412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Кисилевский » Наваждение » Текст книги (страница 18)
Наваждение
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:57

Текст книги "Наваждение"


Автор книги: Вениамин Кисилевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)

Я не люблю детективное чтиво и слишком мало видел детективных же фильмов. Но в последнее время, готовя покушение на Сидорова, много размышлял о хитросплетениях неизбежного после убийства расследования. Даже литературу кое-какую посмотрел. Я плохо верю в способности нашего родимого уголовного розыска. И тем более в его возможности. Достаточно сказать, что в прошлом году умерла моя соседка, пожилая одинокая женщина, лишь на третий день обнаружили это по запаху, взломали дверь. За день до смерти я встретил ее – здоровехонькую. Возможного убийцу – ведь не исключалось же, что не своей смертью она умерла – никто и не думал искать. Сужу об этом по тому, что ко мне, живущему напротив, никто из милицейских и не заглянул. Увезли в морг – и дело с концами. И труп не вскрывали – специально интересовался у знакомого патологоанатома.

Но я не имел права расхолаживаться, терять бдительность. Вдруг, один шанс из тысячи, попадется на мою голову въедливый, толковый сыщик – не перевелись еще, может быть. Нельзя было допустить, чтобы хоть тень подозрения пала на меня. И следовало также учитывать не последнее обстоятельство, что Сидоров – не старая одинокая тетка, а его отец – величина в городе. Надеюсь все же, что Севкину смерть не сочтут национальным бедствием, правительственную комиссию по расследованию не организуют. У нас, к слову, чуть ли не с молоком матери впитывалась вера в безграничное могущество властей. Смешно сказать, но до сих пор, когда после сообщения о какой-нибудь грандиозной катастрофе диктор заявляет, что работает правительственная комиссия, испытываешь некоторое облегчение, зарождается надежда. Вплоть до того, что не исключается оживление погибших.

И все-таки возможные последствия не очень-то меня пугали. Куда страшней было решиться на преступление, сделаться убийцей. А избежать подозрений – это уже дело техники. Полагаю, что умный, сообразительный человек, если очень постарается, всегда изыщет способ остаться чистым перед законом. И алиби нетрудно устроить железное, и не наследить, и само убийство организовать так, что комар носа не подточит. Умудриться бы только содрать с себя кожу цивилизованной особи. Вооружаться вовсе не обязательно. Существует немало средств, разящих не хуже ствола или ножа. Знают о них не только медики, но и фармацевты, и химики, и вообще люди, знакомые со свойствами некоторых препаратов. В конце концов, можно и не химичить, бывают же и просто несчастные случаи – неосторожность, трагические стечения обстоятельств. Просто надо хорошо, крепко подумать…

Самым тяжким было – решиться. И я решился. Столько раз я в сердцах приговаривал Сидорова к смерти, но скажи мне кто-нибудь, что мальчишеские, импульсивные, срывающие злость и досаду посылы смогут воплотиться в реальность, лишь посмеялся бы. Свет должен перевернуться, чтобы нормальный, психически здоровый человек убил другого человека. Хуже того, не в запале убил – загубил хладнокровно, обдуманно. Ни Вера, ни Лариса, ни сам Сидоров, превративший мою жизнь в пытку, вряд ли сумели бы, даже все разом, опрокинуть этот пресловутый свет. Был только один человек, способный содрать с меня кожу, пробудить во мне зверя. Не человек – человечек. Мой маленький внук Платоша…

* * *

Я поймал себя на том, что как раз о Платоше, главном виновнике роковых событий, приведших меня к сегодняшней ночи, вспоминаю незаслуженно редко. Спасительная защитная реакция? Интуитивное желание пощадить себя, дать возможность умереть спокойно, не психуя?

Часто приходилось слышать, что к внукам у бабок-дедок особая любовь, ни с чем не сравнимая. И более трогательная, сердечная, чем к детям. Мне трудно сравнивать свои чувства к Ларисе-ребенку и Платоше, но что появление внука раскрасило мою жизнь новыми, не ведомыми раньше красками – это уж точно. Как справедливо и то, что тревога за слабенький, едва пробившийся стебелек неизмеримо острей. Ларискины болезни, горести, слезы так не пугали. Платоша сделал вообще, казалось, невозможное – заставил примириться с его отцом, моим зятем Иваном Сергеевичем. С чуждым и неинтересным мне – всегда был убежден, что и дочери, – человеком.

Далеко не последнюю, наверное, роль сыграло не только имя, но и внешнее сходство Платоши со мной. Сероокая Лариса больше походила на маму, внук же, темноволосый, как я, и темноглазый, унаследовал к тому же мои «азиатские» скулы. Кровинушка. И общаться с ним было интересней, чем когда-то с Ларисой, – мужичок ведь, более мне доступный и понятный.

Я очень надеялся, когда жена забеременела, что родится сын. Валя хотела девочку, обрадовалась Ларисе, обещала, смеясь, что будет рожать, пока не подарит мне сына. Молоденькие папа и мама, студенты еще, мы мечтали родить много детей, уж никак не меньше трех. Представляли, как соберется когда-нибудь за нашим столом большая, веселая, шумная семья, дети, внуки, правнуки, и мы будем восседать во главе его – гордые, счастливые, умиротворенные, патриархи. В реальности все оказалось куда сложней. Обычная история. Не один год мыкались без квартиры, не вылезали из долгов. Ларискины болезни, неустроенность – не до второго ребенка. Потом все как-то наладилось, но уже страшновато было начинать по новому кругу – только-только зажили по-человечески. Правда, незадолго перед смертью Валя несколько раз заговаривала, что неплохо бы купить Ларисе братика. К счастью, не купили – что делал бы я, оставшись с двумя детьми, второй совсем маленький? Хотя, если бы Валя забеременела, не поехали бы мы в Адлер, не заплыла бы она далеко в море на желтом матрасе…

Не стало какой-то Вали Стратилатовой, жены какого-то Бори Стратилатова, исчез один человечек-муравей с лица планеты Земля, один из нескольких миллиардов. И вместе с ней не стало меня, прежнего, Ларисы, прежней, всей жизни, прежней. Не уплыви Валя, была бы совсем другая жизнь, без Маргариты, без Веры, без – убежден – Ивана Сергеевича и, соответственно, без Платоши. Появился бы, конечно, у меня со временем внук, с тем же, наверное, именем, но – другой. Вот уж это представить невозможно – другого Платошу…

Я скоро умру, Платоша останется без деда. Он, Платоша, единственный, может быть, в этом мире человек, кому я действительно, по большому счету нужен. Самая болезненная рана в моем сердце. И самое веское свидетельство тому, что не хочу, не хочу больше жить. Если уж внук не удерживает меня…

Я еще не решил, что напишу в прощальном письме. Надо бы позаботиться о том, чтобы убрать куда-нибудь Платошу до моих похорон, вообще скрыть от него до поры мою смерть. Не хочу травмировать мальчика, не хочу, чтобы он видел меня в гробу. Хочу остаться в его памяти сильным, уверенным, живым.

Я люблю Платошу. Нагородил тут кучу-малу досужих философствований о любви такой, любви сякой, но к Платоше это не имеет и не может иметь никакого отношения. Его я просто люблю, без каких-либо теоретических выкладок. Люблю гулять с ним, чувствуя в своей руке его маленькую шершавую ладошку. Люблю покупать ему, радуясь потом его радости. Люблю внимать восторженной его болтовне. Люблю что-нибудь рассказывать ему, наблюдая, как сказочно меняется выражение его темных блестящих глазенок, – слушателя благодарней у меня никогда не было. Люблю его неожиданные, ставящие подчас в тупик знаменитые детские вопросы. А еще он просто красивый, нежный, ласковый мальчик. Люблю своего внука.

Общение с Платошей приобретало для меня еще одну, сомнительную вообще-то, окраску. Вольно или невольно я узнавал о жизни в дочкином доме. О ссорах, когда его отец заявится подвыпившим, о том, кто у них бывает, что едят, что покупают, о чем говорят. И что Лариса в самом деле – не демонстративно для меня и прочих – любит мужа, я мог отчетливей всего судить не по своим наблюдениям, а добывая нужную мне породу из тысячи тонн словесной Платошиной руды.

Но более всего поразило меня, что о Севкином вторжении я узнал не от внука – от Веры. И вряд ли потому, что Платоша не придал значения новому знакомству мамы – он мне рассказывал и о менее значительных событиях. К тому же Севка для него был не просто человеком с улицы – доктор из моей больницы. Дяденька, к которому тайком от меня выбегала моя жена из-за свадебного стола. Почему он счел за лучшее не посвящать меня в эти события, происходившие в мамином-папином доме? Что двигало им, семилетним ребенком, первоклашкой?

И все же о Сидорове мы с ним беседовали, и не раз. После Вериного заявления о Севкином «положенном глазе», после моей попытки объясниться с Ларисой. Меня не только интересовало, часто ли бывает у них Сидоров и его отношения с Платошиной мамой. В конце концов, Платоша ничего такого не мог и не должен был знать. Небезразличным для меня было и впечатление, которое сложилось о Севке у внука. Что думал о Сидорове Платоша, маленький Стратилатов, хоть и носящий другую фамилию?

Увы, как говорится, и ах – Сидоров Платоше очень понравился. Оскорбительно для меня и непостижимо. Могли обманываться в Севке женщины, разглядеть в нем что-то недоступное мне. Но Платоша, чистое безгрешное дитя, который воспринимает еще мир один к одному, без уродливых искажений, приобретаемых с годами… Где были его глаза, его незамутненный разум, его, наконец, безотказная ребяческая интуиция? Его-то чем охмурил Севка?

Я не мог оставаться к этому безучастным, не мог допустить, чтобы отпетый негодяй калечил душу моему внуку. Едва не задохнулся от ненависти, когда узнал, что Платоша несколько раз гулял – как со мной! – с Сидоровым и даже побывал у него дома. Я сказал Платоше, что дядя Сева – гадкий, нехороший человек, что ничего общего у них быть не должно. Пошел, каюсь, на крайнее средство – пригрозил, что если он еще раз отправится с Сидоровым гулять или, того хуже, переступит порог его квартиры, я не стану приходить. Платоша насупился, обещал больше с Севкой не знаться, но я видел, что делает он это неохотно, не понимает меня и не одобряет. Расстались мы недовольные друг другом.

Тогда у меня и мысли не было, что Севка имеет на Платошу какие-то виды. Но изначально не верил я в Севкину привязанность к детям, его заигрывания с моим внуком расценивал однозначно. Сидоров ничего не делает просто так, без дальнего прицела, явно использует дружбу с Платошей, чтобы ближе подобраться к его маме. Обстоятельства, видимо, к тому вынуждали, Ларису кавалерийским наскоком не взять. Эх, знать бы, что подведет Платоша, не сдержит данное мне слово…

Был еще один человек, отношение внука к которому тревожило меня, – тетя Вера, дедушкина жена. Я хотел, чтобы Платоша и Вера, два дорогих мне человека, понравились друг другу. Расположить к Вере Ларису не в моих силах, но на Платошу я очень рассчитывал. В этом стремлении я был не одинок – Вера желала того же, чуть ли не подлизывалась к Платоше. Не для себя, я знал, старалась, для меня – прекрасно все понимала. Но продвинулась мало. Возможно, Платоша дома получал не лестную для нее информацию, может быть, ревновал он Веру ко мне, а скорей всего, переплелось одно с другим. Мои усилия сдружить их тоже особыми успехами не увенчались…

Мы с Верой жили хорошо. Одно из верных, точных слагаемых этого «хорошо» – потребность мужа и жены во взаимном общении, потребность делиться мыслями, впечатлениями. А главное – это когда интересно, небезразлично мнение близкого человека. Я ей рассказывал обо всем – как повелось у меня сначала с Валей, затем с Маргаритой. И Вера понимала меня. Не всегда соглашалась, но понимала, я видел, чувствовал. Я ее тоже понимал. Вера вообще плохо умела лгать – сразу выдавал ее предательский румянец. Она знала об этом, иногда по-детски закрывала ладонями щеки. Но не могу припомнить, чтобы когда-нибудь поймал ее на вранье, – повода не давала.

Мы жили хорошо, родственно, лишь изредка возникало у меня ощущение, что она как бы ускользает от меня. Не уходит, не прячется, а именно ускользает, не дается. Она страдала мигренями, когда прихватывало – ложилась, выключала свет, даже тихо работавшего телевизора не выносила. Иногда, особенно в первое время, мне казалось, что не столько она болью мается, сколько хочет почему-то отгородиться от меня. И – пунктик мой – связывал это с Севкой. Он сделался проклятием моей, моей с Верой жизни, каждую шероховатость в наших с ней отношениях я прежде всего приписывал Севке.

Его имя частенько звучало в нашей квартире. Не могло не звучать. Я рассказывал Вере о том, как прошел день, что случилось в отделении, а Севка был полноправным участником многих событий. И всегда при этом я испытывал какое-то двойственное чувство, словно в одном лишь его имени было что-то провокационное. Как ни уговаривал я себя, но все равно отказывался верить, что Сидоров оставил мою жену в покое. Если хватило Севке наглости прийти к ней в день свадьбы, что мешало ему навестить Веру в больнице, например? Никогда не спрашивал ее об этом, да и бесполезно было спрашивать, но не думать не мог. На один из самых мучительных вопросов – почему все-таки Вера искушала меня, первой призналась в любви и танцевала, когда сделал ей предложение, находился в такие минуты один ответ: спасалась мною от Севки, боялась его. Или себя?..

Два ведра на коромысле любви – ревность и верность. Оба слова, кстати, составляют одни и те же буквы – утеха для словесных вывертов в духе Андрея Вознесенского. Я не ревновал Веру к Севке. Это было нечто другое, но уж никак не менее мучительное, чем проказа-ревность. Иногда мне казалось, что лучше бы знать – пусть даже самое худшее, самое невыносимое, – чем терзаться неведением, подозрениями. Не думаю, что для обманутого мужа существуют какие-либо градации любовников жены – более достойный, менее достойный. Но подозревать, что к Вере может иметь отношение такое ничтожество, как Севка Сидоров, – тяжеленный крест.

Вера человек эмоциональный, однако надо отдать ей должное – умеет владеть собой. Считанные разы доводилось мне видеть ее вспыхнувшей, ослабившей контроль за своими словами или действиями. Когда случилось это последний раз, помню с точностью до минуты, не только день и час. Я сам был настолько разъярен, что все, не касавшееся Платоши и Севки, перестало для меня существовать, но не смог не заметить, как преобразилось Верино лицо. Оно вдруг стало совершенно белым. Все люди делятся на ваготоников и симпатотоников, в зависимости от этого бледнеют они или краснеют, разволновавшись. Вера органически не могла побледнеть, это противоречило незыблемым постулатам физиологии, но, слушая меня, сделалась полотняно-белой, ни кровинки в лице не осталось…

Вряд ли я выглядел лучше, хотя времени, чтобы прийти немного в себя, миновало достаточно – пока отвел Платошу, пока вернулся домой…

Было воскресенье, хорошая погода, мы с ним ходили в городской парк на аттракционы. Катались на автодроме – любимое Платошино развлечение, – летали на высоких качелях, крутились на муторной для меня, требующей космического вестибулярного аппарата пыточной машине, именуемой «Ромашкой». Платоша развеселился, болтал без устали и неожиданно, забывшись, со смехом сказал:

– Я вчера у дяди Севы в ванне поскользнулся, знаешь как! Если бы не поймал он меня, полетел бы не хуже, чем на «Ромашке»!

Выпалил – и тут же спохватился, испуганно уставившись на меня. Лицо его плаксиво сморщилось, бровки изогнулись. Я помедлил, несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул, потом спокойно, не повышая голоса произнес:

– А как ты там оказался, в его ванне?

– Мы… – виновато захлопал он длинными ресницами, – мы с ним купались… Я не хотел…

– Чего не хотел – купаться? – я еще достаточно хорошо держался.

– Нет, идти к нему не хотел… Я же обещал тебе… Случайно вышло… И купаться тоже не хотел… Я больше не буду, деда…

Неподалеку стояла скамейка, я подвел Платошу к ней, усадил рядом с собой. Погладил его по спутанным волосам, сумел улыбнуться:

– Я не сержусь на тебя, всякое в жизни бывает, тем более случайно. Но ты мне все подробно расскажи, особенно о том, как вы купались. Ты что, упал, испачкался?

– Я не падал. Дядя Сева сказал, что настоящий мужик должен быть чистым, как солнышко. Кто каждый день душ не принимает, тот неряха-замараха. А еще он сказал, что мужики, чтобы по-настоящему сдружиться, должны друг другу спины хорошенько мочалкой потереть, старинный русский обычай такой.

– И что, – осторожно спросил я, – тер он тебе спину?

– Тер… – Платоша запнулся, я почувствовал, что дальше об этом говорить ему не хочется, пришел на помощь:

– А он не говорил, что по старинному русскому обычаю надо еще погладить друг друга или поцеловать?

– Ты тоже знаешь? – облегченно вздохнул Платоша. – Только я все равно не люблю целоваться, а у дяди Севы борода колется.

– В губы тебя целовал? – отвел я в сторону взгляд.

– Ага, в губы больше всего, дышать нечем было. Вода еще сверху лилась…

Он замолчал, ни слова не мог вымолвить и я. Сам себе удивлялся, что спокойно сижу, нога за ногу, не вою, не матерюсь, не крушу вокруг всё и вся. Последний вопрос, который предстояло мне задать, застревал в глотке, решиться на него было, как из люка без парашюта выброситься. И все-таки я сумел сделать это. Нетактично, грубо, но сумел.

– А в попку дядя Сева тебе не лез? По обычаю! – И в упор, насквозь пронизывая, поглядел в расширившиеся глаза внука.

Он засопел, заерзал и, наверное, убежал бы, не ухвати я его за воротник. Терять уже было нечего, всякие педагогические и дипломатические штучки утратили смысл. Мне нужен был прямой, четкий, без экивоков ответ: да или нет. Да или нет? Я вцепился в воротник его рубашки и другой рукой притянул к своему Платошино лицо.

– Лез? – Не сказал – выдохнул.

Теперь он захныкал, дернулся, пытаясь высвободиться. Мне удалось разжать пальцы, чуть отодвинуться от него.

– Платоша, – взмолился, – миленький! Не бойся, расскажи все, как было! Я ведь твой дедушка, я тебя люблю больше всех на свете. И всегда, что бы ни случилось, буду по-прежнему любить. Я должен знать правду, ты большой мальчик, во второй класс перешел, неужели не понимаешь? – Вытащил из кармана платок, просушил его мокрые глаза. – Если не мне, кому же ты скажешь?

– Но я не могу говорить, – всхлипывал он.

– Ничего не бойся, Платошенька, я же с тобой!

– Он… он… хотел… кажется, хотел, но я испугался, вырывался… Сказал, что все маме расскажу. И тебе тоже. А он сказал, что не расскажу, потому что он тогда на всех нас заразную эту… порчу нашлет. Он умеет, в старых китайских книгах изучал. Мы все такими язвами с гноем покроемся…

– Не покроемся! – зло процедил. – Я врач, любую язву вылечу, самую китайскую, пусть он не надеется! Так чем же все закончилось? Он тебя отпустил?

– Отпустил. – Платоша расслабился, даже попытался улыбнуться. – Он потом так смеялся, говорил, что пошутить любит, пошухерить. Сказал, что я молодчина, что со мной можно дело иметь. Душ выключил, мы мохнатым полотенцем вытерлись, а он для меня торт приготовил, большущий такой, вкусный. И пепси-колу пили. Дядя Сева мне смешные истории рассказывал, и я тоже начал смеяться. А потом он домой меня отвел, сказал, чтобы нашу мужскую дружбу никому не доверял. И про китайскую язву напомнил. Он мне пистолет подарил, точь-в-точь настоящий. Сказал, что в следующий раз другую игру придумает, поинтересней, и адидасовские кроссовки мне купит, как у Мишки…

Я пересказывал Вере все подробно, ни словечка стараясь не упустить, даже Мишкино имя вспомнил. И, грешен, еще и с неуместным сейчас злорадством – вот тебе твой Сидоров, получай! Глаза ее на обескровленном лице потемнели.

– Я убью эту сволочь! – клокотал я. – Это не пустые слова, увидишь! В тюрьму сяду, сгнию там, но эта мразь жить не будет! Мало ему, подонку, вокзальных шлюх, Платоши моего ему захотелось!

– Не горячись, – впервые разомкнула Вера сухие губы. – Гнев плохой советчик.

– Что?! – заорал я. – Уж не собираешься ли ты защищать его?

– Не собираюсь, – глухо произнесла она. – Пусть теперь он сам защищается. Со своими шлюхами и остальными. И не кричи, пожалуйста, у меня башка раскалывается.

Легла на диван, отвернулась, накрылась с головой, затихла. А я выскочил из дома и долго бродил по улицам, остывая. Третий гвоздь, Платошин, оказался самым болючим, самым зазубренным. И последним из трех. Когда я вернулся, план дальнейших действий был уже готов. Осталось продумать, уточнить детали. Войти в Севкин дом предпоследний раз.

Вера спала, или делала вид, будто спит. Больше мы с ней о Севке, как сговорившись, речи не заводили. И вообще с того дня до сегодняшнего мало общались, отношения стали натянутыми.

И ни разу мы не были близки. Ей все нездоровилось, я ни на что не претендовал…

* * *

С Сидоровым мы встретились на следующий день в отделении. Он первым подошел, поздоровался – чего стоило мне ответить на его рукопожатие! – соболезнующе цокнул языком:

– Что-то видок у вас, Платоныч, неважнецкий. Плохо спали? Или с супружницей переусердствовали?

Голубые, в припухших веках глаза смотрели на меня с плохо скрытой настороженностью. Я мог не сомневаться – Севка опасался, что Платоша все-таки проболтается, и разговор со мной завел неспроста. Но, сам того не ведая, он подсобил мне. Я намекнул ему, что действительно есть причины для плохого настроения, возникли сложности с Верой.

Он заинтересовался, оживился. Не только потому, что с Платошей пронесло, – не ожидал от меня такой откровенности. Мне даже показалось, что Севка ощутил ко мне, вдруг доверившемуся ему, нечто вроде симпатии.

– Что-нибудь серьезное? – участливо спросил он.

– А леший его знает, – вздохнул я, – сам не могу разобраться. Ношу в себе, ношу, как беременная женщина…

Наживка была выбрана точно, Севка сразу же клюнул на нее.

– Эх, Платоныч, нет хуже, чем в себе носить, по собственному опыту знаю. – Готовился общий обход, который Покровский устраивал по понедельникам, на продолжение беседы не оставалось времени. – Может, заглянете ко мне вечерком? – предложил Сидоров. – Посидим, покалякаем, пропустим по маленькой.

Я видел, что говорит он искренне. И уж конечно не терпелось ему узнать, какие у меня с Верой возникли сложности.

– Неплохо бы, наверно, и по маленькой, – я еще раз, еще безысходней вздохнул. – Настроение какое-то…

– Значит, договорились, – прищелкнул пальцами Сидоров. – У меня, правда, на сегодня одно мероприятие намечено, да ну его к черту…

Я пришел к нему вечером. Соврал Вере, будто должен навестить заболевшего отца одного школьного приятеля. Тяжелый был день. О таких говорят, что стоят они года жизни. Мне он уже года жизни стоить не будет, минуты остались.

Я пришел к нему вечером, не с пустыми руками – принес хороший, крепкий коньяк. А Севка успел уже где-то пображничать, был навеселе, быстро пьянел. Мы сидели с ним на кухне, он, голый до пояса, страдал от духоты, жирное тело лоснилось от пота. Его слегка мутило, но меня, трезвого, еще сильней – от ненависти и отвращения. Платошино имя ни разу не прозвучало, зато Верино, моей жены, полоскалось в прокисшем воздухе Севкиной кухни непросохшей грязной тряпкой. Сидоров разомлел, начал мне «тыкать», клялся, что жена друга для него не существует, называл это почему-то «морским законом». Мне тут же вспомнилась другая его крылатая фраза – «старинный русский обычай» – и пальцы сжимались в кулаки. Но терпел – ради нашей следующей, последней встречи.

Довелось мне пройти и через самое тяжкое испытание – захмелевший Севка от избытка чувств полез ко мне целоваться. Теми же гадкими губами, которыми целовал Платошу. И Веру. И, не исключаю, Ларису. Мне, в отличие от них, его слюнявых поцелуев избежать удалось.

Это был какой-то мазохизм – я дошел до такой степени взвинченности, что получал едва ли не удовольствие от этой сидоровской пытки. Желал даже, чтобы он проговорился о тайных встречах с Верой. И с Ларисой тоже. Мне были не нужны новые свидетельства его подлости, хватало с лихвой и прежних, чтобы я укрепился в своем решении. Но все мало и мало было мне Севкиной гнуси. И он, словно потрафляя мне, все-таки сделал это, до самых краев наполнил ядовитую чашу. Сказал ту роковую фразу о молочном поросеночке, с которым не сравниться никакой телке…

Я в тот вечер не стал договариваться с ним об очередном свидании. Он сильно опьянел и мог забыть о нашем договоре. Более того, он мог кому-нибудь проболтаться, что ждет меня в гости. Но тянуть резину, по Севкиному лексикону, у меня не оставалось уже сил, терпение истощилось. Знал, что больше дня, ну, двух, просто не выдержу, сорвусь. Я забросил еще одну удочку, попытался выяснить, чем он намерен заниматься завтрашним вечером, но ничего определенного не услышал.

– Бог даст день. Бог даст и пиццу! – меня и от его трезвого смеха тошнило, а уж когда он нализался…

Я возвращался домой, пытался свести концы с концами. Многого ли я достиг, побывав у него, чем облегчил выполнение задуманного плана? И что мне, собственно, нужно в его квартире, кроме стола, бутылки и двух стаканов? Во всяком случае убедился, что никто у него не живет, никто не помешает. Теплилась, когда шел к нему, надежда подготовить для него решающую встречу, однако не предполагал, что Севка умудрится где-то раньше набраться, так быстро опьянеет. Но в любом случае мне просто необходима была генеральная репетиция.

Репетиция закончилась, предстояло воплотить в жизнь задуманное – снова оказаться с Севкой один на один в его квартире, продолжить наши дружеские возлияния. Незаметно прийти и незаметно уйти. Все остальное у меня уже было припасено – бутылка дрянного вина, дешевый полотняный лифчик и тот препарат, о котором еще год назад знали только медики и чьи свойства с легкой руки газетчиков стали известны всей стране. Авантюристки и мошенницы незаметно капают несколько капель его в стаканы мужчинам, чтобы те «отключились». Двадцатикратная доза «отключит» навсегда и такого бугая, как Сидоров. Я всегда возмущался, читая эти статейки, – ну разве можно посвящать кого попало в такие тонкости и тем паче называть этот препарат? Хорошенький «ликбез» получается. Но сейчас мне эти благоглупости оказались на руку – чем типичней случай, тем меньше вероятность его раскручивания…

Среди дня я, улучив момент, вышел из больницы, позвонил из телефона-автомата в отделение, попросил Сидорова. Во рту я держал несколько витаминных горошин, старался говорить писклявым голосом.

– Привет, Сева, – заверещал я через носовой платок, когда Сидоров ответил. – Как живется-можется, старый козел?

– Кто это? – неуверенно спросил он, помедлив.

– Не узнаешь? – хохотнул я. – Ну, ты козел! – И добавил еще парочку непечатных слов.

– Ты, что ли, Женька? – удивился он.

– А то кто же! – В какую-то цель я попал, но положение сделалось несколько затруднительным – по названному имени не мог определить, какого я пола, приходилось осторожничать. – С бодуна, видать, соображаешь плохо?

– Да было немного, – хмыкнул Севка. – А чего надо-то? Ты извини, у меня времени нет.

– Сюрпризик у меня для тебя, Севочка. Штуковинка одна, о которой ты мечтал! И почти задаром, из любви к тебе! Увидишь – ахнешь!

– Ствол, что ли? – понизил он голос.

– А то! – прожурчал я. На подобную удачу даже не рассчитывал. Конечно же Севке не понадобятся свидетели для такой встречи с Женькой, наверняка будет дома один. – Когда посмотришь? Мне, вообще-то, завтра еще в одно местечко смотаться нужно, так что…

– Давай сегодня! – Я чувствовал, как Севке не терпится. – Заваливай вечерком ко мне, часиков в семь.

– Не, в семь не получится, – «засомневался» я, – не успею. Где-нибудь в девять-десять. Только ты ж смотри, чтобы никого, кроме нас…

– Обижаешь, – протянул Севка, но я уже повесил трубку.

Как большинство врачей, я немного суеверен и всегда чуть беспокоюсь, когда что-то слишком уж легко и хорошо складывается, – сглазить боюсь. Но тогда, возвращаясь в больницу, ни о чем не тревожился. Я задумал черное дело, но правда и сила были на моей стороне, Севка обязан получить по заслугам, и все должно было обернуться против него. А мне лишь оставалось до вечера придать лифчику соответствующий его мнимой хозяйке вид.

Предстояло решить еще один вопрос – надо ли, как бы между прочим, сказать на работе, что вечером куда-нибудь собираюсь, подготовить на всякий случай алиби? Поколебавшись, отказался от этой затеи – ни к чему перегибать палку. Не одно, целых три, на выбор, места, где бы я мог сегодня находиться, уже придумал, ни один комиссар Мегрэ не придерется. Но если бы даже просто сидел дома, кто сумеет это опровергнуть? Включая Веру, уходившую на дежурство.

Севке в тот день звонила какая-то женщина, трубку в ординаторской поднял я. Ничего в этом не было удивительного, ему часто звонили, но голос мне показался знакомым. Слышно, правда, было плохо, словно бы откуда-то издалека.

– Привет-привет, солнышко, – ворковал Севка, поглядывая на меня и жмурясь от удовольствия. – Вот уж не ждал-не гадал! Прямо сегодня, обязательно? Ох, солнышко мое, сегодня никак не получится, занят по горло. Хотя, нет, если бы где-то в семь, часик я выкрою. Ты извини, солнышко, ко мне потом люди должны прийти, я ж не знал, что ты позвонишь, деловая, понимаешь, встреча…

Он положил трубку, нежно ее погладил и сказал мне:

– Наука, Платоныч, умеет много гитик. Вам сие известно?

– Известно, – ответил я. В самом деле знал эту нелепую фразу, ключ к старому карточному фокусу. – А зачем вы мне это говорите?

– Так, – засмеялся Севка, – для общего развития. – И, вальяжно покачиваясь грузным телом, вышел из комнаты.

– Гитики от науки ты у меня, гад, получишь сегодня же вечером, – пригрозил я закрывшейся за ним двери. Впервые, кажется, в жизни подумал вслух.

Удача не изменила мне, я случайно узнал, что какая-то женщина придет к нему в семь часов. Ничего, в принципе, страшного, а может быть, само провидение помогает, отводит от меня удар. Но возникали непредвиденные осложнения – в запасе оставалось мало времени. Севка постарается выпроводить меня раньше девяти часов – до Женькиного прихода. А звонившая девица, даже если закончится все у них одним договорным часом, уберется в восемь. Чтобы не рисковать, мне придется войти к нему в половине девятого. На все про все останется около получаса, а ведь я не имею права спешить, допустить второпях какую-либо оплошность. Но менять я ничего не хотел, и уж тем более откладывать визит к нему до другого раза. Сидело во мне убежденное ленинское «рано-поздно», всем естеством своим я был настроен на сегодняшнюю развязку…

Нам частенько доводится и мыслить, и действовать безотчетно, механически следуя въевшимся с годами шаблонам. Люди, пришедшие к дому покойника, чтобы проводить его в последний путь, могут механически сказать, здороваясь, «добрый день». Я тоже должен был прийти на Севкины похороны – приличия к тому обязывали. Но еще я хотел убедиться, что мерзавца опустили в яму и забросали сверху землей. И что больше заразной порчи он ни на кого не нашлет, ни китайской, ни другой, гнойными язвами покроется теперь лишь память о нем. Я никому не говорил «добрый день», но знал, что это, возможно, самый добрый день моей жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю