412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Кисилевский » Наваждение » Текст книги (страница 10)
Наваждение
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:57

Текст книги "Наваждение"


Автор книги: Вениамин Кисилевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

Это, вообще-то, уже тоже было. Бывший полицай, злобный антисоветчик, профессиональный убийца… Думал, что все концы в воду спрятал, дети, внуки, да разыскали его бывшие хозяева, припугнули прошлым, порочащие фотографии из небытия извлекли… Нет, грамотный читатель сразу догадается, пожалуй. Тем более, что мне, хочу или не хочу, придется вести канву с Иваном Семеновичем, чтобы участвовал он как-то в повествовании. Иначе просто не удастся выйти на него Крымову и иже с ним. С чего бы это вдруг замелькал на страницах благообразный старикан? И вовсе не обязательно ему разыгрывать такую опасную комедию, изображать человека, «случайно» обнаружившего в кабинке лифта труп, обращать на себя излишнее внимание. Пусть уголовный розыск сам его ищет, для матерого волка это по меньшей мере неразумно и неосмотрительно…

Может быть, тогда Митрофановна? Вот уж кто, по идее, сбоку припека. Да и кто подумает на ветхую с виду старушку, домовую сплетницу и кошатницу? Этакая состарившаяся Мата Хари, бесценнейший резидент ЦРУ, смелая, дерзкая, изобретательная… Все эти Кеши, лысые, бровастые, благодетели и радетели даже не догадывались, что во главе всей операции стоит убогая говорливая старушонка. И очень бы удивились, узнав, чьи распоряжения выполняют, кто скрывается за привычной и безликой кличкой «шеф». С таким противником Глебу не просто будет совладать, вот где во всей красе проявить он себя сможет, а не копеечными беседами со слабачком Гурковым. Ради этого и подумать еще мне не грех, и голову поломать, и помучиться – замысел того стоит. Главное – чтобы не трафаретно было, не банально…

Сигарета истлела удручающе быстро, новую я закуривать не стал – будь она неладна, эта ангина! Но взвинченность моя несколько поостыла, поубавилось писательской лихости. Однако теперь еще более четко и выпукло стал понимать, что детектив – хороший, настоящий детектив – вещь совсем не простая. В принципе, сделать преступником можно кого угодно, своя рука владыка, было бы желание и умение. Те же молодые соседи, которые недавно переехали, как их там… Сорокины, кажется. Ну да, Сорокины, Миша и Маша… Почва благодатная. Никого не знают, никого не видели, ничего не слышали… Фиктивный обмен, внедрились к Андрею и Галке на восьмой этаж, устроили из своего жилья штаб-квартиру….

Я посмотрел на часы – пять минут восьмого. Светка позвонила больше получаса назад. Сколько же времени нужно, чтобы добраться до меня? Плохо ходят троллейбусы? От зеркала оторваться не могла? Нечестно это, знает ведь, как я жду ее, каждой минутой нашего свидания дорожу. Или, не дай Бог, квартиру в последний момент забыла, этаж? Хотела позвонить мне из автомата, да монетки не оказалось?..

А почему, собственно, преступник обязательно должен жить именно на восьмом этаже, где Галка и Андрей? Почему, например, не на шестом, как усатый толстяк, вызвавший милицию? Всех, сбежавшихся на зов Ивана Семеновича, я недавно описывал, и его, Николая Сидоровича Яровенко, тоже. Толстый, усатый, внушительный, в полосатой пижаме. Он у меня, между прочим, коснулся рукоятки ножа, торчавшего из Галкиной груди. Сделал я это автоматически, чтобы герои мои двигались, не выглядели статично. А ведь такой демаршик грех не обыграть. То самое пресловутое ружье, которое в конце должно выстрелить. На рукоятке найдут отпечатки пальцев, могут каким-либо образом заподозрить Николая Сидоровича – выявится вдруг по ходу, что он старый рецидивист, неоднократно судим и вообще замешан во всяких неблаговидных деяниях. Защищаясь, он сможет объяснить появление своих отпечатков на ноже, призовет в свидетели Козодоева и Митрофановну… Но почему не идет Светка? Двадцать минут восьмого…

Вошла мама. Я вдруг на секунду позабыл и о Светке, и о детективе. Этого платья я давно не видел. Последний раз – два года назад, когда соизволил пригласить маму в театр. Раньше мы изредка ходили с ней, безвылазно сидевшей дома, в кино, даже в театр или на концерт, потом все как-то недосуг мне стало, одно мешало, другое. А если честно… Надо ли объяснять, если по-честному? Неизбывный грех наш… И как хорошо, как удобно прятаться за лукавое «наш»…

– Мамочка, – всплеснул я руками. – Какая же ты сегодня у нас красивая!

– Да брось ты! – порозовела, однако, мама. – Просто давно это платье не надевала, на глаза попалось. – И сразу же сменила тему разговора: – Что ж она все не идет? Она здесь была когда-нибудь, адрес наш знает?

В восемь часов терпение мое иссякло. Набрал Светкин номер, ответила мне Ольга Васильевна. Очень удивилась моему звонку. Но еще сильней удивился я. Светка ушла из дому больше часа назад. Можно было не сомневаться, случилось что-то непредвиденное. Но что, что? Неходячие троллейбусы и перепутанный адрес уже исключались. Встретила кого-нибудь, заговорилась? Или – думать даже не хочется – Андрей в последний момент объявился, утащил куда-нибудь? Нет, слишком уж это было бы жестоко, не стала бы она так откровенно унижать, оскорблять меня – позвонила бы, придумала что-нибудь… Я не находил себе места, непростительно нагрубил маме, когда окончательно вывела меня несусветными предположениями и домыслами…

В половине девятого я заставил себя снова позвонить. На этот раз трубку взял Светкин отец. Я высказал ему причину своего беспокойства, дал понять, что нужно принимать неотложные меры.

Я уже и сам собирался, как надобно в таких случаях, обзванивать милиции, больницы и, страшно сказать, морги, но решил, что Светкин отец – врач, достаточно известный в городе человек, сделает это быстрей и надежней. Со мной, подозревал, обойдутся с казенным безразличием.

Он несколько секунд помолчал, я слышал его шумное, прерывистое дыхание. Мысли его, очевидно, неслись по тому же руслу, что и у меня.

– Какой у вас номер телефона? – заговорил он наконец.

Не знаю точно, с какой целью он это спросил, но я вдруг импульсивно сказал:

– Вы позволите, я сейчас к вам приеду?

Хотя, какая уж тут импульсивность – я не мог оставаться дома, изводиться неведением и бездействием.

Приезжайте, – коротко ответил он и положил трубку.

Мама, когда я поспешно одевался, ни слова не сказала, лишь смотрела расширившимися, до краев заполненными грустью и жалостью ко мне глазами. Я убежал, оставив ее одну, в единственном ее нарядном платье, возле накрытого, с праздничным шампанским, стола…

Троллейбусы ходили. Но несколько минут, что прождал нужного, тянулись бесконечно. Зазывно махал рукой проезжавшим мимо машинам, но ни одна не притормозила. Не терпелось поскорей войти в Светкин дом, словно могло это кардинально изменить что-то, внести какую-то ясность, уговаривал себя, что вот открою сейчас Светкину дверь, улыбнется мне навстречу Ольга Васильевна:

– Ну и нагнали же вы на нас страху! Светочка вам разве не позвонила? Она сейчас…

Где она сейчас – меня уже почти не тревожило, пусть даже у Андрея гостевала. Только бы где-то была. Недобрые предчувствия холодили сердце, в голову лезли черт знает какие мысли. Я уже тысячу раз имел возможность убедиться, что хорошей интуицией не обладаю – тысячу раз же и подводила она меня. Но воспоминание об этом слабо утешало, и тягостное, отвратительное ощущение беды не покидало ни на секунду. Троллейбус застревал на каждом перекрестке, возмутительно долго торчал, разинув черные пасти дверей, на остановках…

Ольга Васильевна в самом деле улыбнулась мне, открыв, но улыбкой жалкой, вымученной. Из комнаты слышался голос отца, разговаривавшего по телефону. Когда мы вошли, он вяло опустил трубку на рычаг.

Терзаемый их пристальными, недоверчивыми взглядами, я подробно рассказал предысторию Светкиного прихода ко мне. Вернее, неприхода. Они придирчиво переспрашивали, интересовались каждой подробностью, будто это что-то меняло, факт оставался фактом: свыше двух часов назад Светка ушла, отправляясь ко мне, но ни у меня, ни у знакомых, чьи телефоны знали или удалось узнать, ее не оказалось.

– Андрею вы звонили? – сумрачно спросил я.

– Звонили, – сказала Ольга Васильевна. – Его с самого утра нет дома.

А этой… – я силился вспомнить имя Светкиной подруги, у которой были мы на дне рождения.

– О чем вы говорите?! – не выдержал, вскочил из-за стола отец. – Свету, что ли, не знаете? Ни к каким подругам и ни к каким Андреям она не пойдет, если обещала ему, – раздраженно кивнул в мою сторону, – что придет. И по дороге никуда заходить не будет! Еле упросила меня разрешить ей из дому выйти, я ей велел через час вернуться, обещала мне! – Еще раз недружелюбно зыркнул на меня: – Угораздило же вас разболеться!

Он был неправ, и не было никакой моей вины и в том, что заболел я, и что вызвалась она меня навестить. Но я не обижался на него. Глупо, конечно, но в конечном счете именно я послужил причиной ее пропажи. И – чего уж там! – чувствовал себя виноватым. В дежурные больницы – хорошо это или плохо? – Светка не попадала, в милицию никаких сведений о ней не поступало. Все это я уже знал, лишь о том, звонил ли он в морг, я не рискнул спросить. Звонил, наверное…

Оставалось только ждать. Чего ждать? Я позвонил домой – один шанс из миллиона, – но услышал одни мамины причитания. Мы сидели вокруг стола, почти не разговаривая, в лице Ольги Васильевны не было ни кровинки. Зато отец жарко, свекольно алел, но теперь, вероятно, по иной, чем обычно, причине. Бездействие угнетало меня, много легче было бы, если бы он звонил еще куда-нибудь, расспрашивал, допытывался. И оттого, что я знал – вся городская хирургия уже задействована, и сюда позвонят, лишь только что-нибудь прояснится, легче не делалось. В углу дивана, уютно свернувшись черным клубком, безмятежно спал Светкин любимец Дивуар…

Когда часовая стрелка перевалила за десять, Ольга Васильевна сказала:

– Может быть, Петру Петровичу позвонить?

Я вздрогнул от неожиданности, ошалело посмотрел на нее. Действительно наваждение…

Петр Петрович, видимо, был каким-то очень высоким чином, потому что отец нерешительно побарабанил пальцами по столу, потом вздохнул:

– Пожалуй, ты права.

Я слушал, как он, несколько раз извинившись, рассказывал неведомому Петру Петровичу о случившемся, в голове у меня творилась полнейшая сумятица.

– Что он скачал? – спросила Ольга Васильевна.

– Сказал, что всех на ноги поднимет, успокаивал… Просил еще звонить, если что…

Телефон затрещал в половине одиннадцатого. Мы каждую секунду ждали, чтобы он ожил, но звонок прозвучал так неожиданно и громко, что все одновременно вздрогнули. Отец первый ринулся к телефону, сорвал трубку. Светкина мама и я впились глазами в его лицо, силясь прочесть на нем что-нибудь, потому что, кроме односложных «да. да. да», он ничего не говорил. Потом – кому? – сказал:

– Я сейчас приеду. Предупредите на вахте и, пожалуйста, встретьте меня. – Повернул к нам сморщенное, словно чихнуть собрался, лицо и едва слышно произнес: – Света в больнице неотложной хирургии, в реанимации… Она… она… – Надсадно крякнул, метнулся в другую комнату, громыхнула, рывком распахнутая, дверца платяного шкафа.

– Я с тобой поеду! – побежала за ним Ольга Васильевна. – Она жива? Точно жива, ты меня не обманываешь? Почему в реанимации?

– Не надо! – снова появился он, уже не в спортивных брюках, напяливая пиджак. Заторопился в прихожую. – Не надо, ничего сейчас не надо! Я оттуда сразу же позвоню тебе, обещаю.

– Я все равно поеду! – заплакала Ольга Васильевна. – Я должна, я тут с ума сойду!

Я видел, как встал он вдруг перед ней на колени, уткнулся лицом в ее ладони.

– Оленька, послушай меня, оставайся дома. Так будет лучше, поверь мне. Все равно тебя в реанимацию не пустят, ты ни чем не сможешь помочь. Я позвоню, я все время буду звонить! – А когда поднялся, лицо его было мокрым от слез.

Я способен был только видеть и слышать, все остальные чувства мои омертвели. Краешком сохранившегося сознания понимал, что случилось нечто страшное, непоправимое. И лишь стук захлопнувшейся за ним двери пробудил меня. В три прыжка, едва не сбив Ольгу Васильевну, оказался в прихожей, содрал с вешалки пальто и шапку.

К счастью, он еще не уехал – стоял у края тротуара, яростно махал поднятой вверх рукой. Я остановился рядом с ним, он быстро оглянулся на меня, но ничего не скачал. А когда затормозил возле нас старенький «Запорожец», и я вслед за ним протиснулся на заднее сиденье, он тоже промолчал.

Доехали мы быстро, заснеженные улицы в этот поздний час пустовали. Потом он бежал по льдистым асфальтовым дорожкам мимо полутемных больничных корпусов, я неотступно следовал за ним. Короткий разговор с недовольной, заспанной вахтершей, лестница на второй этаж, высокие белые двери. К нам уже спешил молодой мужчина в измятом белом халате с засученными рукавами и докторском колпаке. На груди у него болталась на тесемках зеленая марлевая маска. В руках он держал еще один халат и шапочку.

Светкин отец сбросил на стул возле входа пальто, шапку, пиджак, снял сапоги и в носках, натягивая на ходу халат, заспешил по длинному коридору. Врач держался рядом с ним, что-то быстро, постукивая кулаком о ладонь, рассказывал. Я уловил только несколько слов: «давление держим», «стоматолог на подходе»… Через несколько секунд они скрылись за широкой стеклянной дверью в конце коридора, я остался один. Отчего-то не выходила из головы услышанная фраза о стоматологе. При чем здесь, тупо думал, стоматолог? С зубами у нее что-то неладное? Вспомнил вдруг прекрасные Светкины зубы, влажные, белые, ровные, один к одному, и в голос застонал.

– Ты откуда взялся? – возникла передо мной худая пожилая женщина в запятнанном халате, санитарка, видимо. – Почему одетый, не разулся, грязь тут носишь? А я убирай потом за тобой!

Я, как сумел, объяснил ей причину моего появления в реанимационном отделении.

– А-а, – понимающе протянула она, – стало быть это, – кивнула на сваленную на стул одежду, – доктор, папаша ее примчался. Надо же, беда у них какая… До чего жаль девчонку, сил нет! А ты кто же ей будешь, муж, что ли? Или родич?

– Нет, я… я вместе с ее отцом… – промямлил я. Искательно посмотрел на нее: – Сестричка, миленькая, что с ней случилось? Очень вас прошу…

– Что случилось, что случилось, – хмуро пробормотала она. – Известно, что. Поразвелось всякой погани, хулиганья проклятого! Вот же гаденыши! Изнасиловали девчонку, надругались… И добро бы отпустили с тем, так нет же – изуродовали всю, с лицом такое сделали… То ли сопротивлялась она сильно, то ли озверели вконец… В подъезде потом бросили, словно кошку дохлую, а самих ищи-свищи теперь! Хорошо, нашли быстро люди добрые, «скорую» вызвали. В сознании она была, когда привезли, кричала. Трое, сказала, их было, всё какое-то кино вспоминала… Да ты чего, парень, ты чего?

Я бы, наверное, и без нее удержался на ногах, не упал, но она вцепилась в меня, усадила, смахнув со стола одежду, закричала кому-то в глубь коридора:

– Таня, Таня!

Все у меня перед глазами поблекло, поплыло, затем из белесого тумана возникло чье-то женское лицо – другое, не санитаркино, в нос шибанул холодновато-резкий, едкий запах…

– Как вы себя чувствуете? – уже отчетливо услышал я женский голос. – Посмотрите мне в глаза.

Я отвел от лица ее руку с остро пахнущим комком ваты, попытался встать.

– Да вы не волнуйтесь так, – сказала девушка. – Главное, жива осталась. Кровь ей сейчас переливают, все будет хорошо. Переломы срастутся, потом пластическую операцию сделают – даже видно ничего не будет…

А потом была дорога домой. Длинная, бесконечная дорога, с темными пустотными провалами. И страшная, неотвязная мысль: дописался, довыдумывался… Накликал…

Возле моего дома стояло такси, плотоядно горел в ночи кроваво-красный глазок. Я машинально посмотрел на часы – двенадцать… Где-то – далекие и невидимые – начали бить куранты. День закончился…

1988 г.

ФУТЛЯР

Нет, наверное, человека, который не захотел бы побывать на собственных похоронах. В самом ведь деле очень интересно. Потолкаться, невидимым, среди людей, поглазеть, послушать. Жаль только, информация эта уже не сможет пригодиться. Хотя не уверен, что разительно изменилась бы моя жизнь, осуществись такой фантастический вариант. Если бы, конечно, она, жизнь моя, продолжилась на следующий день. Стал бы я иначе относиться к своему окружению? Пересмотрел бы симпатии, антипатии? Боюсь, в любом случае больше бы проиграл, чем выиграл, – жизнь, и раньше медом не текшая, сделалась бы совсем невыносимой.

Многие, получив возможность ознакомиться с делами, заведенными на них гэбэшниками, не воспользовались ею. Нет, не многие – некоторые. Самые мудрые. Или самые трусливые. Что, впрочем, нередко одно и то же. Смотреть потом в глаза тем, чьи гнусные доносы хранятся в пронумерованных папках, пожимать им руки, просто общаться, одним воздухом дышать… Это пострашней, чем услышать анекдоты друзей на своих похоронах. Да и есть ли они у меня – друзья? Ну, не друзья – приятели, родственные души. Сколько их, кому я по-настоящему дорог, кого искренне огорчит моя смерть? Даже сейчас мог бы по пальцам одной руки пересчитать, а уж после кладбищенских анекдотов…

Но любопытней всего – увидеть, как поведет себя Вера. Верочка, Верунчик… Тоже не тайна за семью печатями. Будет рыдать, убиваться, как и положено безутешной вдове по извечному ритуалу. Черную косыночку повяжет, марафетиться не станет. Поминки, девять дней, сорок дней, разговоры за столом, какой я был хороший… Мы за поминальной трапезой всегда ангелочки. Даже Севка Сидоров, которого сегодня хоронили.

Говорю «мы», словно я уже труп. Но пока жив. И еще несколько часов проживу. Первой меня увидит Вера. Утром вернется, откроет своим ключом дверь, войдет в комнату… Тоже любопытно подсмотреть бы. Да нет, и это не трудно представить. Конечно же сначала всполошится, заподозрив неладное, бросится ко мне, застывшему на диване, перепугается страшно, удостоверившись, что я мертв. Заголосит, замечется, бросится вызывать неотложку, хотя сразу поймет, что мне уже не помочь – медсестра все-таки. Потом заметит на столе мою прощальную записку. Дрожащими руками вытащит очки из футляра… Из того самого футляра… Не из того самого футляра…

Записку я еще не сочинил. Не решил окончательно, что в ней напишу. Есть много вариантов – от короткого хрестоматийного «в смерти моей прошу никого не винить» до пространной исповеди, последнего мстительного удовольствия перед тем, как свести счеты с жизнью. Ни первый, ни последний для меня не годятся. Вера должна знать, почему я не захотел дальше жить – с нею и вообще. Именно Вера. Лучше всего оставить два послания – для Веры, с припиской «уничтожить», и второе, «никого не винить», остальным. Но все это предстоит еще хорошо, тщательно обдумать.

Все прочие подготовительные мероприятия я уже завершил – выкупался, побрился, подстриг ногти, сменил майку и трусы. Хочу выглядеть в гробу посимпатичней? А черт его знает, хочу, наверное, иначе не стал бы тратить на это последние минуты.

Сидоров сегодня, кстати, взоры не радовал. Кожа синюшная, отекшая, рот приоткрыт. У него и живого, особенно когда задумывался, не контролировал себя, частенько отваливалась нижняя губа. Лицо у Севки никогда интеллектом не блистало, а уж с отвисшей губой… Но ему и не нужен был интеллект – ни истинный, ни показной. Может быть, как раз таким, «простецким», рубахой-парнем, безо всяких там «интеллигентских» фиглей-миглей он больше нравился?

Кому нравился? Больным? Для него, врача, не последнее дело. Это лишь в совфильмах, о зарубежных не говорю, доктор обязан выглядеть как метрдотель дорогого ресторана. Нашему брату-хворому подавай чего-нибудь попроще. Точней, не попроще, а поближе, приземленней, чтобы на одном языке говорить, не напрягаться.

Кому нравился? Коллегам? Увы, нравился. И наверняка больше, чем я. Свой парень, без выкрутасов, ну, выпить не дурак, ну, бабник наглый, ну, матерщинник, так это еще никому у нас во вред не шло, чуть ли не за доблесть почитается. Не книгочей он, не театрал, не меломан, тонкости, деликатности не хватает? Тоже не порок, видали мы этих выпендрюг, одно удовольствие от них – головная боль.

Кому нравился? Женщинам? Тут уж я могу выделять желчь сколько угодно – что было, то было. Женщинам Сидоров нравился. Всяким женщинам – и высоколобым, и высокобедрым.

Одна из самых больших загадок в моей жизни. Мне трудно судить о мужской привлекательности, но, будь я женщиной, в сторону Севкину не глянул бы. И ни при чем тут его тупость и хамоватость. Накачал пивом брюхо к неполным тридцати годам, рожа круглая, лоснящаяся, золотой зуб в ухмылочке посверкивает… Нравился, нравился он женщинам. Не слухами пользуюсь, собственных наблюдений хватало, чтобы догадываться: почти все наши медицинские сестрички, кто помоложе да посимпатичней, переспали с ним. И моя жена Вера тоже. Старался не вспоминать, как «застукал» ее с Севкой в ординаторской, не заговаривать с ней об этом, но ведь было, было, было, не выдернешь из памяти, как зуб гнилой из челюсти.

Аут бэнэ, аут нигиль. Знаменитое кредо древних – о мертвых или хорошо, или ничего. Севку Сидорова закопали сегодня в жирную кладбищенскую землю, порядочно ли перемывать ему косточки? Даже наедине с собой. Может быть, я заполучил такое право, потому что вскоре уйду за ним вослед? Не могу пересилить себя в ненависти к человеку, которого приговорил к смерти?

Я, врач, давший четверть века назад клятву Гиппократа, призванный спасать человеческие жизни, доненавиделся до того, что решился оборвать одну из них, пусть и гнусную, неправедную. Я, потомственный интеллигент, просвещенный, смею надеяться, и психически нормальный человек. Я, провожавший сегодня Сидорова на кладбище, и ни жалости, ни сострадания, ни угрызений совести не испытавший…

Не одна Вера тому причиной. Все выглядело бы слишком просто и банально, будь вызвано замышляемое мною убийство всплеском черной ревности стареющего мужа молодой жены к молодому же удачливому сопернику. Я приговорил Сидорова к смерти потому, что такой мерзавец не должен жить среди людей. Потому что ничего, кроме вреда, его топтание земли не приносило. И прекратив раз и навсегда это зоологическое существование, избавив больных, избавив женщин и детей от этого подонка, свершил бы богоугодное дело.

И вот здесь в цепочке моих размышлений самое уязвимое место. Мне ли судить, кто достоин, а кто не достоин жизни, мне ли решать? И если действительно ни один волос не упадет с головы без божьей на то воли, кто вправе брать на себя его миссию?

С Богом у меня отношения сложные. Особенно в последнее время. Нынче все вдруг стали верующими. Не просто верующими – глубоко, истинно, давно-давно верующими. Сейчас редко сыщется интервью с любой более или менее заметной личностью, где бы не затрагивался вопрос о вере имярек в Бога. И за ничтожным исключением каждый из этих деятелей заявляет, что всегда, конечно же истинно и глубоко, веровал, просто время было такое, что приходилось таиться. А любимая книга, с которой не расстается и обязательно читает перед сном, разумеется, Библия. Может быть, мне не повезло, но никогда в своей достаточно долгой жизни не встречал ни единого верующего – в школьные, институтские, в последующие годы. Откуда их столько?

После августа девяносто первого в одной из телепередач Юрий Никулин остроумно заметил, что он, кажется, остался единственным в Москве, кто не сражался на баррикадах у Белого Дома. Я скоро останусь единственным не верующим в Бога. А ведь хотел бы. Очень хотел бы. Верующему легче живется – есть на кого надеяться, есть от кого ждать помощи в лихую годину. Если бы я мог сейчас обратиться к нему, рассказать, объяснить, попросить благой веры и крепости духа, прощения попросить…

Услышал, увидел бы он меня, различил бы в земном муравейнике? Всевидящему господу с каждым годом приходится трудней – катастрофически растет число людей на опекаемой им планете. Нас уже около шести миллиардов – как тут за каждым волосом углядеть? К тому же я ему не угоден – грех самоубийства один из самых тяжких, самоубийц даже запрещали хоронить на одном кладбище с прочими людьми. А среди этих прочих немало убийц. Тоже есть над чем задуматься: почему оборвать другую человеческую жизнь менее преступно, чем собственную? Всевидящему Богу лучше знать? Всевидящему… Булгаковский Воланд, кстати, наблюдал за происходящим на Земле, рассматривая глобус. Или сатана масштабами человеческого волоса пренебрегает? Библию, между прочим, я читал. Заставлял себя читать – банальность на банальности, еще и невозможным языком написана. Увы, ни одну струну во мне она не затронула…

У каждого, видно, свой Бог. У меня тоже. Ни малейшего отношения не имеющий к изображениям на иконах или картинах. Для меня он – Вселенский Разум, Наивысшая Справедливость, он никак не может и не должен выглядеть – усы, борода…

Сейчас, в свою последнюю ночь, не хочу и не стану кривить душой. Если действительно Бога нет – то ни перед ним, ни перед самим собой, что, вообще-то, одно и то же. Я готов взять назад слова о том, что убийство Сидорова – богоугодное дело.

Бог с ним, с Богом. Убийство – не в припадке или пьяном угаре, а выношенное, продуманное, подготовленное – слишком личное, слишком интимное дело, чтобы делить с кем-нибудь ответственность, даже с Богом. Но я и не Раскольников с его претензиями на роль и право всемогущего Юпитера, мне ни себе, ни кому другому что-либо доказывать не нужно. И не бык, которому ничего не дозволено.

А кто я? Кто человек, недвижимо – пока по своему желанию – лежащий на диване в белой майке и синих спортивных штанах? Борис Платонович Стратилатов, сорока восьми лет, врач хирургического отделения Первой городской больницы. Отец дочери Ларисы двадцати шести лет и дедушка внука Платоши. Муж Веры Стратилатовой, ровесницы дочери. Кто еще? Остальное, в сущности, не важно для человека, собравшегося отравиться. Кроме, пожалуй, того, что кандидат в самоубийцы непростительно, возмутительно влюблен в собственную жену. Да, чуть не забыл – я еще человек, подаривший жене замшевый коричневый футляр для очков. Вера по неосторожности прожгла его на краешке, пепел от сигареты уронила, наверное…

Поздняя любовь… Уж столько об этом написано, сказано – мои ощущения и размышлизмы ничего не убавят и не прибавят. Одно могу утверждать – штуковина опасная. В любом случае опасная – удачная любовь или неудачная, ответная или безответная. А главное – к кому она, эта поздняя любовь. Если, как у меня, двадцать два года разницы…

Я не старый еще человек. Это мне когда-то, в юности, казалось, что сорок восемь, пятьдесят – уже песок сыплется. И вовсе я не уникум, не исключение, многие мои одногодки, институтские приятели – мужики хоть куда, моложавые, спортивные, энергичные, кое-кому из двадцатилетних сто очков форы дадут, во всех отношениях. Тот же Сидоров избегал работы в операционной, как пресловутый черт ладана. Не только потому, что хирургом был никудышным, плохо знал анатомию и страдал врожденной криворукостью. О невероятной Севкиной лени умолчу. Он, в довершение ко всему, быстро уставал, переминался с ноги на ногу, пот с него в три ручья лил. Злился, спешил, орал на операционную сестру. Я в свои сорок восемь по шесть, семь, если надо, и больше часов стою у операционного стола – не присяду ни разу.

Если бы пришлось мне с Сидоровым драться – Господи, чего б я только ни дал, чтобы однажды съездить ему по морде! – сопротивлялся бы он недолго, хотя почти на двадцать лет моложе и на десять-пятнадцать килограммов тяжелей. Он рыхлый, животастый, с дряблыми, не знавшими усилий мышцами, к тому же хронический алкоголик. Но долдонить об этом можно сколько угодно, дата рождения запросто перевешивает все остальное. Он, Всеволод Сидоров, – молодой. Я – Борис Стратилатов – старый. Старый ревнивый муж молодой жены. Жены, которую люблю так же сильно, как и ненавижу. Ненавижу не за то, что изменяла мне – с этой болью я бы, возможно, справился, попытался бы, во всяком случае. Ненавижу за то, что имела отношение к этому подонку, с которым порядочная женщина даже рядом стоять не должна.

Как ни удивительно, сейчас я спокоен. И страха перед небытием не ощущаю. Оттого, что безбожник? Я агностик и реалист, убежден, что после смерти превращусь в бесчувственную колоду, что потом уже ничего не будет. Вообще ничего, ни горести, ни воздыхания, начну медленно истлевать, пока не превращусь в груду белых костей. И черви могильные меня обгладывать не будут – человеческое тело разлагается собственными соками, делающимися для него токсичными. Уйду из жизни тихо, безболезненно – и конец. Всему конец.

Я спокоен, потому что не страшусь этого конца, хочу его. Мне расхотелось жить. И счастье мое, что я, врач, знаю, как уйти без мук и страданий, а это далеко не последний резон. Рассчитаю дозу, выпью порошок, засну – и не проснусь. Со всеми делами на земле я уже покончил, осталось только прощальную записку написать.

Да, я спокоен, доказательство тому – не утратил способности логично, здраво размышлять, без истерик и надрыва. Я не спешу. У меня еще вся ночь впереди, Вера с дежурства раньше девяти не вернется. Есть возможность не дергаться, обстоятельно, неспешно провести последние часы. Минуты. Секунды. Повспоминать, взвесить, подытожить. Решить, наконец, как это я, Борька Стратик, врач Борис Платонович Стратилатов, созрел для желания убить человека. Не себя – другого. Кому, господи неведомый, приписать козни судьбы, приведшей Севку Сидорова в нашу больницу? Как бы сложилась моя жизнь, не случись этого? Где был Вселенский Разум, куда подевалась Наивысшая Справедливость, в которые веровал? Или не размениваются они на столь незначительные, рядовые деяния? На какого-то Стратилатова…

* * *

Севка, Всеволод Петрович Сидоров появился в нашем отделении два года назад. Мы многое знали о нем, задолго до его прихода. Знали, например, что ставка для него освобождалась испытанным старым способом – выгоняли на пенсию старика Блинова. Тот, конечно, мог бы еще поработать, неплохо выглядел для шестидесяти шести, оперировал, дело свое знал отлично, а главное – мужиком был славным. Пробовал Блинов сопротивляться, упирал на заслуги и регалии, но участь его была предрешена. Главный врач больницы, ни для кого не секрет, старика любил, доверял, сам иногда, если заболевал, обращался к нему за помощью, но был бессилен что-либо изменить. Слишком влиятельной в городе личностью являлся отец претендента, чтобы перевесил Блинов.

Для меня всегда оставалось загадкой, почему Сидоров решил заниматься именно хирургией. Хирургия – не простое ремесло, требует, кроме всего прочего, особых, «рукодельных» способностей, что не каждому дано. Как не каждому дано стать хорошим портным, слесарем, художником. Это уже не говоря об ответственности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю