша редко заходил в дом, они встречались на улице. Люба возвращалась одна, с виноватым лицом, и спрашивала шепотом: «Что мама?»

Так же, как и раньше, настроение в доме определялось Кузьминишной. А Кузьминишна, механически выполняя все, что нужно, ничего не видела и не слышала, ничем не интересовалась, ни во что не вникала сердцем. Среди повседневных хлопот она вдруг припадала к стене, или к забору, или к оконному косяку и плакала, безнадежно и отчаянно плакала, забыв, для чего сюда пришла. Все, что прежде радовало, теперь вызывало у нее приступы отчаяния. Когда приходил с работы Кузьма Иванович, она вспоминала, что раньше приходило двое. Заметив у калитки Любу и Сашу, она оплакивала сына, который уже не узнает счастья. Ее оскорбляло, если кто-нибудь садился на Вовино место, а если стул пустовал, она убегала в темный угол выплакаться. Оставаясь одна в доме, она поднималась в комнату сына, перетирала его книжки и рыдала над ними.

Там, наверху, она видела Вову таким, каким он был перед смертью, – взрослым, упорно сидящим над книгами, и оплакивала его мечты, его надежды, все, что было так важно и нужно ему самому и о чем догадывалась только мать. Внизу, среди обиходных вещей, сын возникал в памяти маленьким, во всем зависимым от нее добродушным мальчиком; она снова пеленала его, купала в корыте и кормила грудью, находила первый зубок, раздвигающий розовую десну, брала на руки и качала, своего желанного сыночка, своего первенца, и плакала, плакала, плакала, потому что руки были пусты.

Все домашние пугались, когда заставали ее такой.

Катерина не приходила совсем.

От Пальки знали, что Катерина никого не подпускает к себе – ни мать, ни брата, ни подруг.

Однажды Люба все-таки зашла к ней – одна, без Саши, – но Катерина сухо сказала:

– Оставь, Люба. У тебя – свое, у меня – свое.

И Люба отступила, потому что сказать ничего не могла; как ни жалела она брата, ее горе было несравнимо с горем Катерины, а ее собственное счастье оставалось счастьем.

Затем пришел Кузьма Иванович.

– Ты бы зашла к нам, Катерина.

Она вскинула глаза, но промолчала. Старик грустно и заботливо глядел на девичье померкшее лицо, в глаза, полные муки.

– Не сторонись, дочка, – сказал он, издав носом какой-то звук. – Всем тяжело. Ты не сторонись.

Она поднялась, бросила:

– Пойдемте.

Перешла улицу, вся подобравшись, чтобы не разрыдаться, и вошла в дом спокойной. Но когда она увидела совершенно неузнаваемое лицо Кузьминишны и ее дрожащие, что-то перебирающие пальцы, не выдержала, опустилась на пол рядом с Кузьминишной, положила голову на материнские руки и, целуя их, заплакала. И Кузьминишна заплакала, но более легкими слезами, чем обычно.

– У вас другие дети есть, – выплакавшись, твердо сказал Катерина. – Вам жить нужно. Для них. Мне хуже. У меня теперь никого. А я и не жила еще.

Кузьминишна страстно возразила:

– Никто мне теперь не нужен. Никто. Видеть их не хочу!

– Это пройдет, – сказала Катерина. – Пройдет! У вас дочь, у вас Никита… Костя подрастает… Пройдет это!

– Мать, – сказала Кузьминишна, – мать никогда не забудет.

Они долго плакали, говорили и снова плакали.

Кузьма Иванович думал, что с этого вечера они будут часто горевать вместе, но Катерина заходила редко, будто исполняя обязанность, и старалась не оставаться с Кузьминишной вдвоем.

Тогда он вызвал Никиту.

Поезд приходил ночью, от вокзала до поселка было далеко. Никита не захотел ждать первого трамвая и пошел пешком, заранее пугаясь того, что его ждет дома. Вчера Лелька провожала его на станцию и всю дорогу учила: «Ты поплачь с ними, а потом говори о своем, о своем». Вероятно, она была права, но о чем своем говорить, когда в семье такое горе?

И вот показались вдали крыша под старым дубом, три окошка с бело-голубыми ставенками, теплый дымок в глубине двора, у летней кухни – родной дом, лучше которого нет на свете. Никита побежал, надеясь еще застать отца, и действительно, открыв калитку, сразу увидел его: Кузьма Иванович шагал навстречу старческими мелкими шагами (боже мой, откуда у него такая походка?), ссутулив плечи… Да когда он успел постареть?..

Никита рванулся к отцу, и отец обнял его, чего никогда раньше не делал, и прижался головой к плечу сына. Плачет? Нет, не плачет.

– Ну, я пошел, – сурово сказал отец, – а ты с мамой… побудь…

Оба оглянулись на легкий вскрик и увидели мать – она быстро шла между огородными грядками, протянув руки навстречу Никите, глядя на Никиту, сквозь слезы улыбаясь Никите. Никита подбежал к ней и подхватил ее, увидел ее поседевшие волосы под сбившимся черным платком и сам заплакал от жалости к ней.

– Как же ты… пешком? – спросила мать, отворачиваясь от его слез, и энергично потянула его к колонке. – Давай-ка помойся с дороги, я тебе полью. Самовар горячий еще, яишню сделаю…

Никак не ждал Никита, что встреча будет такой. Покорно мылся, покорно, стыдясь доброго аппетита, съел яичницу. Выбежала заспанная Люба, поцеловала, шепнула:

– Ты с мамой побудь, не уходи от нее!

И заспешила на работу. Потом появился Кузька, присел к столу, но не разговаривал с Никитой, а пугливо косился на мать.

– Вот хорошо, что приехал, – как взрослый, шепнул он, когда мать вышла. – Она совсем другая при тебе.

И тоже заторопился уходить.

Другая? Мать казалась Никите такой же, как всегда, только седины прибавилось да движения суетливей. Но хозяйственна по-прежнему: накормила до отвала и сразу все прибрала, смела крошки со стола, скомандовала:

– Вынеси самовар да захвати ведро, воды принесешь.

Никита вышел в сад. День начинался жаркий, безветренный; после ночи, проведенной без сна, Никите хотелось спать. Он подставил руку под струю воды, освежил мокрой ладонью лицо и волосы, завистливо поглядел на тенистое местечко под кустами, где они с Вовкой любили поспать в жару. Он и сейчас лег бы, но воспоминание о брате пронзило его тоской, а затем он вспомнил о матери и уже не поверил ее хлопотливому спокойствию.

На веранде матери не было, в кухне тоже не было. Никита заглянул в родительскую спальню – и там нет ее. Где ж она? Он был не из чутких, но горе будто подтолкнуло его и повело наверх, по скрипучим ступенькам, в низкую комнатку под крышей. Мать стояла посреди комнатки, прижав руки к щекам, и покачивалась из стороны в сторону.

– Мамо… ну, мамо…

– Нет его, нет! – быстро сказала мать.

Никита растерянно оглядывал комнату. Все тут было как раньше: на столе лежали книжки и раскрытая тетрадь, будто Вова только вышел и вот-вот вернется.

– Как это случилось, мамо? Я ж ничего не знаю.

Он в самом деле хотел знать, как погиб Вова, ему и в голову не приходило, что этот вопрос нужней, чем слова утешения. Мать окружали люди, знавшие подробности несчастья не хуже ее, ей некому было все рассказать, все выплакать. И поднялась она сюда оттого, что Никита не спросил о брате, как бы забыл о нем, а сердце ее боялось забвения и дрожало от гнева ко всем, кто мог забыть.

– Около полудня, – сказала она, расширив глаза, потому что перед нею ожил тот день и тот час, – я окучивала капусту. И вдруг как загудит…

Она рассказывала все-все, как было, и жадно ловила на лице сына отражение собственного ужаса, отчаяния, боли, безнадежности. Потом, рассказав про тот день, снова вспомнила Вову живым, упорным, любящим и начала рассказывать про живого так, как можно говорить только о мертвом, – ничего не утаивая.

– Скрывал он, да разве от матери скроешь? В полночь свет-то отключают, так он лампу завел – говорил: почитать перед сном. Нальешь ему полную лампу керосину, а утром смотришь – весь выгорел. Сколько просидеть нужно, чтоб выгорело до дна?

Что-то у него не ладилось с Катериной. Гордая она была (про нее, как и про Вову, мать говорила в прошедшем времени, словно Катерина умерла вместе с ним).

А потом вдруг сама пришла к нему. Каблучками по лестнице притопывала, не хотела таиться. Утром в сенцах столкнулись, она говорит: «Доброе утро, Аксинья Петровна!» Вся вспыхнула, а голова поднята. Вова проводил ее до калитки, вернулся ко мне, за плечи взял и лбом об щеку мою потерся. А сам счастливый-рассчастливый…

Солнце прошло через комнатку и ушло, а Кузьминишна все говорила, говорила. Молча, с туповатым недоумением на лице слушал Никита… Ничего-то он, оказывается, не знал о брате! Посмеивался над ним: тихоня, увалень. Снисходительно спрашивал: «Как живешь, Вовка?» – и не ждал ответа: казалось, что интересного может быть у Вовки? Жалел брата: влюбился в самую бедовую девчонку, разве такая полюбит? А оно вот как получилось…

За окном ожила, зашумела тихая улочка: хлопали калитки, перекликались голоса, шелестели по пыли шаги. Вечерняя смена направлялась к шахте.

– Ой, обед-то я и не начинала! – вспомнила Кузьминишна. – Ты вот что… Отдохни пока. Тут. А потом, если хочешь… Возьми книжки его, какие нужные для тебя.

Требовательно заглянула в глаза Никиты, ничего не прочитала в них, кроме смущения, вздохнула со всхлипом и пошла вниз.

Никита остался сидеть у стола.

Вместе с известием о смерти брата вторглось в его жизнь что-то совсем новое. Горький час, когда он плакал на груди у Лельки, перевернул его душу. Впервые в его отношения с девушкой вмешалось что-то постороннее, впервые он искал у девушки не поцелуев, не телесных радостей, а душевной помощи. Два дня он почти не расставался тогда с Лелькой, подолгу рассказывал о брате, о матери, о своем детстве. Лелька слушала и только изредка задавала вопросы, на которые трудно ответить. «Ты чего в жизни больше всего хочешь?» Ничего он особенного не хотел, кроме развлечений, но ответить так было совестно, да и несчастье, ошеломив его веселую голову, отодвинуло былые интересы. «Ты какие книги любишь?» Никаких он не любил, в школе читал с грехом пополам то, что полагалось, а потом и вовсе не брал книгу в руки. Лелька любила приключения и путешествия. В вечерней темноте перебирая его волосы, она пересказывала ему истории разных путешественников. Прочитанное путалось в ее голове, обрастало выдумками, но Никита всему верил и с уважением думал о том, как много она знает. Проводив его ночью до палатки, Лелька целовала его в щеку и ускользала в темноту. В другое время Никита пошел бы за нею, теперь было стыдно.

– Пришьет тебя Лелька! – посмеялся Гошка, один из молодых буровых мастеров.

Про этого пария говорили, что он путался с Лелькой. Никита невзлюбил Гошку, ответил сухо:

– Не твоя забота!

Но его самого начинала пугать растущая душевная близость с девушкой и ее властная повадка. Что же это такое? Не объяснились, не женихались, а получилось, что связаны и есть у нее какие-то права на него!

– Тебе надо определить, кем ты будешь, ты же такой способный! – однажды сказала Лелька.

Откуда она взяла, что он способный? Возражать не приходилось. Не дурак же он в самом деле! Но что значит – определить? Или она тоже хочет загнать его учиться? А сама-то она что? Работает коллектором, а написала «калектор», Никита поправлял.

И вот теперь – рассказ матери. Как сильно должна была любить Катерина, чтобы ночью, не таясь, самой прийти к Вове, и остаться до утра, и выйти с поднятой головой! Никита пользовался успехом у девушек, чем Вова похвастаться не мог, но ни одна девушка не решилась бы на такой поступок, даже самые разгульные девчонки побоялись бы родителей Никиты. Да, тут любовь, какая-то особая, гордая любовь!

И еще – книги. Вова потихоньку ото всех учился, готовился поступать в институт. Просиживал ночи, так что выгорал весь керосин. А ведь у Вовы была хорошая специальность, вышел в стахановцы, зарабатывал побольше инженера. Что же его заставляло гнуть спину над книжками до рассвета?

Никита осторожно тронул одну книжку, другую… Алгебра для девятого и десятого классов. История СССР. Астрономия – это что-то о звездах. Зачем Вовке нужно было знать расстояние от Земли до звезд?

А вот в тетрадке – не то письмо начато, не то дневник. Похвалы какой-то Татьяне, затем старательно выписанный стих:

 
За что ж виновнее Татьяна?
За то ль, что в милой простоте
Она не ведает обмана
И верит избранной мечте?
За то ль, что любит без искусства,
Послушная влеченью чувства,
Что так доверчива она,
Что от небес одарена
Воображением мятежным,
Умом и волею живой,
И своенравной головой,
И сердцем пламенным и нежным?
Ужели не простите ей
Вы легкомыслия страстей?
 

Совсем странно. Что за Татьяна? И почему Вова переписал этот стих?

Никите вдруг захотелось приложить эти строки к другой девушке. Захотелось увидеть свою Лельку именно такой – с «воображением мятежным… и сердцем пламенным и нежным». Он адресовал к себе вопрос поэта: «Ужели не простите ей вы легкомыслия страстей?» Но тут на память пришел Гошка с его нахальным смехом. Лелька путалась с ним. И с шофером Терентьевым тоже. «Легкомыслие страстей»? Ну нет! Такие вещи не прощают. Погулять с нею можно, но на серьезное пусть не рассчитывает! «…любит без искусства, послушная влеченью чувства» – это все-таки очень хорошо! И похоже на Лельку…

Задумавшись, он навалился грудью на стол и незаметно задремал. Проснулся от тихого голоса матери:

– Никитушка, отец пришел. Обедать!

Тело затекло в неудобном положении, мысли путались.

– Ты книжки возьми, Никитушка. Надумаешь учиться, а книжки все под рукой. Вова-то рад был бы. Он тебя жалел, Вова.

Жалел?

Мать собирала учебники дрожащими руками. Сложила книжки стопкой, перевязала. Припала к ним мокрым от слез лицом.

– Возьму, мамо. Возьму!

Три дня провел Никита дома. Никуда не выходил, старых приятелей и подруг не навещал. Подолгу лежал в саду под кустами или сидел в комнатке Вовы, раздумывая о своем. Жизнь напирала со всех сторон, чего-то требовала от него, куда-то толкала. Куда? Зачем?

Уезжая, он все-таки взял стопку книг, тщательно перевязанную матерью, и в последнюю минуту, взбежав наверх, свернул трубкой и сунул в карман тетрадку со стихом о легкомысленной Татьяне.

11

Палька Светов физически ощущал, как из него «выходит» мальчишество. Веселая беспечность возникала все реже и не удерживалась.

Оказывается, можно уйти из жизни, так и не сделав ничего заметного. Жил на свете умный, хороший парень. Ждал от жизни многого. Нет, не только ждал – напористо шел к цели. И вот ничто не сбылось. Человека нет. И память о нем быстро выветривается.

Говорят – любовь, дружба… А что это такое? Пока все хорошо, друзей полно и любовь кажется сильной, – вскинула тебе на плечи легкие руки и поцеловала перед целым светом… Но вот ты умер, и все, «отдав долг», торопятся жить без тебя. Два-три человека поплачут. Да и долго ли поплачут?

Все любили Вову. Все любили семью Кузьменко. Чуть ли не каждый вечер сбегались в приветливый дом. А теперь изредка заходят по сердечной обязанности и стараются скорее уйти. И я так же, как другие. Саша ходит ради Любы, но и они норовят отстраниться от домашнего горя. Липатушка и тот не показывается, говорит – авария сорвала выполнение плана, нужно вытягивать. Да ведь и раньше случалось, что план вытягивали, а все равно прибегал!

Нас было трое, закадычных дружков. Занимались вместе, натаскивали Липатушку по теоретическим предметам, а чуть дело доходило до практики, учились у него. Считалось – дружба до гроба. Потом Липатушка ушел в шахту, малость оторвался. Теперь уедет Саша. У каждого свое. И каждый помчится к своему, забывая о старых друзьях. Значит, прочного ничего нет?

Даже любви?..

Да, да, да!.. Любви нет. Мечты о любви, вера в любовь – мальчишество, бредни. Любовь – такой же эгоизм, как все остальные чувства. Люди хватают то, что дает им жизнь, наслаждаются, обманывают себя и других красивыми словами, а отнимет жизнь любимую игрушку – всплакнут и торопятся завести другую. Уж если Катерина…

Чему можно верить, если Катерина…

Все мысли возвращались к ней, к Катерине, к сестре. Он не мог глядеть на нее без раздражения. Катерина ли не горевала так, что пугала всех своим неумеренным отчаянием!

– Я и подойти к ней боюсь, – шептала мать. – Заговорю – молчит. Заплачу – уйдет. Я и спать боюсь: не сделала бы над собой худого.

Мать была рано состарившейся, усталой женщиной, совершенно не похожей на своих статных, бойких детей, – казалось, вложила в них все, что имела, а сама осталась ни с чем. Да так оно примерно и было. Рассказывали, была она когда-то хороша собой, да больно тиха, а Кирька Светов был парнем озорным, непокорным. Выпало ей на долю короткое счастье или нет, но горюшка хватила через край. Только чугунный обелиск с голубым земным шаром и красной звездой наверху остался ей на память о муже, – обелиск стоял на кургане как раз посередине между Донецком и шахтой, там, где теперь построили мост, и лежало в той братской могиле больше ста революционных бойцов. На одной из граней обелиска были выбиты торжественные слова Карла Маркса: «Погибшие товарищи воздвигли себе памятник в великом сердце рабочего класса»; на другой – слова, сочиненные шахтерами: «Ваши трупы послужат стеной, через которую контрреволюционные силы не посмеют больше шагнуть в Красный Донбасс!»

Товарищи погибших бойцов пошли воевать дальше, а Марья Федотовна, поплакав, поступила на шахту, на лесной склад, вечерами подрабатывала стиркой и мытьем полов в городе. Иногда брала с собой и Катерину – на помощь. Но в школу обоих детей посылала и над Палькиными двойками плакала. Когда Катерине стукнуло шестнадцать, товарищи Кирилла пристроили ее ученицей в компрессорную, в двадцать она стала машинистом компрессора. Марья Федотовна мечтала выдать Катерину замуж и нянчить внуков. И вот – новый удар.

– Поговори с нею! – умоляла мать. – Может, уехать ей на время? Истает она… Меня не слушает, а тебя, может, и послушает.

Палька сам не знал, как подступиться к сестре. В ту пору многие тревожились о ней, товарищи из компрессорной останавливали Пальку на улице и давали всякие советы, предлагали денег собрать, чтоб отправить Катерину в Ростов ли, в Москву ли, а то и на курорт. Палька жалел сестру, но гордился ею. Любовь!

И вдруг…

Перемена произошла в один день, разом.

Воспрянула Катерина, да так, что неловко стало перед людьми, а Кузьменкам и в глаза смотреть стыдно: уж больно быстро утешилась!

Повстречал ее как-то после работы, – идет вместе с механиками и машинистами, глаза блестят, задирает всех озорными шутками и даже не думает, что люди скажут, что подумают.

Ни с того ни с сего затеяла генеральную уборку, с бешеной энергией переворошила весь дом, моет, скребет, обметает пыль, все перетряхивает и среди этого кавардака вдруг запоет, как прежде, оборвет песню на полуслове, а немного погодя забудется и опять поет…

«Вот тебе и любовь! – с горечью думал Палька. – Значит, грош цена самым сильным чувствам. Ты нужен и дорог, пока на глазах. А помрешь – сгинешь без следа, будто и не жил».

Нет, он не хотел сгинуть без следа. Смерть отступает перед славой. Вольтова дуга, таблица Менделеева, закон Мозли, Бутлерова теория строения, реакция Гриньяра… Любящие могут разлюбить, друзья могут забыть, а люди живут в сделанном. Наука может пойти дальше, но их имена все равно не вычеркнешь из истории познания. Надо работать так, чтобы сделанное тобой осталось надолго.

Но где оно, его дело?

Ответа из Москвы не было, непонятная подземная газификация теряла свою заманчивость. Вероятно, чепуха. «Частная инженерная задача», как говорит Китаев.

Так где же оно, мое дело?..

В институте началась работа, связанная со светильным газом и предупреждением подземных взрывов. Может быть, это дело и есть мое? Во главе стоит Русаковский, столичное светило. Группа научных работников собирается у него в гостинице, туда же ходят инженеры-практики, Липатов тоже. Работой группы интересуются в партийных организациях, о ней расспрашивают шахтеры…

Палька пошел к Китаеву.

– Это же совершенно не ваш профиль, Павел Кириллович, – сказал Китаев. – Вы опять разбрасываетесь во вред пауке и самому себе. Наука еще выдержит, поскольку у нее есть и другие служители. Но вам, мой друг, пора понять, что есть принципиаль-ней-шая и су-щест-вен-ней-шая разница между научным работником и молодым теленком, который скачет туда-сюда, подкидывая ноги.

– Насколько я знаю, старых телят не бывает, – сказал Палька и ушел, чтобы не наговорить дерзостей.

Мать обрадовалась его приходу, она так и летала по дому. Ей не было никакого дела до людского забвения и посмертной славы.

– Садитесь за стол, детки, я вареников наготовила целое блюдо!

– Не хочу, – огрызнулся Палька, однако вдвоем с сестрой очистил блюдо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю