412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Кисилевский » Наваждение » Текст книги (страница 23)
Наваждение
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:57

Текст книги "Наваждение"


Автор книги: Вениамин Кисилевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

Зашла, конечно, речь и о Сереже. Меня еще вчера осенила счастливая мысль воспользоваться Ромкиным приездом. Несколько раз, еще когда завтракали, намеревалась попросить Ромку о помощи, да все как-то хорошего удобного момента не находила. Потому, возможно, что общение наше с самого начала приобрело несерьезный, шутливый характер. В довершение ко всему, в глубине души опасалась, что Ромка и мои с Сережей проблемы вдруг обратит в повод поупражняться в остроумии. И не хотела, чтобы этот непростой, жизненно важный для меня вопрос обсуждался на ходу, между прочим. Но доверяла я Ромке, что называется, от и до.

Мы сидели в нижней, «подвальной» части нашего парка на длинной облупленной скамейке. Было здесь по-дневному малолюдно – несколько парочек, мамы и бабушки с колясками, табунок пацанов, наверняка сбежавших с уроков.

– Ты сегодня очень-очень чем-то озабочена, дитя мое, – скорей утвердительно, чем вопросительно сказал Ромка.

– Что, заметил? – выдавила из себя улыбку.

– В ту же секунду, как впервые посмотрел в твои глаза, – хмыкнул Ромка. – Чебурашка в магазине игрушек. Я смогу тебе помочь?

У меня даже в носу защипало. И не было сейчас родней и ближе человека, чем этот сидевший рядом, в сущности незнакомый, лысоватый кругленький дядечка, похожий на плюшевого зайца.

Трудней всего было начать. Сбивалась, путалась, перескакивала с одного на другое. Но потом успокоилась, заговорила связно, взвешенно – выручал устремленный на меня Ромкин взгляд, понимающий, участливый. Теплый. Я все ему выложила, ничего не скрыла. Как люблю Сережу, как трудно мне с ним, вспыльчивым и непредсказуемым. Как мучает, изводит он меня своей пещерной ревностью, как часто ссоримся с ним из-за этого…

– Ты понимаешь, Ромка, до идиотизма порой доходит. Поздороваюсь на улице с кем-нибудь, задержусь на пять минут – он уже сам не свой делается. Все ему что-то кажется, мнится что-то.

– Может, повод ему вольно или невольно даешь? – обронил Ромка.

– Какой там повод! – всплеснула я руками. – Знаю ведь его, психованного! Да и не нужен мне никто, кроме Сережи! А тут еще родители мои, папа особенно…

– При чем тут родители? – не понял Ромка.

– Нагрубил он им, убежал, дверью хлопнул. Папа сказал, что если этот нахал еще раз появится в нашей квартире – с лестницы спустит.

– Это хуже, – затуманился Ромка. – Родителям грубить вовсе не обязательно.

– В том-то и дело! – опечалилась я. И стала рассказывать, как впервые затащила диковатого Сережу к себе домой, как все было хорошо, пили чай, тихо-мирно, я нарадоваться не могла. И маме с папой Сережа, я видела, нравился, он ведь умница, Сережа, и знает столько – просто ходячая энциклопедия. А потом завелись из-за этой проклятой Чечни, будь она неладна. Папа кричал, что никому не позволит растаскивать по кускам Россию, Сережа тоже разошелся, об «имперских амбициях» кричал. Я поначалу внимала им с удовольствием, тихо млела, слушая, как умело, грамотно мой Сережа отражает папины наскоки. Но вскоре заволновалась не на шутку – оба они, и папа, и Сережа, распалились, выражения уже не очень-то выбирали. Пробовала вмешаться, мама тоже пыталась все на тормозах спустить, но безуспешно. Дальше – больше. Папа назвал Сережу «сопливым теоретиком», а тот его – «сталинским мастодонтом». Кончилось тем, что Сережа вскочил, опрокинув стул, и убежал, не попрощавшись.

Пустяковая вроде бы история, но последствия оказались тяжеленными. Хуже всего, что мама тоже ополчилась против Сережи – «да как он посмел, мальчишка, твоего отца»… Папа жалел, что не запустил ему этим стулом вдогонку. Сережа, когда мы встретились, заявил, что порог наш теперь никогда не переступит. Люди и не такое друг другу прощают и после не такой ерундовской ссоры мирятся, но надо знать папу и надо знать Сережу! А больше всего из-за этой глупейшей истории пострадала я.

– На тебя вся надежда, – сказала я Ромке. – Я постараюсь сегодня вечером затащить его к нам, а ты должен положить конец этому маразму. Мне каждый день дорог.

Он помолчал, затем спросил – без обычной своей усмешечки:

– Сколько у тебя задержка?

– Восемь недель, – отвела я взгляд.

– Кто об этом знает?

– Никто.

Мы выбрались из парка, еще немного погуляли, но настроение было уже не то, разговор не клеился. И Ромка теперь не казался моим ровесником – обращался со мной по-отцовски нежно и заботливо. Мы поравнялись с нашей лучшей центральной гостиницей, Ромка сказал, что нужно ему зайти сюда отметиться и сменить рубашку.

Мне никогда еще не доводилось бывать в гостиницах, и я с ребячьим любопытством разглядывала внушительного швейцара, людей в просторном холле, величавую даму за стойкой администратора. Даже такого лифта нигде не видела. Мы поднялись на пятый этаж, восседавшая за столиком дежурная как-то странно поглядела на меня. Потом мы шли по мягкой, скрадывавшей шаги ковровой дорожке длинного коридора, встретившийся нам усатый и носатый парень-кавказец едва заметно мне подмигнул. И тут я прозрела. Наверняка меня принимали за особу известного пошиба, идущую в номер к денежному постояльцу. Не знаю почему, но эта мысль отчаянно меня развеселила.

– Они тут, наверно, думают, что ты меня снял, – со смехом сказала я Ромке.

– Вряд ли, – ответил он. – Здесь настоящие профессионалы, глаз у них как алмаз.

Подвешенным к симпатичному бочоночку ключом Ромка отворил дверь, и мы оказались в номере. В очень славном номере – с чистым окном в тяжелых гардинах, с широкой кроватью, застланной красивым цветастым покрывалом, с телевизором, холодильником, телефоном. Жить тут, надо думать, – одно удовольствие. Возле кровати стоял вместительный желтый чемодан.

– Ты сюда заезжал до нас? – удивилась я.

– Нет, один человек позаботился, – туманно пояснил Ромка. Снял пиджак, развязал галстук, бросил на спинку кресла. – Тепло здесь, однако, мокрый весь. Ты, кстати, не хочешь душ принять?

От душа бы я не отказалась, но как-то не по себе стало, что придется раздеваться в гостиничном номере, забираться в чужую, кем только не использованную ванну. Проницательный Ромка мгновенно прочувствовал мои сомнения:

– Как тебе трудно живется, дитя мое, ты вся в комплексах. Еще Сереже своему сто очков форы дашь. Хочется ведь, я же вижу. Давай скорей, а то мне тоже сполоснуться невтерпеж. Все, что тебе нужно, там найдется.

Ванная комната была ослепительна. Не то, что наша, совмещенная с туалетом, с полом, выкрашенным тусклой краской, и стенами, которые папа же кривовато облепил сероватыми кафельными плитками. На полочке перед овальным зеркалом стоял длинный розовый флакон с шампунем, в раскрытой изящной мыльнице благоухало розовое же мыло. Это меня несколько озадачило. Если Ромка сюда не заходил, откуда все взялось? Но размышляла недолго – мигом разделась и забралась в белоснежную посудину. Душ был превосходный – с веселым, сильным напором, послушный. Я решила ни шампуня, ни мыла не касаться и вообще не мочить волосы – просто понежиться под тугими колкими струями, освежиться. Вытянулась, в блаженстве закрыв глаза, оглаживала себя, что-то напевала. И вдруг сквозь шум льющейся на меня воды я различила какой-то посторонний звук. Разлепила ресницы – и обомлела. Ромка, в майке, глядел на меня с доброй отеческой улыбкой:

– Спинку потереть не требуется?

Я наконец-то избавилась от парализовавшего меня изумления, сдернула с вешалки большое махровое полотенце, закрылась им, крикнула:

– Немедленно убирайтесь отсюда, слышите? Немедленно!

– Все комплексуешь, дитя мое, – разулыбался он еще шире. – Вроде бы, с косичками своими давно рассталась. – Протянул руку, погладил меня по плечу: – Кожа-то какая у тебя хорошая – гла-аденькая.

Я знала, что должна сделать: развернуться – и влепить ему хорошую оплеуху. Но рука не поднялась. Лишь завопила еще пронзительней:

– Я же сказала, убирайтесь отсюда! Иначе… иначе… – Я боялась разреветься.

– Иначе – что? – откровенно забавлялся Ромка, изучая мои ноги.

– Иначе… дам вам сейчас по физиономии! – выпалила я.

– Не дашь, – куражился Ромка. – Забоишься махать – полотенце упадет и откроются твои прелестные грудки, дитя мое. Впрочем, я, чтобы поглазеть на них, согласен на парочку затрещин такой нежной ручки!

И тогда я плеснула в него водой и внятно, раздельно сказала:

– А ну пошел вон, старый козел!

Такого он не ожидал. Медленно, сверху вниз провел по мокрому лицу ладонью, а когда убрал ее, увидела я совсем другое Ромкино лицо – багровое, каменистой твердости, со щелочками налитых кровью глаз.

– Даже так? – процедил он, хмуро глядя на меня. – Старый козел, говоришь? Ты еще об этом пожалеешь. – И удалился, грохнув за собой дверью.

Я пулей выскочила из ванны, клацнула задвижкой. В голове была неимоверная сумятица. Как он вообще попал сюда? Не могла же я позабыть изнутри закрыться. Я и дома, когда нет никого, делаю это автоматически. Вспомнила вдруг, что утром, когда приходил рисовать меня, он заявил, будто дверь моей комнаты была приоткрыта. Но все это сейчас не имело никакого значения. Надо было поскорей уматывать отсюда, чтобы раз и навсегда покончить с этой гадкой историей. Ромку я ненавидела. С той же силой, с какой недавно любила. Пусть он своими дурацкими шуточками развлекает кого-нибудь другого, я сыта по горло. Вытерлась, оделась и вышла. Ромка стоял, загораживая проход в тамбур.

– Дайте мне пройти, – холодно сказала я.

– Сначала извинишься, – глухо ответил он.

– Я?! – взвилась. – Я должна перед вами извиняться? – И добила его: – Вы бы пили поменьше, соображали бы лучше!

– Ты забыла прибавить «старый козел», – ухмыльнулся Ромка.

– Я всего лишь процитировала вас. Как классика. Только не все употребленные вами вчера вечером слова припомнила!

– Да что ты позволяешь себе, девчонка! – Он шагнул ко мне, схватил за плечи, встряхнул. Совсем близко от себя я увидела его узкие, раскаленные белки. – Да я… – Не договорил, прижал меня к себе, впился своими губами в мои.

И снова я растерялась, остолбенела от неожиданности. И лишь когда ощутила, как в низ моего живота тычется ожившая ширинка его брюк, пришла в себя. Несколько раз в моей жизни мне доводилось защищаться от оборзевших парней, и опыт кое-какой у меня имелся. К тому же я далеко не слабачка, играю за сборную института по волейболу. Но не могла же я приводить Ромку в чувство теми же мерами, что наглецов-ровесников. Упираясь кулаками в Ромкину грудь, сумела отдалить его немного, прошипела:

– Я вас ударю!

Но он с неожиданной для рыхловатой своей комплекции силой подхватил меня, побежал, бросил на кровать, навалился сверху. Я и ахнуть не успела, как он стащил с меня кофточку. Пыталась отвести его хватавшие меня руки, но он оказался действительно очень сильным, мне было с ним не совладать. Удушливое коньячное дыхание опаляло мое лицо, он, как заведенный, бормотал одно и то же:

– Ну пожалуйста, ну пожалуйста…

Теперь он дергал за лифчик, стараясь содрать его с меня. Смешно сказать, но я – нашла время! – запаниковала, что он может порвать драгоценный Сережин подарок. Вконец разозлилась, высвободила одну руку и со всего маху саданула ему кулаком по носу. Он крякнул, выматерился, но прыти не утратил. Рванул еще ожесточенней – и я тихо застонала, услышав сухой треск рвущейся материи. И тут уж я рассвирепела до потемнения в глазах. Орала, плевалась, молотила руками и ногами куда попало. Мне удалось выкарабкаться из-под него, свалиться на пол и вскочить прежде, чем он снова бросится на меня. Мы стояли друг против друга – загнанно дышащие, разъяренные. И едва он качнулся ко мне, я решилась на жестокое средство, которому научили меня еще в буйные школьные годы шустрые подружки. Благо, с одной ноги туфля не слетела. Врезала ему в пах – сильно, беспощадно. Он утробно замычал, согнулся пополам, рухнул на колени, корчась от боли. Я лихорадочно напялила на себя кофту, сунула ногу в валявшуюся рядом другую туфлю, кое-как пригладила волосы и выскочила в коридор…

Всю дорогу к дому я проплакала. В жизни не было мне так обидно, так досадно. Так противно. К счастью, никого из моих дома не оказалось – не увидели, какой заявилась их доченька с улицы. Я посмотрела на часы – и ужаснулась. До свидания с Сережей меньше часа, а мне еще нужно было привести себя в порядок, потом ехать через полгорода. Но прежде всего следовало выяснить, не осталось ли на коже отметин недавнего сражения. Стащила кофту – и в голос застонала. Лифчика под ней не было…

Обычно мы встречаемся возле магазина недалеко от моего дома, но в этот раз у Сережи на кафедре проводилась какая-то вечерняя массовка, и я вызвалась, чтобы не терять понапрасну время, приехать туда. Нет, однако, худа без добра – пока добиралась к нему, раздышалась, успокоилась, выстроила план дальнейших действий. И твердо решила, что сегодня мы с Сережей отправимся ко мне. Дальше тянуть я не могла и не хотела. Нет-нет, к Ромке все никакого отношения не имело, я не сомневалась, что этот оборотень больше у нас не появится, не рискнет показаться мне на глаза. И еще решила сказать наконец Сереже о своей беременности.

Мы знакомы полгода, но каждый раз перед встречей с Сережей я до смешного волнуюсь, боюсь разочаровать его. Он всего на четыре года старше меня, но порой чувствую себя рядом с ним голенастой школяркой. И часто со страхом думаю, что могли ведь и не пересечься наши пути, могла бы я всю оставшуюся жизнь прожить, не зная его…

– Что-нибудь случилось? – удивленно посмотрел на меня Сережа. – Какая-то ты…

– Случилось, – ухватила я сразу быка за рога. – У нас будет ребенок. Мой и твой.

– И… и что же? – нелепо спросил он.

– А то, что сейчас мы поедем ко мне и покончим раз и навсегда с этой дурацкой историей. Будешь возражать?

– Не буду…

Мы не скоро попали ко мне домой. Настолько заполошным, обалдевшим я моего Сережу еще не видела и не представляла, что он способен быть таким. Нес всякую ахинею, суетился, потом заявил, что должен облачиться в другой костюм и повязать галстук. Пришлось ехать к нему, в последний момент вспомнил, что не купил цветы. Добрались ко мне около девяти, открыла мама. Сережа был бесподобен – с поклоном вручил ей букет и поцеловал руку. Мама зарумянилась, растрогалась, тоже поцеловала его, в щеку. На шум из комнаты вышел папа. А вслед за ним – Ромка…

Этого я не ожидала. И пока тупо соображала, как должна себя повести, Ромка перехватил инициативу. Улыбнулся своей солнечной улыбкой и сказал:

– Замечательно, что ты пришла. Я уже боялся, что уеду, с тобой не попрощавшись. Можно тебя на пару слов, дитя мое? Маленький тет-а-тет с большими таратутами.

Все смотрели на нас, я лишь молча кивнула, и мы с ним прошли в кухню, закрыли дверь.

– Я бы сюда не приперся, – торопливо заговорил Ромка, – но плащ тут оставил, и вообще, как бы это выглядело… Друзья мои, ну, ты же разумеешь… Чего в жизни не бывает… Не суди меня строго, пьян был, бес попутал…

– Ладно, – сказала, не размыкая губ, – я уже все забыла. – И повернулась, чтобы уйти.

– Погоди, – придержал он меня за руку. – Еще не все. Понимаешь, дитя мое, за каждым преступлением должно неотвратимо следовать наказание. Я свое получил сполна, моя хорошая. Надеюсь, и ты этот день запомнишь. – И снова одарил меня лучезарной, светлой улыбкой.

Я пожала плечами и вышла в коридор. Сережа переобувал туфли на тапочки. Папа что-то говорил ему, лица у обоих были хорошими. Все остальное меня сейчас не заботило.

– Ну, на посошок? – объявил Ромка, выходя следом за мной.

Стол в комнате был накрыт на четверых. Мама достала из серванта посуду для Сережи. Ромка ловко разлил вино, выпрямился, торжественно провозгласил:

– За то, чтобы не иссякала наша вера. И чтобы каждому воздалось, как он того заслуживает.

Обошел стол, поцеловал сначала маму, папу, затем меня. На моем лице ни одна жилочка не дрогнула. Сережу он целовать не стал, крепко пожал ему руку и сказал:

– Премного о вас наслышан, молодой человек. Пусть и вам воздастся. Я припас для вас небольшой подарочек. Только уговор – развернете, когда покинете сей гостеприимный дом. Это сюрприз. – Вытащил из кармана тщательно упакованный сверток и вручил Сереже. Глянул на часы, схватился за сердце: – Завал! Такси уже давно внизу, в аэропорт не опоздать бы!

В свертке лежал разодранный светло-бежевый лифчик из подаренного Сережей гарнитура. И еще в свертке была записка…

Свет в окне

Смерти я не боялся. И это не бравада, не вывихи заполошного ума – один на один с собой притворяться, лукавить бессмысленно. Смерти я не боялся. Я много знал о ней, наверняка больше других. Иначе и быть не могло – для меня, врача, хирурга, это естественно. Не один десяток раз доводилось мне видеть, как уходят из жизни люди. И не припомню, кроме совсем уж редкостных случаев, чтобы не цеплялись за нее, не старались продлить хоть на денечек. Навсегда прикованные к постели, изувеченные, лишенные всего и вся, терпящие мучительные, порой невыносимые боли – они отчаянно сопротивлялись небытию, не хотели умирать. Не хотели расставаться с жизнью, сделавшейся для них каждодневным, не прекращавшимся кошмаром.

С самоубийцами я тоже встречался не однажды. С теми, понятно, кто выжил, кого удалось нам спасти. Нередко к своим спасителям они отнюдь не испытывали чувства благодарности, накладывали на себя руки повторно. О психических отклонениях или истериях речь не идет – там иное. Большинство из этих, «сознательных», не желали продлять свою жизнь так же упорно, как хватались за нее обреченные больные. С каждым из них бывало по-разному, но один вывод я сделал четкий: лишали себя жизни те, для кого она теряла всякий интерес. И делали это основательно, продуманно, без надрыва, суеты. Измены, предательства, оскорбления, унижения – это не главный посыл. Главный – дальнейшее существование делается ненужным. Самый мощный жизненный стимул – что будет завтра, что будет после меня – пропадает. Человеку все равно. Ему неинтересно.

Я не хотел жить. Я хотел умереть, и смерти не боялся. Я бы принял ее с радостью. Ну, если не с радостью, то равнодушно, без колебаний и сомнений. Что прибавил бы к моему сумрачному ползанью по Земле еще один день, такой же ненужный и постылый? Что изменит он? Разве утихнет моя сердечная боль? Разве ослабит железную хватку неизбывная моя тоска? Разве погаснет, будь она трижды проклята, воспаленная моя память? К счастью, мне, врачу, не сложно найти способ умереть быстро, тихо и безболезненно.

Остаться жить – ради чего? Верней – кого? Ради Светки? Не оставлять ее круглой сиротой, посвятить жизнь тому, чтобы она была по возможности счастлива, не так одинока? Ради мамы и папы, немолодых уже, о которых я обязан позаботиться, когда они сделаются немощными? Да, да, тысячу раз да, святое дело, мой святой отцовский и сыновний долг. Но даже это не перевесило. Я не хотел жить, не надобны стали серые дни и страшные ночи, с ума сводило тяжкое, темное одиночество в пустой, затаившейся, могильным холодом веющей квартире…

Почти месяц прошел после Катиных похорон, и за все эти дни я ни разу толком не поел. Сама мысль о еде была противна. Кофе, сигареты, кофе, сигареты, сигареты, несметное множество сигарет – днем, ночью. Ночью особенно. Я страшился ночи. Сон, небесами нам данное избавление от слякотной дневной суеты, сделался для меня инквизиторской пыткой. Лишь забывался немного, проваливался в черную, удушливую перину забытья – сразу же всплывало жуткое, сатанинское видение. Одно и то же, с фотографической точностью и неизменностью. Я иду на обгон, выдвигаюсь из-за обшарпанного, заляпанного грязью тракторного прицепа – и мчащаяся навстречу мне тупая, носорожья морда «КамАЗа». А еще почему-то вижу глаза сидящей рядом Кати – застывшие, до невозможности расширенные. Вижу их так же ясно и отчетливо, хотя никак не мог в те считанные мгновения оглянуться на жену. И каждый раз просыпаюсь в отвратительном поту, липком, холодном, с выскакивающим сердцем. Как сейчас…

Я дернул за шнурок торшера, поглядел на часы. Без нескольких минут четыре. Закурил спасительную сигарету, пальцы мелко, воровски дрожали. Чужие, слабые, ненадежные руки. К операционному столу меня подпускать нельзя. Даже если бы не дрожали пальцы. Я не мог смотреть на скользкие, влажно-розовые, сочащиеся кровью человеческие внутренности, к горлу подступали едкие, тошнотворные спазмы. Я попросил временно перевести меня на поликлинический прием. Временно… Сколько мне еще отпущено этого времени? День? Два? Три? Библейский волосок, на котором подвешена жизнь, моя жизнь, не в руке Всевышнего – в моей руке. И я сам оборву его. Может быть, сегодня. Впрочем, сегодня вряд ли. Нет, мне не нужно собираться с духом, я все для себя уже решил и все приготовил – необходимо было уладить кое-какие дела. Уйти чисто, «без хвостов».

Я подошел к окну, уперся гудящим лбом в твердое стекло. Все то же самое перед глазами – темная вымершая улица с редкими, случайными снопиками света заблудившихся в ночи машин, едва угадываемая стена дома напротив. И в ней, где-то на уровне седьмого-восьмого этажа – резкий желтый прямоугольник непогашенного окна. Один во всем здании.

Я вспомнил, что и вчера это окно горело. И, кажется, позавчера тоже. Кто там не спит по ночам? Жаждущий творческой тишины писатель? Фанат-изобретатель? Мученик жестокой бессонницы? Какой-нибудь, вроде меня, несчастный?

А потом был день, неинтересный и ненужный. Унылый поликлинический прием, расплывчатые пятна лиц больных, сотрудников, грошовые, пустотелые разговоры, события. Конечно же, все наши знали о моей беде, сопереживали, сочувствовали. Относились ко мне, как к тяжело заболевшему ребенку. Слезливые взгляды, соболезнующие вздохи – медицинские сестры, нянечки. Мне от всего этого становилось еще невыносимей, еще тошней. После работы я спешил домой. Квартира сделалась для меня каторгой, но я предпочитал одиночество в ней обществу людей. Они, снующие по кабинетам, коридорам, по улицам, живые, хлопотливые, погруженные в свои ничтожные, фанерные заботы, раздражали меня. Даже дети, особенно Светкины ровесники. Не лежавшие, как она, в реанимации, не ломавшие ребра и ноги, не пережившие тяжеленное сотрясение мозга. Я стал злым. Злым и несправедливым. И оттого, что понимал это, злился и раздражался еще больше.

Весьма сомнительное утешение – что человек, которого я сильней всего ненавидел, был я сам. Но зато этому человеку, единственному из всех, я мог отомстить. Наказать его. И мысль, что я это непременно сделаю, сделаю очень-очень скоро – единственная отрада. С горькой водочной сладостью предавался я мечтам, как разом оборву к чертям собачьим все и навсегда. И не будет больше ничего – ни яви, ни сна, ни настоящего, ни прошлого, вообще ничего не будет. Я приходил домой, включал телевизор и тупо, не пытаясь вникать в происходящее на экране, смотрел все подряд. Курил одну сигарету за другой, накачивался кофе, обреченно ждал, когда сморит меня коварный сон, и так же обреченно боялся заснуть…

Поспал я недолго. И не сумел бы сказать, разбудил меня все тот же, из ночи в ночь повторявшийся кошмар, или привиделось что-то иное – мгновенно забылось. Но, то или другое, довело меня до полного изнеможения. Я обрел себя космически вдавленным в кресло, с прилипшими ко лбу волосами, задыхающимся. Так сильно я, кажется, не пугался никогда, сколько помнил себя. Это уже была не мистика – окончательно сдвинулось что-то во мне, сломалось. Сплошная ледяная корка страха медленно, пятнисто сползала с меня. Половина третьего… Зажигалка барахлила, прикурить удалось не сразу. Я тяжело, по-стариковски отделился от кресла, привычно поплелся к окну. Дом напротив глядел на меня одиноким желтым прямоугольным глазом. Снова, значит, не спит этот ночной страдалец. Или счастливчик? Почему я решил, что он – собрат мой по несчастью? И почему, кстати, – он, не она? Или даже не они. Как это там у Цветаевой:

Вот опять окно,

Где опять не спят,

Может пьют вино,

Может, так сидят,

Или просто рук

Не разнимут двое,

В каждом доме, друг,

Есть окно такое…


Не в каждом. В большом, нашпигованном людьми доме напротив – лишь одно. И сегодня, и вчера.

Или просто рук

Не разнимут двое…


Чего бы ни отдал я сейчас, чтобы подержать Катю за руку. Не целовать даже, не обнимать – просто за руку подержать. У нее были очень красивые руки – белые, гладкие, с прозрачными, почти неразличимыми ногтями. Светка уже выросла, в школу пошла, а мы с женой, как юные влюбленные, все ходили, держась за руки. И в кино так сидели. Мне нравилось ощущать в своей ладони ее ладонь, нежную, теплую. И как забыть белизну ее рук – тех, других, восковых, – сложенных на груди? У меня есть только одно средство забыть – утратить навсегда способность помнить. И я это сделаю.

Катю я любил. Теперь я точно знаю, что такое любовь. Это когда все остальное, абсолютно все – не имеет значения. Когда без этого человека жизнь не нужна, в прямом, не переносном смысле слова. Когда понимаешь, что черную, сквозящую мертвенным холодом дыру расставания навсегда – не заткнуть, не заполнить никогда и ничем. Никогда и ничем. Можно в бессильной ярости расколотить башку о стенку. Но лучше и надежней уйти из жизни наверняка, предусмотрев любую случайность возврата. Катю я любил. И убил ее. Не сволочной «КамАЗ», не роковой случай – Катю убил я. И я один знаю это точно и безнадежно. Я не должен был идти на тот идиотский, слепой обгон на скользком, масляно лоснящемся после дождя шоссе. Они мне доверили свои жизни. Я отвечал за их жизни. Я убил жену и искалечил дочь. Мне фантастически не повезло, я остался жить. Отделался пустяковыми ушибами. Коварная, изуверская подлость судьбы…

Я глядел в одинокое непогашенное окно напротив, думал о Кате. Я думал о ней всегда, даже когда думал о другом – постоянно возбужденный, негаснущий очаг где-то в глубине мозга. Лицо ее не пострадало, она лежала в гробу удивительно красивая, красивая какой-то особой, неземной красотой. Верхняя губа у нее была чуть коротковата, приоткрывала ровную белую полоску зубов. И это ей очень шло, придавало скуластому Катиному лицу мальчишески озорное, лукавое выражение. У мертвой Кати – анатомию этого процесса мне трудно объяснить – губы плотно сомкнулись, сделав лицо строгим и печальным. Оно преследовало меня. И мучительно вспоминалось все время таким, а не прежним, улыбчивым… Это я убил ее.

Почему я хочу умереть, не страдая? Почему трусливо выбрал легкую смерть?

Я глядел в непогашенное окно – и вдруг почувствовал, что никто там, за ним, не держится за руки. Там, за ним, одиночество, скорбь, и страх. Страх остаться одному в темноте, лишиться единственного утешителя – света. Я почувствовал это так проникновенно и остро, будто связала меня с горемыкой из дома напротив какая-то прочная зримая нить. Мне стало жаль его. Почти так же, как себя.

– Держись, держись, браток, – вслух произнес я. – Если ты предпочел смерти жизнь, пусть даже самую невыносимую, ничего другого тебе не остается.

До утра я уже не уснул и весь день потом размышлял, достойно ли накажу себя, тихо и безболезненно отравившись. Не справедливей ли будет грохнуться на землю со своего восьмого этажа, чтобы разлетелось все к чертовой матери, или сунуть голову в петлю, безжалостно удавливая себя. Мелькнула мыслишка, что безобразно буду выглядеть в гробу, и я тут же злобно выругал себя – нашел о чем заботиться, придурок! Я сознавал, что теряю человеческую нормальность, перехожу опасную грань между возможным и неподвластным. Но это не тревожило меня и не смущало – значения уже не имело. Нерешенным оставался единственный вопрос – уйти в муках или без них. А еще время от времени неизвестно зачем всплывало в моей беспокойной памяти то загадочное окно – погаснет ли сегодня ночью? Досада от этого лишь усиливалась – мне-то зачем?

Поздний ноябрь – отвратительная пора года. У нас, на юге, он нередко просто невыносим. С пронизывающими ветрами, захудалым мокрым снегом, грязью и гололедицей. Предвестие такой же гнилой и слякотной зимы. Мне, к счастью, эта грядущая мерзость не грозила – я с очередной зимой не встречусь. Шел с работы домой, ругал себя, что забыл взять зонт, кутался в липкий воротник плаща. Хорошо, что Светка у родителей в Подмосковье, там хоть зима человеческая, здоровая. Светка… Я не сопротивлялся, когда мама увезла ее, выписавшуюся из больницы, знал, что с ними дочери сейчас будет лучше, чем со мной. А потом… Нет, не нужно думать, что станется «потом». Мысль об этом – самая пакостная язва в сердце, но изменить уже ничего нельзя. Светке лучше вообще не иметь отца, чем остаться со мной, дотла выгоревшим. Жаль, не увижу ее взрослой, невестой. Представить, однако, не трудно – они ведь с Катей так похожи…

Многому я выучился за месяц без Кати, но никак не удавалось заставить себя хоть ненадолго отключаться от этих гибельных, душу выгрызающих наваждений. Вспомнил вот о Светке – и обречен теперь изводиться часами – до стона, до осатанения. Поскорей бы оборвать все, избавиться раз и навсегда. Каждый день, каждая ночь только добавляют отчаяния…

Пяти еще нет, а на город уже сползли мутные сумерки, зажигались огни. Я поравнялся со своим домом, оглянулся. В том, на другой стороне улицы, светилось множество окон, я не сразу отыскал «мое», ночное. Снова тот же ненужный, вздорный интерес – погаснет ли оно сегодня. По пути я заходил в магазин, купил две бутылки кефира – захотелось вдруг, сам поразился.

Я стоял у окна, пил из горлышка кисловатый кефир и вглядывался в желтый прямоугольник. Ждал, что появится в нем чья-либо тень, мужская или женская – хоть какое-то для меня занятие. Проторчал минут пятнадцать, но никакого движения там не заметил. Походил по комнате, затем включил телевизор и плюхнулся в кресло. Показывали очередной американский боевичок, но мне было все равно во что пялиться. А дальше – как повелось уже: незаметно уснул и пробудился от кошмарных видений. Все то же мокрое шоссе, тот же подпрыгивающий борт прицепа, мчащийся на меня остервенелый «КамАЗ», расширенные Катины глаза…

Я проснулся от собственного крика. Комната призрачно освещалась безжизненным экраном. Я вытер ладонью влажное лицо, включил торшер. Без двадцати два. Это совсем плохо. Почти вся ночь впереди, а заснуть, сомневаться не приходилось, уже не удастся. И такая тоска меня взяла – действительно удавиться впору. Лихорадочно сунул в рот сигарету, яростно зачиркал капризной зажигалкой. Сделал подряд несколько жадных, наркотических затяжек, ткнул пальцем в телевизорный выключатель. Сиреневая рябь на экране превратилась в безжизненное матовое стекло. Сразу же вспомнилось окно напротив – не погасло ли. Отчего-то ужасно хотелось, чтобы оно горело, словно от этого что-то зависело. Сделал два торопливых шага – и увидел его. В том доме не все окна почернели, пяток, вразброс, еще светились, «мое» тоже. Я облегченно вздохнул, даже чуть повеселел. Значит, снова я не один затерялся в проклятой ночи, не один изводился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю