Текст книги "Наваждение"
Автор книги: Вениамин Кисилевский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Сидоров оказался в Ларисином доме случайно, на правах ухажера ее подруги. Заглянули не в добрый час по какой-то надобности. Все тот же «слепой» случай, один из цепочки, приведшей меня к сегодняшней бессонной ночи. Конечно же Севка начал там выпендриваться – обычный номер, – какой он великий хирург, и, само собой, Лариса поведала, кем работает ее отец. Приятная неожиданность – мы с ним, оказывается, трудимся в одной больнице! Они познакомились, приглянулись друг другу. Наверняка приглянулись, иначе зачем бы Севке хаживать к ней потом, одному, без подружки? Зачем она его принимала?
И вот тут-то из моей гробовой доски торчат два острых гвоздя. Почему Лариса скрыла от меня, что общается с доктором из моего отделения? Почему узнал не от нее, от Веры? Севка умолчал – понятно, объяснимо, но Лариса? И второй гвоздь. Что попал Севка к Ларисе – случай. Но случай ли, что, по Вериному выражению, «положил на нее глаз»? Никогда об этом не узнаю. Севка мертв, но я почему-то абсолютно убежден, что завлекал он ее прежде всего как мою дочь. Слишком хорошо изучил я подлеца Севку, чтобы не догадаться, каким особым удовольствием было бы для него совратить доченьку возомнившего о себе Стратилатова. Да, Лариса молодая, красивая женщина, ею можно увлечься вне зависимости от генеалогического древа. Но голову свою, хотя цена ей сейчас грош медный, готов дать на отрез, что догадки мои не зряшные. А о Платоше вообще разговор отдельный, потому что – третий гвоздь…
Вторично о Севке я речь с Ларисой не заводил. Четко уяснил, что все равно ничего больше не добьюсь, только вконец испорчу отношения. Мы редко смотрим на детей «чужими», отстраненными глазами. И уж совсем редко – защитная родительская реакция – убеждаемся, что ничего, в сущности, не знаем о них. Для меня Лариса осталась навсегда восемнадцатилетней – покинув мой дом, она как бы перешла в другое измерение. Виделись от случая к случаю, беседы крутились в основном вокруг Платоши и повседневных житейских мелочей.
Разговаривая с ней о Севке, я сумел поглядеть на нее теми самыми отстраненными глазами. Словно впервые вдруг увидел, что передо мной не девчонка – зрелая, независимая замужняя женщина, мать взрослого уже сына. Да и знал ли я дочь по-настоящему раньше, ее, запросто переступившую через меня, уходя из дому, в одночасье променявшую на Ивана Сергеевича? Как, чем жила она эти восемь лет, превращаясь из девочки в женщину? Да, она любит мужа, слова худого о нем сказать не даст, но разве не изменяют любимым мужьям? Как и мужья – любимым женам. Я склонен был предполагать что угодно – после того, как узнал о Севке не от дочери, после ее смешочков и маханий. Я приговорил Сидорова к смерти. И Лариса к этому тоже приложила руку. Все-таки тешу себя надеждой, что только руку, ничего больше. Мне будет легче уйти из жизни с мыслью, что ничего больше. Севка, однако, продолжал видеться с ней – Ларису я не выпытывал, но ведь был же еще Платоша, все мне рассказывал…
* * *
Кому я все это говорю в пустой комнате? Пусть беззвучно, мысленно. Перед кем оправдываюсь, кому доказываю? Себе-то зачем, я все о себе знаю. Кто он – мой воображаемый собеседник? Отравленный Сидоров? Может быть, Вера? Логичней всего предположить, что Валя. Кто меня лучше поймет, чем она, дружок мой, половинка моя Валя? Наверняка ответила бы мне, что я изрекаю банальности. Призвала бы на помощь – как всегда это делала, запас у нее был неисчерпаемый – строчки своих любимых поэтов. И какие доводы приводил бы я, не соглашаясь? Что банально все в нашей жизни, что любая изреченная мысль – уже банальность? Что человек, самый просвещенный, самый неординарный, по большому счету банален от рождения до кончины? В любви, в ненависти, в горе, в радости, во взлетах и падениях. И вообще – любимая присказка Аркадия – обо всем, что деется в подлунном мире, сказано еще в Ветхом Завете.
А я, лежащий сейчас на диване умытый и побритый перед смертью, тот ли человек, который утром пил кофе, навестил тяжелых больных, побывал на кладбище, заглянул по дороге домой в магазин, посетовал, что хлеб достался черствый? Кто я, тщательно спланировавший убийство Севки Сидорова, переступивший порог его квартиры, чтобы свершить задуманное? И еще – оказался бы я способным на такое, не появись в моей жизни Вера? Как сострил бы тот же Аркадий, в эпоху до нашей Веры. Один и тот же, из того же материала, но перелицованный Борис Платонович Стратилатов?
Он подкараулил меня утром в коридоре, беспокоился о здоровье жены, которую я оперировал. Аккуратный старичок с орденскими планками на груди, старомодно учтивый. Беседуя с ним, я никак не мог отделаться от ощущения, будто мне что-то мешает, режет глаза. И наконец прозрел: нагрудный кармашек у него на пиджаке был с правой стороны. Я уже и позабыл, когда в последний раз видел перелицованные костюмы, символ голодных сороковых и пятидесятых годов. Мы, люди, меняемся, изнашиваемся внутри много больше, чем снаружи. К сожалению.
Самые непостижимые явления имеют порой простейшие, на поверхности лежащие объяснения. Всему виной наше неведение, а чаще всего – неумение или нежелание анализировать. Несколько лет назад прихватил меня радикулит, да такой лютый, что шевельнуться не давал. Пришлось лечь в больницу, впервые в жизни. Но не в нашу – в госпиталь МВД, где была сильная неврология, а главное, хорошо налаженное подводное вытяжение, на которое я особенно уповал. Начмед госпиталя был моим однокурсником, поэтому приняли меня по высшему разряду, поместили в отдельную палату. Утром пришла убирать санитарка – молодая, красивая, холеная женщина в кокетливом халатике. Ласково улыбнулась мне:
– Вы ходячий? Вас не затруднит выйти, пока я здесь приберу?
После такой улыбки такой женщины не слетел бы с кровати разве что паралитик. Слишком отличалась эта тонкая, интеллигентная, сразу видно было, красавица от примелькавшихся наших нянечек – горластых в большинстве, неопрятных. Даже возникло желание при случае побеседовать с ней, расспросить, почему так сложилась ее судьба, что взялась за столь непрестижную, грязную, еще и низкооплачиваемую работу. Каково же было мое удивление, когда вечером заявилась другая санитарка, тоже молодая, вальяжная, с наманикюренными пальцами – могла бы потягаться с первой. Уж не знал, что и подумать. Ларчик, вскоре узнал, открывался просто – оказались заключенными, отбывавшими здесь «химию». Можно не сомневаться, женщины не рядовые, попавшие сюда по большущему блату.
Простительно мне, вовремя не сообразившему, что лег не в обычную больницу – в милицейскую. Но разве не должен я был предположить, что Вера, отравленная Сидоровым, никогда уже до конца не излечится, при всем своем уме, при твердом характере, неущербной нравственности? Разве не понимал, какой тяжкий крест на себя взваливаю, женясь на ней? Увы, понимал. Или не «увы», потому что все равно жизни своей без Веры уже не представлял. Отобью хлеб у Вали, это у Симонова: «Я сам пожизненно себя к тебе приговорил». Тоже, Валя бы сказала, банально? Но если бы мне – в теории – снова пришлось делать выбор, я бы, наверное, снова женился на Вере. Не на милой сердцу Маргарите – на Вере…
Я очень постарался, чтобы дорожки Веры и Севки нигде не пересекались. Опасался, что Вера заупрямится, когда попрошу ее уйти из нашей больницы. Не только из хирургического отделения – вообще из больницы, чтобы и на одной территории с Сидоровым не находилась. Представлял, как это болезненно: менять службу, коллектив, с которым сживаешься, – особенно для женщины. Более того, работы в хирургическом отделении соседней больницы – все-таки я не хотел, чтобы Вера уходила от меня далеко – не нашлось. А она всегда после училища трудилась в хирургии, привычка – штуковина серьезная. Хоть и не мёд хирургия, но кто уже прикипел – на другое не сменяет. Должность дежурной медсестры в глазном отделении, куда перевелась Вера, – едва ли не трагедия для нее. Но согласилась она сразу же, без колебаний. Мы сражались за нашу новую жизнь, с жертвами не считаясь. Мы надеялись. Оба, я и Вера.
Все у нас жалели, когда она уходила, Покровский отказывался подписывать ее заявление. Никто не догадывался о моих с ней отношениях, наша женитьба через неделю после Вериного увольнения была, что называется, снегом на голову. Я наблюдал за Сидоровым. Он, пожалуй, единственный, кто безразлично – внешне, по крайней мере, – воспринял ее уход. И он же довольно сдержанно прореагировал на известие о нашей свадьбе. Это он-то, Сидоров, самый импульсивный из нас, ухватывавшийся за любой повод, чтобы побазарить, устроить возлияния.
Вывод напрашивался один: Севка знал о предстоящих переменах. И знал от Веры, никто другой не мог ему сообщить, с Ларисой он тогда еще не познакомился. Значит, где-то он все-таки виделся с Верой. Но я упорно гнал от себя такие мысли, старался вообще не думать об этом. Надеялся, что Севка просто темнит, чтобы не выказать, как досадил ему наш с Верой союз. Любопытней всего, что мои отношения с ним заметно вскоре улучшились, я даже несколько раз побывал у него дома. Понятно, я преследовал свои цели, но ведь Севка мог не откликнуться, избежать нашего сближения. Тем более, что собутыльник я аховый и для всех прочих Севкиных забав не гожусь. Похоже, и Севка имел какие-то свои резоны, зачем-то я был нужен ему.
Я не сказал о Сидорове ни единого доброго слова. С моей подачи он – человек, напрочь лишенный каких-либо достоинств. Есть неглупая поговорка: «Как смотришь, так и видишь». Но вряд ли я заблуждаюсь, черного кобеля отмывать бесполезно. И все же что-то в Сидорове, конечно, было – благоволение к нему Покровского лучшее тому доказательство. Да и Веру он не силой взял, чего уж там. О Ларисе вообще умолчу. Но как ни пытался я быть объективным – не для Сидорова, для себя, – разглядел у него лишь одно достижение – безупречные, редкостной крепости зубы. Один золотой, но, выяснилось, тоже испорченный, вставил в юности коронку для форсу. Открывал ими пивные и прочие бутылки во мгновение ока. И улыбка у него была «стодолларовая». Хорошая улыбка – не последнее дело, но неужели одних выставленных напоказ зубов, даже самых отменных, достаточно, чтобы ввести в заблуждение столько людей?
Никогда уже не смогу узнать, изменяла ли мне Вера с Севкой. Пытался убедить себя, что счет у нее с ним единственный: хотела отомстить за то, что шантажировал ее, не давал жить спокойно, изводил. Женщина, доведенная до крайности, – пострашней любого разбойника…
Уговорить можно кого угодно, только не себя. Есть, конечно, несколько почти достоверных признаков, по которым муж должен заподозрить, что у жены появился другой мужчина. Усиленное, например, внимание, какое вдруг начинает она уделять своей внешности, одежде, прежде всего – белью. И берегись муж, если жена обращается к тебе фанерным словом «дорогой», – рожки наверняка уже прорезались. Ну, о переменах в интимной жизни нет смысла даже упоминать. Но Вера ни разу не дала мне повода усомниться в ней. Одно из двух – или она превосходная актриса, или я недостаточно проницателен, чтобы не сказать слеп. Существует, впрочем, третий вариант, самый для меня желанный – не изменяла. Но что мне тогда делать с ее футляром для очков?
В жизни каждого мужчины бывают минуты, когда он верит своей женщине. Раньше не верит, позже не верит, но в минуты близости, вожделения обо всем забывает – слишком поглощен самим процессом. Вера никогда не была чрезмерно страстной, по крайней мере «снаружи». Не стонала, не ахала, не извивалась, не изощрялась. Но это была женщина, созданная для любви, я плохо представляю мужчину, самого немощного, которого она не сумела бы распалить. Как она это делала – не знаю, да и не положено мне знать. Не положено и не нужно. Зато одно – после первой же ночи с Верой – я осознал четко и однозначно: без нее я уже не обойдусь. Не умру, понятно, не свихнусь и не сопьюсь, но жизнь не в радость станет…
Поразительный я все-таки человек, сам себе удивляюсь. Что делает мужчина, насытившись женщиной? Уставший, удовлетворенный, умиротворенный? Девяносто пять из сотни засыпают, пять – сначала еще немного поблаженствуют. Я – в первую нашу ночь завел с ней разговор о Севке. Как могла она опуститься до такой скотины, в здравом ли была уме. И не менее поразительно, что она не возмутилась, не попросила – пусть уж так – отложить этот диспут до более подходящего времени. Рассказала. Тихим, ровным, без интонаций голосом.
Было абсолютно темно, я, если бы даже захотел, не смог различить ее лица. Но я не шевельнулся, лежал на спине, не касаясь ее тела, на широченной Вериной тахте. Лежал, забросив руки за голову, – и слушал. Сердце часто, бешено колотилось в груди, ему досталась двойная нагрузка – сначала физическая, потом… Трудно подобрать слово, какая потом.
Конечно же Вера поступила опрометчиво, пригласив его к себе. И повод был сомнительный – какая-то книжка Севке понадобилась. Молодая, привлекательная женщина всегда рискует, оказавшись один на один с мужчиной в замкнутом пространстве. А уж не просто в замкнутом, в безлюдной квартире, приспособленной для интимного общения… Хотя, – тщетно пытался я остудить себя, не с улицы же мужика привела, доктора из своего отделения. И не на ночь глядя – еще и не стемнело. Я способен был даже простить ей, что согласилась распить с ним – Сидоров, разумеется, не с пустыми руками заявился – бутылку коньяка.
– Здорово опьянела? – спросил я Веру в хилой надежде списать ее падение на губительный алкоголь.
Был уверен, что получу утвердительный ответ. Вера, как бы там ни произошло на самом деле, обязана была хоть так успокоить меня – не дура ведь. Но она сказала:
– Да нет, не очень.
– Изнасиловал? – хватило меня еще на один короткий вопрос.
Это мог бы не выпытывать. Разве забыл наш недавний разговор о том, как она выпроводила пьяного и агрессивного Севку, когда тот приперся к ней ночью после меня? Все та же соломинка – «сам обманываться рад». И опять Вера не пощадила. Я потом долго ломал голову, почему. Выстраивал десяток версий – и в пользу Веры и не в пользу, – но к какому-то определенному выводу так и не пришел. А скорей всего, просто Вера не была бы Верой, поведи она себя иначе.
– Понимаете, – она вдруг снова заговорила со мной на «вы», – он был такой настырный, мерзкий, и смеялся, смеялся все время… Рот у него жабий, боялась, высосет меня всю своими липкими губами… И руки у него… Так больно мне делал, так тискал безжалостно… Я так ненавидела его, такое отвращение во мне вызывал… Бык похотливый… Не могла я не отдаться, швырнула ему себя, пусть подавится, гад… Вам это трудно будет понять, вы не женщина…
Мне это действительно трудно было понять. И тогда трудно, и сейчас не легче. Сколько раз потом размышлял над этим… Я в самом деле не женщина, но существуют истины, для понимания которых не обязательна принадлежность к какому-либо полу. Отдаться мужчине из чувства отвращения к нему – это выше моего разумения. И что значит «отдаться»? За этим красивым словом прячется слишком много. Не поцеловал же и убежал – чуть потерпела и забыла. Не трудно представить, что проделывал с нею Севка, дорвавшись до ее пухлых губ, до упругой груди, до тугих, бутылочно гладких бедер, до всей ее белой кожи. Уж отвел душеньку похотливый бык, натешился всласть. Долго же она швыряла себя «гаду», чтобы подавился…
Она замолчала, ни звука не произносил и я. Лежал настолько обескураженный, придавленный, что не было сил встать, одеться и уйти. Без бомбардировки тапочками, просто уйти. Пусть не навсегда, но чтобы в эту ночь не оставаться с ней больше. Может быть, через десять минут, а может, через десять лет сказал:
– А тогда, в ординаторской, вы тоже разделись перед ним из отвращения?
Теперь уж точно был уверен, что она не ответит мне, потому что вразумительного ответа не могло быть. Но Вера откликнулась – все тем же мерным, заведенным голосом:
– Это не я разделась.
«А кто, я, что ли!» – должен был бы заорать я. Но не заорал. Как ни ошарашен был, как ни уязвлен – промолчал…
Сейчас мне трудно судить, пришел я к этому выводу в ту, первую ночь, или в эту, сегодняшнюю. Но сомневаться не приходилось – Сидоров приобрел над Верой непонятную, необъяснимую, патологическую и тем не менее крепкую власть. На Верину беду. На мою беду. На его, Севкину, беду.
А я… Я не ушел, остался до утра. И перед рассветом, поспав-то всего ничего, снова набросился на Веру, шалея от возбуждения. Такого со мной прежде не случалось, даже в пылкие годы юности – если занимался любовью вечером, то уж никогда утром. И еще в одном грешен – я делал ей больно, свирепая, мстительная какая-то была близость, точно вселился в меня гад Севка, о котором перед тем рассказывала Вера. Ни до этого, ни после я себе такого не позволял. И ни до этого, ни после не получал такого зоологического наслаждения. Нет ничего хуже, чем пробудить в себе животное, хотя бы ненадолго, хотя бы однажды в жизни. Я потом просил у нее прощения, она лишь устало поцеловала меня в щеку и сказала:
– Не разочаровывай меня больше, пожалуйста, ты ведь не такой, я знаю. Потому и люблю…
– Я убью эту паскудину, – выдохнул я, трогая губами ее маленькое ухо.
Я остался у нее до утра, и о Маргарите, прибегавшей, как уславливались, ко мне вечером, вспомнил только на следующий день. Маргариту я обманул, выдумав, будто выпало негаданное дежурство, оперировал, не имел возможности предупредить. Но знал уже, что Маргарита больше не будет моей женщиной. Много грехов на моей совести, но с двумя женщинами одновременно никогда не жил…
* * *
Боль моя, Маргарита… Мы с ней потом общались трижды. Дважды до – и один раз после свадьбы. Если не считать письма, полученного мною накануне женитьбы. Собственно, это было не письмо – в моем почтовом ящике лежал ненадписанный конверт, а в нем сложенный вчетверо листок со стихами. Я плохо запоминаю стихи, но те двенадцать Маргаритиных строчек врезались в память на всю жизнь. Теперь с уверенностью могу сказать «на всю», потому что вскоре она закончится.
Придется дальше жить – но без тебя…
И дай мне Бог с такою ношей справиться,
Жить, память-лиходейку теребя:
«Уймись, не ярься, помоги избавиться».
Да не поможет. Не смогу забыть,
Любовь моя тяжелой чарой мерилась.
Не дай мне, Боже, снова полюбить.
Устала я, погасла, разуверилась.
Но не нуждаюсь в жалости твоей,
И не гляди, коль встретимся, участливо,
Будь счастлив, раз таков мой жребий, с ней,
Настолько же, насколько я несчастлива…
Грех мой, неизбывная боль моя, Маргарита…
Она редко навещала меня вечерами, не хотела рисковать. Виделись мы обычно в выходные дни, чаще всего в субботу в первой половине – муж уходил в гараж повозиться с машиной или копался на даче, дочка в школе. В субботу же состоялась и первая с ней «после нашей Веры» встреча. На следующий, выпало, день.
Три условных звонка – два коротких и один длинный. Длинный – непрерывный, пока я не открою. И сразу же бросается мне на шею, радуется встрече так, словно мы пропасть времени не виделись. Но коридорные объятия не являлись прологом к постели, сначала мы расслаблялись, настраивались. Рассказывали друг другу о новостях, а если я не успел позавтракать, она кормила меня.
В то субботнее утро я, измочаленный, вернувшись домой, тут же завалился спать. Молниеносно отключился и с трудом разлепил глаза, разбуженный настойчивыми звонками. Первая мысль была – не открывать, пусть решит, что я еще не вернулся. Но вовремя спохватился, что она могла увидеть меня из своего окна, пошел открывать.
Мне было легко солгать, что дежурил ночью, Маргарита сама пришла на помощь:
– Я тебя разбудила? Господи, какой у тебя вид измотанный! Тяжелая была ночь?
– Досталось, – ответил я сдержанно – не обманув ее, кстати. И предвосхитил следующий вопрос: – Прости, позвонить не удалось.
У нас была договоренность: если я почему-либо не мог оказаться дома в условленное время, – звонил. Подходила она – коротко объяснял, а муж или дочь – просил позвать Ивана Никифоровича. Этот мифический Иван Никифорович стал в ее семье за шесть лет притчей во языцех. Остается лишь поблагодарить нашу увечную телефонную связь с ее неизбывными накладками, что «вы не туда попали» – обычное, не вызывающее подозрений событие.
– Иди, умойся холодной водичкой, полегчает, – предложила Маргарита, – я пока что-нибудь приготовлю.
Я чуть ли не с радостью последовал ее совету – остаться в одиночестве, собраться с мыслями, разработать план действий. Испытание предстояло серьезное. После завтрака меня снова ждала постель – теперь уже вдвоем с Маргаритой. Что не сумею проявить свои мужские достоинства, заботило мало. Ночное дежурство, бдение у операционного стола – не самая лучшая прелюдия к любовным утехам. Да и вряд ли это сильно огорчило бы Маргариту – она вообще любила полежать со мной, обнявшись, поболтать о чем-нибудь или даже просто помолчать вдвоем, наслаждаясь близостью и покоем.
Я, конечно, мог бы и не говорить ей в первый же день о появлении в моей жизни Веры, потянуть время в надежде дождаться удобного момента. Но с той же ясностью понимал, что никакой удобный момент у нас не появится, избежать рокового объяснения все равно не удастся – чем раньше я это сделаю, тем лучше, для всех. И честней тоже. Но, как это чаще всего бывает, к окончательному, твердому решению не пришел, выбрался из ванной в полуиспеченном состоянии. Отсиживаться там не было уже возможности, Маргарита и без того, наверное, удивлялась столь долгому моему отсутствию.
Она уже успела пожарить мне яичницу, сварила кофе и, поджидая, листала стихотворный сборничек, найденный на полке. Его недавно подарил мне с витиеватой надписью местный поэт в награду за прооперированную грыжу. Мужичок он был развязный, громкоголосый, крученый, такими же оказались его стихи. Впрочем, всю эту книжицу в белесой мягкой обложке я не освоил, хватило первых нескольких страничек.
– Садись, остывает все, – сказала Маргарита, улыбаясь, – я тебе, пока ешь, кое-что почитаю, ручаюсь, лучше холодной воды подействует.
– Пожалуй, не сто́ит, – со вздохом отозвался я. – Надо сначала восстановить нервную систему.
Я завтракал, Маргарита философствовала о том, насколько поэтам трудней, чем прозаикам, скрывать свою безграмотность, их, бедолаг, выдают неправильные ударения. Я старательно поддерживал этот разговор, отдалявший меня от необходимости подступать к другой, более существенной теме. И неизбежной.
Маргарита была просто больна неправильными ударениями. Человек, коверкавший русский язык, терял в ее глазах почти все свои достоинства, какими бы весомыми ни были они. Неверные ударения Горбачева, которого поначалу буквально обожала, воспринимала, как личное оскорбление. И в этом я с нею полностью солидарен. Особенно почему-то раздражают фантастические, нарочитые ляпы в народных песнях, все эти гу́ляла, во́дила, де́ржала, ка́рманы, по ули́це и прочее. Возможно, есть в этом какой-то скомороший, неведомый мне шик, но – как гвоздем по стеклу. И валить на деревенскую лапотность не надо: ведь в русских народных же поговорках ударения ставятся безупречно – была́, взяла́, дала́, приняла́, начала́, всё без промаха.
Но время шло, кофейная чашка опустела, мне нужно было выпустить пар, и я обрушился на микрофонных наших депутатов-краснобаев, безграмотных выскочек, обвиняя их в мыслимых и немыслимых грехах. Чувствовал, что разбушевался много больше, чем стоил того повод, но плохо владел собой. Маргарита несколько раз обеспокоенно взглянула на меня, потом сказала:
– Не заводись, пошли они все к бесу. Давай лучше полежим, тебе надо отдохнуть. И вообще мы с тобой слишком мало видимся, чтобы размениваться на всякую ерунду. – Встала, и пошла из кухни.
Мысли у меня заметались, как ошалевшие мухи. Но в одном был убежден бесповоротно – нельзя допустить, чтобы Маргарита разделась и легла. Выяснять отношения с ней, обнажившейся, доверившей мне себя, будет стократ тяжелей. И подлей.
– Не уходи! – крикнул я. – Останься, Маргарита.
Она застыла в дверях, непонимающе поглядела:
– Что-нибудь стряслось?
– Стряслось, – эхом ответил я. – Сядь, нам нужно поговорить.
Она медленно, не сводя с меня встревоженных глаз, присела на краешек табуретки, вся подалась вперед. И я вдруг ощутил, что ничего не смогу ей сказать, язык не повернется. Потупился, чтобы не встречаться с ней взглядом, дробно забарабанил пальцами по столу.
– Боря, – услышал я сдавленный Маргаритин голос, – у тебя… у тебя появилась женщина?
Она была умна и слишком хорошо меня знала. А еще она любила меня, и этой триады вполне достаточно, чтобы я оказался безоружным перед ней. Даже обладай я кое-каким «изменческим» опытом, вряд ли сумел бы выкрутиться. Но не тот был случай. Маргарита лишь помогла мне, избавила от необходимости нанизывать друг на дружку никчемные, беспомощные слова.
– Да, – выдавил из себя я.
– И ты этой ночью был у нее. – Не вопросительно, утвердительно.
– Да.
Я, как в далеком детстве, боязливо закрыл глаза, теперь о происходящем мог судить только по доносившимся до меня звукам. Сначала услышал длинные, через нос, вдохи и выдохи, потом она всхлипнула, скрипнула табуретка, задробили удалявшиеся шаги. Я, сморщившись, ждал, когда грохнет входная дверь, но этого не произошло. Посидел еще немного – и направился вслед за Маргаритой в комнату.
Она лежала на диване ничком, уткнувшись лицом в подушку и обхватив голову руками. Я постоял немного, осторожно присел рядом, робко тронул ее за плечо. Она дернулась, будто ее током ударило, но ни слова не произнесла.
– Маргарита, – взмолился я, – ну прости меня, пожалуйста. Ты же знаешь… Ты же все прекрасно знаешь… Я этого не хотел, к чему мне… Все так негаданно обрушилось на меня… Это оказалось сильней меня, рок какой-то… Теперь ничего нельзя изменить…
– Кто она? – еле различил я смятые подушкой слова.
– Медсестра из нашего отделения.
– Молодая?
– Дочкина ровесница.
– Красивая?
– Не знаю. Наверное. Да, красивая. Но не в этом суть. Понимаешь…
– Понимаю! – Маргарита одним рывком перевернулась, забилась подальше от меня в угол дивана, сжалась в комок. – Я все понимаю! Я состарилась, приелась, обрыдла тебе! Я тебе навязываюсь, бегаю к тебе, как школярка, со всем мирюсь, ни на что не претендую, завтраками тебя кормлю, в рот смотрю, ах, Боренька, ах, миленький! Хорошо устроился! Приелась тебе яичница, клубнички захотелось! Я-то, дуреха, думала, что ты… А ты самый обыкновенный пошляк! Медсестричку свою, девчонку! Рок сюда приплел, бессовестный! Мразь!
Я не помышлял, что Маргарита способна так преобразиться. Что кричала, что плакала, даже что оскорбляла – можно было ожидать. Но что превратится в разъяренную, распатланную, воющую бабу… Она, Маргарита…
А потом началась истерика. Ужасная. Вконец растерявшийся, я сбегал на кухню, наполнил чашку, вытряхнул в нее без счета валерьянки, попытался напоить сотрясавшуюся Маргариту. Она оттолкнула мою руку, расплескав воду на постель, продолжала сквозь судорожные всхлипы что-то бормотать, выкрикивать, длилось это бесконечно долго. Выбилась из сил, притихла, легла, свернувшись калачиком, спиной ко мне, стиснула уши ладонями. Давала понять, что не желает меня слушать. Но я не пытался продолжать свои объяснения, да и что мог добавить к уже сказанному? Стоял над ней истуканом, глядел на ее поросший темным пушком затылок, на сгорбленные плечи – и тосковал…
Она заговорила первой. Едва узнал ее голос.
– Я дрянь, я тряпка, я ненавижу себя. Но… но в жизни… Ты обещаешь, что это никогда больше не повторится? Что забудешь раз и навсегда эту развратную девицу?
Я не отвечал целую вечность. Она тяжело, грузно повернулась ко мне, я увидел ее лицо в красных пятнах, зареванные глаза:
– Обещаешь?
Никогда бы не подумал, что отыщется у меня столько сил, столько решимости, чтобы, глядя в эти глаза, ответить:
– Я не могу обещать.
Фраза вышла обтекаемая, категорическое «нет» не прозвучало в ней, но и такой для Маргариты хватило с лихвой.
– Ты в нее влюбился? – Теперь в ее глазах появилось что-то паническое, суеверное, словно узрела на моем лбу раковую опухоль.
И я ответил:
– Влюбился. Прости меня, Маргарита. – И повторил: – Теперь ничего нельзя изменить…
Я боялся ее новой вспышки, очень боялся. У меня не было никакого опыта семейных разборок – ни с Валей, ни с ней, Маргаритой. Но следующего взрыва не последовало. Единственное слово, какое довелось мне еще услышать от нее в тот день, было слово «предатель»…
Она убежала, часа два, не меньше, я провалялся на диване, оглушенный, выпотрошенный. Голова гудела, плохо соображала. А потом вдруг отключился и проспал до позднего вечера. Это было самым тяжким для меня наказанием, потому что предстояла бессонная ночь. В моей аптечке не водилось снотворных средств, в ту ночь я не раз пожалел об этом…
Мы с Маргаритой часто разговаривали о супружеских изменах. «У кого что болит». Конечно же, Маргариту мучила необходимость спать с двумя мужчинами, то мытьем, то катаньем давала мне понять, как невыносима для нее такая жизнь.
– А что бы ты сделала, – спросил я однажды, – если бы узнала, что муж тебе изменяет?
Она посмотрела на меня удивленными глазами, криво усмехнулась:
– Быть того не может.
– И все-таки, – настаивал я. – Ведь ему тоже невозможным показалось бы, что ты неверна.
– Надо же… – Она неестественно рассмеялась. – Ну что бы я сделала? Собрала ему чемодан и выставила за дверь, что ж еще.
– А он, если бы узнал о тебе? – Не знаю, что на меня нашло, прямо садизм какой-то.
– Не приведи господь, – она сделалась серьезной. – Нам-то с дочкой идти некуда. Ведь некуда? – в упор уставилась на меня.
Я тогда, помнится, как-то отвертелся, кляня себя за дурацкую привычку задавать дурацкие вопросы. Маргарита любила подшучивать, что у нее нет любовника, что у нее два мужа, просто один из них все время уезжает в командировки. Старалась хоть так возвысить себя в собственных глазах, да, пожалуй, в моих тоже. И о доле правды в этой шутке знала лишь сама Маргарита. Когда-то я прочитал занятную фразу одного юмориста: «Интересно, испытывает ли жена к обманутому любовнику те же чувства, что и к мужу?». У нас все произошло с точностью до наоборот.
Я предполагал, каким нелегким будет объяснение с Маргаритой, но что дойдет до истерики, до семейной сцены… Тупиковая ситуация. Какие права имела она, замужняя женщина, на меня, холостяка? Маргарита назвала меня предателем. Но ведь я в самом деле предал ее. Предал ее, любящую, искреннюю, жертвенную. Предал, и никакие словесные и прочие выкрутасы не могут браться в расчет. Грех мой, неизбывная боль моя, Маргарита…








