Текст книги "Наваждение"
Автор книги: Вениамин Кисилевский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
Мне предстоял тяжелый день. Нужно было отрубить предпоследний «хвост». Я не мог уйти, не простившись с одним человеком. Только с одним, остальные меня мало интересовали. Друзьями я не обзавелся, разве что приятелями, коллегами. В этот чужой для меня город я приехал уже в зрелом возрасте, когда обретение друзей – большая удача. Да и сходился я с людьми всегда туговато. А после женитьбы на Кате и рождения Светки вообще отпала потребность в каких-либо друзьях – жена и дочь стали для меня всем, для других места просто не оставалось. Но была еще Полина Семеновна, женщина, которой я… Так и тянет сказать «обязан всем». Может быть, и всем, а уж если стою я чего-то как хирург – это ее заслуга. Когда я появился в больнице, ей уже пошел седьмой десяток. Но рука осталась верной и глаз, что называется, алмаз. Чуть ли не каждый день оперировала и – не в пример многим и многим маститым хирургам – натаскивала нас, молодых, пестовала и опекала. А узнав – не от меня, кстати, – что хозяйка отказала мне в квартире и я ночую где придется, забрала к себе. Я, конечно, пытался сопротивляться, комплексовал, но Полина Семеновна обладала редчайшим даром благодетельствовать – прекрасное слово, вывернутое у нас почему-то наизнанку – ненавязчиво и необидно. Отказать ей попросту невозможно.
Детей Бог не дал ей – вопиющая несправедливость, – мужа незадолго перед тем похоронила, жила одна в большой квартире, среди неисчислимого множества книг и диковинных часов – уникальной мужниной коллекции. Кроме племянницы, близких в городе не было. Полина Семеновна – женщина сильная, иначе в хирургии делать нечего, но слабинка все-таки имелась: тяжко переносила одиночество. После смерти мужа быстро как-то сдала, одряхлела, с трудом передвигалась. Пожалуй, я погрешил против истины, заявив, что не обзавелся друзьями. Полина Семеновна – мой друг. Настоящий друг. На Кате, ее племяннице, я вскоре женился. Помогала нам растить Светку, дочь звала ее бабулей. И эта моя квартира – плод размена «бабулиной» квартиры. С Полиной Семеновной я обязан был попрощаться. Никак не мог решиться на последнюю встречу с ней. Боялся сорваться, боялся ее проницательности, боялся, что заподозрит что-то, «расколет» меня. В ее сверхъестественной интуиции я не раз получил возможность убедиться. Предстояло взять последний барьер. А там уж – последний «хвост»: прощальные письма. Размышляя над всем этим, я глядел в желтое окно, все ждал чего-то. Остальные поглотила тьма, лишь оно упрямо светилось…
После работы я купил торт и желтые хризантемы, поехал к Полине Семеновне. Дом она покидала редко, выбиралась лишь иногда в ближний магазин. После Катиных похорон я часто навещал ее. Но последний раз – неделю назад. Катина смерть потрясла ее почти так же, как утрата мужа. Еще сильней исхудала, замкнулась, и двух-трех десятков слов за вечер не роняла. Не думаю, что считала меня виновным, выражала так свой протест. Она, боявшаяся раньше одиночества, вообще теперь никого не хотела видеть. Наши встречи проходили тягостно, когда я собирался уходить, она меня не задерживала…
Я вдавил кнопку дверного звонка, приготовился ждать – с ногами у Полины Семеновны стало совсем худо, даже расстояние до двери одолевала с трудом. При виде цветов лицо ее сморщило подобие улыбки, подставила мне для поцелуя деревянную щеку. Я приготовил чай, разрезал торт, мы сидели в ее маленькой комнатке. Книг заметно поубавилось – большинство перекочевало в нашу с Катей библиотеку, – зато часов в этой тесноте казалось втрое больше. Ни одни не тикали. Разговаривали мы о Светке, я рассказывал о последней телефонной беседе с ней, с родителями. Потом замолчали, тускло позвякивала ложечка, которой Полина Семеновна машинально помешивала остывший чай.
– Плохо тебе? – вдруг спросила она.
Что было ответить на этот нелепый вопрос? – я лишь вскинул и опустил плечи.
– Ты ничего мне сказать не хочешь? – Глаза ее, увеличенные толстыми стеклами очков, глядели неспокойно.
– О чем? О плохой жизни? – попытался отшутиться я. Все-таки не сдержался: – А почему вы решили, будто я хочу что-то сказать?
– Так, – не сразу ответила она. – Какой-то ты сегодня…
– Никакой, – растянул я непослушные уголки губ. – Никакой я, Полина Семеновна. Я, наверно, утомил вас, пойду. – И вышел из-за стола.
Она и в этот раз не стала уговаривать меня еще погостить, печально кивнула. Пока я одевался в коридоре, приплелась меня проводить. Я пожал ее сухую невесомую руку. Нужно было сказать какие-то значимые, последние слова, для того ведь и приходил, но – какие? Не «прощайте» же. Она задержала мою ладонь в своей, подняла ко мне увядшее лицо:
– У тебя что-то изменилось?
– Продолжение диалога о плохой жизни? – снова ушел я от ответа.
– Плохая жизнь – все-таки жизнь, – тихо и глухо, точно самой себе, не мне, сказала она. – Я, увы, постигаю сию невеселую истину. Другой жизни не будет, придется жить этой…
Распогодилось, домой я пошел пешком – куда мне торопиться? Неотвязно, как въедливо прицепившийся мотив случайной песенки, звучали во мне последние слова Полины Семеновны. «Плохая жизнь – все-таки жизнь. Другой жизни не будет»… Не нужна мне была ни эта, ни другая жизнь, но бередило что-то, тревожило. Уж не оттого ли, докапывался, что отрублен мой последний хвост – письма не в счет – и цепляться больше не за что? Да нет, решимости не поубавилось во мне и смерти я по-прежнему не боялся. Жалел покидаемую и мной теперь одряхлевшую Полину Семеновну? Жалел, конечно, но ведь я оставлял и более дорогих людей – Светку, отца с матерью. Нервы вконец разгулялись, бессонница доконала?..
Я поднимался в лифте на свой восьмой этаж и вдруг вспомнил, что на улице не поглядел в «мое» окно. Снова трепыхнулась мысль, что каким-то непостижимым образом я связан с ним, что-то в моей тающей жизни зависит от того, погаснет оно или не погаснет ночью.
Окно горело. Телевизор я не включил, долго глядел на знакомый желтый лоскуток во тьме, выкуривая одну сигарету за другой. Время близилось к полночи, темнели окна в доме напротив, но «мое» светилось тем же ровным, незыблемым светом. И никто не подходил к нему, даже мимолетная тень не промелькнула. Спит ли сейчас Полина Семеновна? «Плохая жизнь – все-таки жизнь. Другой жизни не будет, придется жить этой»… Я разозлился, грохнул кулаком по раме с такой силой, что звякнули стекла.
– Не придется! – громче и пафосней, чем следовало бы, выпалил я и тут же выматерил себя за театральную фальшь. Круто развернулся, сел за письменный стол, достал из ящика чистые листы бумаги, ручку.
Мне предстояло написать четыре письма. Точней, три и шаблонную записку «в смерти моей прошу», дабы не беспокоить понапрасну нашу доблестную милицию. Одно родителям, другое ребятам из своего отделения, чтобы не давали меня вскрывать и позаботились напоследок, и, конечно же, Светке. А еще не забыть бы оставить на столе деньги на похороны. Те самые, что собирали мы с Катей Светке на пианино.
Никогда бы не подумал, что эти письма дадутся мне с таким трудом. Понимал, что ничего не изменится, если не самым точным и уместным окажется то или иное слово, но напрягался и потел, как не доводилось на сложнейших операциях. А ведь начал с самого легкого послания – коллегам. Под столом уже валялись три скомканных листка, над четвертым я сидел, обхватив руками голову.
Я живо представлял, как все это будет. Перед тем, как выпью порошок, я позвоню в больницу дежурному хирургу – кто из наших ночью дежурит, роли не играло, – скажу, что приболел, попрошу, чтобы утром меня обязательно кто-нибудь навестил. Дверь на ключ не закрою. Этот «кто-нибудь» – кто, интересно? – заходит, я лежу на диване в костюме, при галстуке, в туфлях. Мертвый. Холодный. Рядом на стуле – опустевшая аптекарская бумажка, стакан с недопитой водой. На столе – три конверта и записка. Он бросается ко мне, пытается нащупать пульс, приподнимает веко, заглядывает в мой широкий мертвый зрачок. Врачу не трудно распознать, что смерть наступила давно, в реанимационных авралах нет необходимости. Читает записку «в смерти моей прошу…», хватает конверт, на котором крупными буквами выведено «моим коллегам». А я мертвый, холодный… В костюме, готовый к погребению…
Нет, меня не пугало, что буду лежать мертвым и холодным, я и хотел лежать мертвым и холодным, однако настроение вконец испоганилось. Скомкал и швырнул под стол свой четвертый литературный шедевр, подошел к окну. В доме напротив светилось единственное окно – «мое». Я раздраженно курил, глядел на него, дорисовывал начатую картину. Сохраняюсь в леднике больничного морга, пока приедут родители и Светка, предпохоронные хлопоты – бумажки, справки, место на кладбище…
Вдруг меня озарило, что об одном, таком важном, существенном, я преступно забыл. Ты должен лежать обязательно рядом с Катей, непременно! Во что бы то ни стало! Как же я об этом не позаботился? Плевать мне, сыщется рядом свободное местечко или нет, возьму за горло директора кладбища, или как он там у них называется, заплачу любые деньги, займу… Нет, занимать нельзя, но я продам что угодно, телевизор, магнитофон, книги, завтра же…
Резко очерченный желтый прямоугольник смотрел немигающим внимательным глазом. Я ощутил, как вместе с недавним раздражением проникает в мое бурлящее нутро какое-то непонятное облегчение. Неужели оттого, что появился еще один «хвост» и по крайней мере сегодня травиться не придется? Цепляюсь за жизнь, торгуюсь? Но с кем – торгуюсь? Постигаю, как Полина Семеновна, что другой жизни не будет? Знаю, что не будет, в загробную жизнь я не верю. Меня просто зароют в землю – и все на этом завершится. Меня зароют в землю, а надо мной и Катей, над тем, что осталось от меня и Кати, заплачут мама, папа, Светка… Мне будет хорошо, мне ничего больше не будет нужно, им будет плохо. Плохо всегда тем, кто остается…
Кто там, черт бы его подрал, за желтым окном не спит по ночам? И сколько вообще можно не спать? Днем отсыпается? Филин какой-нибудь? Психопат? Не для того же он, в конце-то концов, не гасит свет, чтобы я, изводясь, пялился на его окно? Или… или для того? Каким-либо непостижимым образом чувствует связь со мной, как я с ним? Или с ней? Это женщина? Но я закостенелый агностик, не верю ни в какую чертовщину, не может быть того, чего не может быть никогда! От всех этих мыслей голова у меня разболелась отчаянно, я проковылял к дивану, лег, уткнувшись лицом в жесткую диванную спинку. И неожиданно быстро заснул.
Не уверен, что это был сон. Такое со мной и раньше случалось: и спишь, и не спишь, и видишь сон, и понимаешь, что это – сон.
Нет, я не выезжал по мокрому шоссе из-за тракторного прицепа – я лежал вместо Кати в гробу на сыпучем земляном холме рядом с ямой. Они все стояли надо мной, рыдала Светка. «Мамочка, мамочка», – кричала она и рвалась ко мне, лежащему вместо Кати в гробу, а я, как тогда, на Катиных похоронах, скользя ногами по серой земле, удерживал ее и прижимал к себе…
Не знаю, сколько это длилось, но в любом случае недолго – когда я вскочил, темень за окном не разбавилась. Некстати подумалось, что это «недолго» наверняка стоило мне года жизни – сердце едва не оборвалось. Какого еще года? – тут же съязвил самому себе, ты ведь не хочешь и не собираешься дальше жить! На ватных ногах пересек комнату, привычно ткнулся лбом в стекло. «Мое» окно светилось. По-прежнему ярко и ровно, одно в черной ночи, наперекор и вопреки всему. Наперекор и вопреки…
– Светка, – медленно, раздельно сказал я ему, – я куплю тебе пианино. Ты будешь играть на нем, а я – слушать, как ты играешь…
* * *
Вечером следующего дня я входил в подъезд дома напротив. Поднялся на седьмой этаж. На лестничной площадке увидел четыре двери. Сориентироваться, какая из них ведет в квартиру с «моим» окном, было несложно. Меня не очень-то занимало, кто там живет – он, она. Я не хотел докапываться, почему не спит по ночам. Я хотел поблагодарить человека, спасшего мне жизнь. Ничего не стану объяснять, просто поблагодарю и уйду. Пусть даже примет меня за сумасшедшего.
Я позвонил, прислушался. За дверью было тихо. Выждав немного, позвонил еще раз. Снова никто не открыл. Третий мой звонок оказался таким же безрезультатным. Но внутри определенно кто-то находился – перед тем, как зайти, я удостоверился, что свет горит. Значит, не хотели открывать. Или не могли? Я ведь с самого начала заподозрил, что там живет какой-нибудь несчастный. И кто, если я в этом не заблуждался, поможет ему, если не я? Поколебавшись немного, позвонил в дверь напротив. Она приоткрылась на позволяемую звякнувшей цепочкой ширину, выглянула пожилая женщина в линялом халате.
– Извините, – сказал я, – вы не знаете, кто ваш сосед?
– Знаю, конечно, – удивилась она. – А в чем дело? – Глаза ее подозрительно зашарили по моему лицу.
– Я врач, из поликлиники, – быстро сказал я.
– Так ведь нет его дома, – еще больше удивилась женщина. – Уехал давно, с неделю уже, наверно. – И доверительно прибавила: – Холостяк он, по командировкам мотается.
– Квартира у него однокомнатная? – глупо спросил я.
– А ему больше и не положено, – хмыкнула моя собеседница, хотела, кажется, продолжить беседу, но я поблагодарил и, не дожидаясь лифта, побежал вниз по лестнице.
Он, уходя, всего лишь забыл выключить свет, но мне почему-то было не смешно…
Самолет
1
Ему стоило немалых усилий покинуть редакторский кабинет обычным шагом, не подпрыгивая и приплясывая. Первое настоящее газетное задание – не какая-нибудь убогая, пустяшная заметка-крохотулечка. Да и ту обкарнают и выхолостят, если вообще напечатают. Первая командировка – и сразу какая, обалдеть! Чуть ли не через всю страну, к черту на кулички. Но о куличках этих лишь мечтать можно было. Такого за несколько дней наглядишься-наслушаешься, в таких местах побываешь – иному за всю жизнь не доведется. А главное, материал, материал-то какой – настоящая журналистская удача, тот самый счастливый случай. Из тех, что способны в одно мгновение жизнь перевернуть. Если хоть частичка того, о чем в письме говорится, правда – материалище получится убойный. Хорошо подать, расписать умело – а он им всем покажет, что не пальцем деланный, – и по всей стране шорох пойдет. Песков из «Комсомолки» оближется. Сам Господь послал ему эту сибирскую Вангу. Одного только не мог уразуметь – отчего шефская благодать снизошла вдруг именно на него, Пашу Васильчикова, не досталась кому-нибудь из газетных мастодонтов или прихлебателей. Паша суеверно приложил ладонь к груди, где во внутреннем кармане пиджака хранилось врученное ему редактором заветное письмецо, и, стараясь не хлопнуть, прикрыл за собой высокую дверь кабинета.
Потом еще было много всего, одна нервотрепка с билетами чего стоила. И пока плюхнулся в кресло самолета, совершавшего рейс из Москвы в Красноярск, набегался и намаялся донельзя. Особенно доставала мама – просто извела бесконечными сетованиями, что в конце сентября в Сибири может уже снег выпасть, надо тепло одеться, а снабжение там, наверное, аховое, надо побольше еды взять с собой, еле отбился. Но сейчас все предстартовые хлопоты остались позади, Паша отрешенно ткнулся затылком в жесткую спинку кресла, приспустил веки. Теперь от него ничего не зависит, можно расслабиться, отключиться. И немного поспать, если удастся, хорошо бы до самого Красноярска. А там всего-то около трех часов поездом до станции Иланская, оттуда до той деревеньки Груздево уже рукой подать. Тем более, что в Красноярске его будут встречать, шеф звонил редактору местной газеты, пакет какой-то передал. И время рассчитано, только бы рейс не задержали.
Ожили, тяжко загудели невидимые двигатели, сотрясая мелкой, гоночной дрожью исполинскую тушу самолета, Васильчиков глянул на часы. Даже на четыре минуты раньше срока. Это показалось хорошим предзнаменованием, и снова выщелкнулось откуда-то из глубины то радостное, нетерпеливое возбуждение, расплескавшееся в нем, когда покидал редакторский кабинет. «Живы будем – не помрем!» – пришла вдруг на память залихватская присказка, и Паша приосанился, заговорщицки подмигнул идущей по проходу симпатичной стюардессе.
Мама заблуждалась, погода в Красноярске была отменная – не намного холодней, чем в Москве, сухо и безветренно. Паша спустился по трапу, двинулся в стайке других пассажиров к поджидавшему их автобусу. И поймал себя на том, что дышит медленно и глубоко, словно дегустирует таинственный своей отдаленностью и новизной таежный воздух. Отчего-то мнилось, что не иначе как таежный, хотя ничто вокруг даже о чахлом лесочке не напоминало. Еще удивило, как низко для разгара дня висит над горизонтом солнце. Вспомнил о четырехчасовой разнице во времени, снова потешился, как далеко от Москвы умудрился забраться. Пока все катилось гладко, лишь одна тень набегала на незамутненный северный небосвод – не слишком ли юным и розовощеким покажется он, матерый столичный журналюга, местным собратьям. Кстати, – трепыхнулась вдруг мыслишка, – а как его опознает встречающий коллега? Да и встретят ли вообще? – пакет ведь от шефа передать нужно.
Зря беспокоился – когда Паша одним из первых, налегке, со спортивной сумкой через плечо, вошел в здание аэровокзала, увидел за турникетом среди немногочисленных встречающих высокого усатого парня, державшего бумажный листок с аккуратно выведенным словом «Васильчиков». Но тот, однако, каким-то непостижимым образом «вычислил» среди прочих московского гостя, приветственно замахал над головой ладонью. Паша тоже в ответ замахал и разулыбался, встретились и пожали друг другу руки так радушно, точно давно и хорошо приятельствовали.
– Славка, – представился усатый, крепко встряхивая Пашину руку.
И что назвался он Славкой, не Славой, еще больше расположило к нему Пашу.
– А я – Пашка, – счел необходимым подыграть Васильчиков. Польстило ему и то, что этот Славка лет на восемь-десять был постарше, наверняка около тридцатника.
Пока выходили на привокзальную площадь, Паша успел задать самый трепетный для себя вопрос – действительно ли объявилась тут груздевская Ванга, знаменитая ведунья да вещунья. Славка ответил уклончиво – сам-де с нею не встречался, врать не станет, но слухи такие бродят. И Паша решил не пытать его дальше, прежде всего потому, чтобы загодя не разочаровываться, не расстраиваться, если все одними лишь слухами обернется.
– А кто письмо написал? – спросил Славка.
– Мать парня, в Чечне воевавшего. Ей похоронка пришла, а эта баба Ксеня сказала, что жив он, в подвале каком-то сидит с двумя другими. Так потом и оказалось, в точности. А сестру ее баба Ксеня от рака излечила, все доктора уже отказались. И еще кучу всяких чудес расписала, на трех листах, я тебе почитать дам. Смену правительства день в день, говорит, предсказала, даже обрисовала, как новый выглядит, представляешь? А главная заморочка – знает, кто будет новым президентом, только называть не хочет. Любопытная, одним словом, бабуся, есть из-за чего в такую глухомань переться.
– И вы там в престольной всему этому поверили? – ухмыльнулся Славка.
– Шеф у нас мужик тертый, на дохлого червячка не клюнет. Раз меня, – на этом слове будто бы случайно сделал ударение, – послал, – значит, унюхал что-то. – И дабы уйти от скользковатой темы, озабоченно посмотрел на часы: – Не опоздаем на поезд? Далеко отсюда железнодорожный вокзал?
– Вокзал отменяется, – дернул усами Славка. – Куда ты попрешься на ночь глядя? Это ж тебе не по Арбату шлендрать. У меня переночуешь, завтра с утра и отправишься. – Заметил протестующее движение Пашиного плеча и добавил: – Я сейчас один, жена с дочкой родителей навещает, так что не тушуйся.
Паша не пожалел, что согласился. У Славки оказалась машина, старенький «жигуленок» первой модели, но еще крепенький, надежный, захотел показать москвичу город. Был Славка местным уроженцем и большим патриотом, рассказывал охотно, интересно, с художественными подробностями, ревниво присматриваясь, какое впечатление производит на столичного гостя его обожаемый Красноярск. Паша добросовестно вертел головой, в голос восхищался, и вовсе, кстати, не для того, чтобы потрафить заботливому хозяину. В самом деле было на что поглазеть, а когда перебирались на левый берег по роскошному мосту через Енисей, восторженно присвистывал и цокал языком. Вечером, по-русски, на кухне, засиделись допоздна, распили бутылку водки, переговорили обо всем на свете, и давно уже Паше, пьяненькому и разомлевшему, не было так хорошо, легко. Рано утром, едва развиднелось, Славка, на удивление бодрый и свежий, с трудом растолкал опилочного, утробно мычавшего гостя, и только под душем расклеившийся Паша, что называется, оклемался.
Заботливости красноярского собрата не было границ. Он заставил Пашу съесть яичницу, напоил крепчайшим чаем, отвез на вокзал, позаботился о билете, посадил в вагон и не покидал перрон, пока протиснувшийся в окно и отчаянно размахивавший руками Паша не скрылся из вида. А растроганный до слезливого насморка Васильчиков сотрясал кулаками и орал, что ждет его у себя в Москве и обязательно убьет, если тот в ближайшее время не объявится. Лишь когда благодетель Славка сделался неразличимым, Паша обессиленно рухнул на сиденье и неожиданно вспомнил, что за всеми этими делами так и не отдал покоившийся в сумке пакет шефа. Ничего, – утешил себя, – позвонит на обратном пути из Иланской, чтобы вышел к поезду. Благо, телефон Славкин в записной книжке нацарапал. Нет, подумал, худа без добра, еще разок на четверть часа встретятся, покалякают. Уставился в окно, меланхолично созерцая проплывавшие за ним темные, прокопченные железнодорожные строения, и не заметил, как заснул. Разбудила проводница, бесцеремонно подергав за воротник куртки:
– Вставай, парнишка, к Иланску подъезжаем.
«Парнишку» Васильчиков молча проглотил, забросил на плечо сумку и направился к выходу.
Иланская оказалась довольно большой станцией, с забитыми вагонами путями и добротным старым вокзальным зданием. Паша зябко поежился – то ли похолодало сегодня, то ли после неудобного сидячего сна. Часы показывали двадцать минут восьмого, вспомнил, что не перевел стрелки на местное время, заодно сообразил, отчего все время в сон тянуло. Обязательный Славка дал ему номер телефона и адрес местной газеты, где работал его однокашник, но Паша решил время понапрасну не тратить, добираться до Груздево своим ходом. Выбрался на привокзальную площадь, отыскал автобусную остановку. Две немолодых женщины в одинаковых сизых пластмассовых плащах и низкорослый небритый мужичонка в зимней кроличьей шапке с напряженным вниманием следили за его приближением. Наверное, знают здесь каждого наперечет, любой незнакомец марсианином кажется, – хмыкнул про себя Васильчиков. Подошел, улыбчиво поздоровался – слышал где-то, будто сибиряки, особенно в глубинке, здравствуются даже с незнакомыми, – спросил:
– Отсюда до Груздево автобусы ходят?
– А на кой тебе в Груздево? – мужичонка подозрительно сощурил линялый, с нездорово розовым и мокрым нижним веком глаз.
Паша прикинул, что выгодней всего представиться и объясниться, заодно попробует разузнать у них о бабе Ксене и, не исключено, заручится их содействием. А если эта колоритная троица тоже из Груздево, тогда вообще немыслимо повезет. Мужичонка, так и не расширив бдительное око, терпеливо Пашу выслушал и неожиданно брякнул:
– Документик у тебя имеется?
– Естественно, – понятливо разулыбался Паша, вынул из кармана редакционное удостоверение и протянул ему.
Тот, под уважительными взглядами женщин, въедливо, далеко отставив руку, обозрел «документик», два раза прицельно взглянул на его владельца, словно сверяясь с фотографией, неохотно вернул, горестно сморщился:
– До чего дошло, из Москвы уже Ксении Марковне покою не дают. Как рехнулись все. И лезут, и лезут, доконают старушку!
Паша взялся убеждать, что сам лично ни с какими просьбами не намерен приставать, наоборот, прославит ее на всю страну, большую фотографию в газете напечатает. Чем она, сибирская кудесница, хуже той же болгарской Ванги или всяких-разных, которые с газетных страниц и телевизионных экранов не слазят? Вот он, Паша, например, о том, что есть такая станция Иланская, а рядышком деревня Груздево, понятия не имел, а теперь вся Россия узнает, да что там Россия, их газета в стольких государствах продается!
Пластмассовые женщины по-прежнему хранили партизанское молчание, лишь перебегали быстрыми, ухватистыми взглядами с Пашиного рта на мужичонкин. Но было заметно, что речь московского журналиста и на них, и на мужичонку произвела впечатление. Так, наверное, внимали васюковские шахматисты заезжему гроссмейстеру Бендеру. Пашины старания оказались не напрасными. Троица была не из Груздево, но участие проявила. Выяснилось, что какой-то автобус мимо Груздево ходит, но ждать его можно бесконечно. Проще выбраться на «большак», там машины часто в леспромхоз мотаются, кто-нибудь подбросит московского журналиста – езды-то всего полчаса. Мужичонкино расположение простерлось настолько, что вызвался даже проводить Пашу до этого большака, но тот самоотверженно отказался, рассыпался в благодарностях и бойко зашагал в указанном аборигеном направлении. Он снова, как вчера, отрываясь от московской земли, укрепился в мысли, что сибирская одиссея его будет счастливой, удача, с самого начала улыбнувшаяся ему, не изменит и дальше.
Мужичонка так подробно описал ему маршрут, что заплутать было невозможно. Большак оказался разбитой, в рытвинах и колдобинах грунтовой дорогой. Появилась очередная возможность удостовериться в благосклонности фортуны. Не прождал и пяти минут, как объявился замызганный самосвал, громыхавший в нужном Паше направлении. Место рядом с шофером пустовало. Машина остановилась рядом с призывно машущим Васильчиковым, водитель, молодой веснушчатый парень, опустил стекло, пробасил, не вынимая из уголка рта сигареты:
– Чо надо?
– До Груздево подбросишь? – Паша воспроизвел копию обаятельной улыбки, адресованной недавно автобусной троице.
– Залазь, – коротко отозвался веснушчатый, распахивая другую дверцу.
Ехали в самом деле не больше получаса. Васильчиков пытался и у этого парня выудить какие-либо сведения о бабе Ксене, но тот оказался неразговорчивым, в ответ на расспросы лишь загадочно гмыкал, пожимал плечами, и Паша вскоре благоразумно перестал к нему приставать, сосредоточился на дороге. По одну ее сторону, сколько глазу видно, простирались поля, чем-то напоминавшие этот добитый большак, такие же заброшенные, грязно-серые и кочковатые, словно сто лет тут не сеяли и не убирали, по другую сплошной пятнисто-зеленой стеной щетинился лес.
– Это тайга? – мотнул подбородком в его сторону Паша.
– Здесь вся жизнь тайга, – криво усмехнулся веснушчатый, закуривая очередную сигарету. Дорога раздвоилась, он притормозил: – Мне направо, отсюда тебе недалеко. Пойдешь прямо, на первом повороте свернешь, там увидишь, табличка будет. Хочешь быстрей – по тропинке через лесок напрямую десять минут ходу, не заплутаешь.
Паша полез в карман, но парень, укоризненно сморщившись, ткнул его локтем в бок:
– Да ладно, чего там. Бывай.
Паша спрыгнул на землю, дверца за ним гулко захлопнулась, самосвал скрылся за поворотом, и он остался в одиночестве между заброшенным полем и хмурым лесом. Но беспокойства не ощутил. К тому же этот темный лес, казавшийся на ходу непролазной чащей, вблизи выглядел по-иному – зеленей, живей, с проплешинами. Вот только тропинка, о которой говорил парень, куда-то запропастилась. Паша безрезультатно прошелся метров на пятьдесят сначала в одну сторону, затем в другую, высмотрел самое разреженное место и напропалую шагнул в неохватную лесную толщу.
Чем дальше он углублялся в это безлюдное деревное царство, тем сильней подступало чувство пушистого, щенячьего умиления. Нечто подобное испытывал десяток лет назад, когда в подмосковном пионерском лагере энтузиаст-физрук устроил им на закрытие игрище «в индейцев». Паша тогда повезло, удостоился чести побыть разведчиком, и он, вместе с дружком Вовкой, подкрадывался, ловко прячась за стволами и кустами, к лагерю белокожих врагов. Покрывалось мурашками, холодело от возбуждения раскрашенное в устрашающие боевые цвета тело, воинственно трепыхались над разгоряченным лбом лихие петушиные перья – готовились целую неделю, распределяли роли, мастерили костюмы. И до чего же сладостно было упруго, невесомо ступать по мягко стелющейся траве, матеро сутулиться и обмениваться с Вовкой таинственными, загадочными для непосвященных вычурными жестами. Сейчас не было надобности таиться, рисковать, но то же колдовское чувство избранности, особости захлестывало Пашу. И это тебе не истоптанный подмосковный лесок, не игрушечки – настоящая дремучая тайга, настоящее приключение, о котором и вспомнить потом, и порассказать одно удовольствие.
Вообще-то, дремучую тайгу Паша представлял себе несколько иначе. Но и той, что окружала его, хватало с избытком. Роскошным словом «непролазная» назвать ее было трудно при всем желании, однако продвигаться вперед, не спотыкаясь, не натыкаясь раз за разом на корни, сучья, ветви, давалось зачастую с трудом. Угловатую сумку, чтобы не цеплялась, пришлось нести в руке, нагибаться, сворачивать, петлять. Насколько хватало чахлых Пашиных ботанических познаний, лес это был не хвойный, а смешанный. Лиственные были в явном меньшинстве, легко узнавались бело-полосатые березы с лубочно желтыми, яркими листьями. Попадались еще какие-то, с листьями узорными, с медно-красным отливом, кажется, клены. Уцелевших листьев осталось немало, но большинство уже нашло последний приют на земле, покрыв бренные останки своих прошлогодних и еще Бог знает какой давности предков – в этом желто-красно-коричневом, щедро пересыпанном бурыми иглами месиве утопали по щиколотку Пашины кроссовки. И пахло чем-то затхловатым, смолянисто-прелым и в то же время родниково свежим, будоражащим. Грибной, наверное, запах, подумал Паша, где ж им быть, грибам, как не здесь. А дышалось как легко, привольно – одним воздухом сыт будешь.
Где-то поблизости что-то хрустнуло, Паша замер, прислушался. Тут, пожалуй, не только грибы, кое-кто покрупней да позубастей водится. Он представил, как продирается к нему между шершавыми стволами косматый вислозадый медведь, но нисколечко не испугался. Конечно же, здесь, вблизи шумной дороги, не то что косолапого – зайчонка не встретишь, а жаль, для колоритности будущих живописаний его таежных странствий как нельзя лучше сгодилось бы. И все же – так, на всякий случай – громко запел, обозначая свое присутствие. Незамысловатую, не мешавшую глазеть и двигаться «Калинку-малинку». Высоко забравшееся в мутно-облачное небо полуденное солнце без натуги справлялось с теснящимися макушками деревьев, даже тоненькая блеклая паутинка высвечивалась ярко, отчетливо.








