355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Колыхалов » Горислава
Повести
» Текст книги (страница 13)
Горислава Повести
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 03:30

Текст книги "Горислава
Повести
"


Автор книги: Вениамин Колыхалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

Свекровка, муж подобрели к трудливой Матрене, ведь на нее падали основные тяготы по скотному двору, по избе. Никто не снимал тяготы колхозницы-трудоденницы. Башковитые кабинетчики придумали минимум и максимум пожильной трудовой отдачи. Судьба беспаспортных деревенцев полняком зависела от погодичных-повечных трудодней. У Матрены-стахановки их набиралось с лихвой. В свинарнике, на вывозке навоза, на полях, на лесозаготовках получала иногда по две палочки в день – отметины в потрепанной тетради бригадира, ее он хранил для удобства за голенищем сапога или валенка.

После ухода на войну Парфена главным ключником стал сын, не обиженный грамотешкой. Отец крепко обучил беспроигрышной арифметике обвеса и обмера. Тяжелые амбарные весы, обученные человеком мухлевке, трудились только на недовес килограммов зерна, турнепса, картошки, жмыха. Почти никогда бегунок на размеченной пластине весов не скользил до нужного, точного деления. Кладовщик не дожидался, пока клюв бегающий будет уравнен с клювом неподвижным. Да хотя и замрут они, вытянутся в одну линию, все равно честного веса не будет: весы так хитро отрегулированы, что килограмм-другой колхозной продукции останется в пользу весовщика. В складах тьма прожорливых крыс, и на них можно кое-что списать.

Получая пропитание свиньям, Матрена прихватила мужа на обвесе. С полпуда отрубей недодал. Крисанф грубо осадил свинарку: не суйся не в свое дело. Жена как отрезала: мое дело – привесы, твое, оказывается, – недовесы. Подступила с устной жалобой к председателю. Проворчал: разберусь, уточню. В складе владелец колхозной печати отчитал ключника: «Что ты за мужик, если своей бабе хайло не заткнешь?! Хапай да поменьше… Ко мне пока не вози… излишки. С тобой в тюрьму сесть недолго…».

В конце войны колхоз получил первый колесный трактор. На лбу отлито – ХТЗ. В Харькове родился, в Дектяревке предстояли крестины. Деревенские старички-ушлячки расшифровали ХТЗ скоро и умно – Хрен Трудодни Заработаешь. За надрывную повседневщину оплачивали малым зерном да малыми рублями. Получишь расчет – налоги подлавливают. Раскошеливайся, земледелец, за коровенок, овчонок, свиней. Вся твоя живность похвостно и покопытно учтена. Шкуры не утаишь, маслица на ломоть не намажешь.

Успела прилететь с весной-вестницей желанная птица – победа, но не наступило поналогового послабления. Не было послабления в труде, поставках.

Брал Крисанф в руки газету, тупо смотрел на кричащие словеса: пролетарии всех стран, соединяйтесь! Хмыкал, швырял серую бумагу. «Что-то не бегут чужестранные пролетарии сливаться с нашей голодранью. Значит не хужее у них житье… терпят капиталистов.

Мы пролетели, их увлечем за собой… боятся. Не глупцы заокеанцы…».

Тираду обрывала Матрена: «Заткнулся бы! Впрочем, болтай. За дерзкие рассуждения скорее в район утащат. Там поговоришь».

Жена все чаще дерзила мужу. Заметно терялась его власть над женщиной. В ней запоздало проснулись непокорность, отвага и гордость. Перестала встревать в спор тщедушная свекровка. Сноха воловьим трудом добилась права ходить по избе с гордо поднятой головой, есть, сколько хочется: наверстывала за долгий полу голод. Теперь она в открытую помогала матери мукой, мясом, деньгами. Попробовал Крисанф без прежней смелости ударить жену, с размаху опустила мешалку на его башку. По дереву разбежалась трещина. Когда-то мешалочка гуляла по ней. Теперь пусть поскачет, порезвится по мучителю.

По избе ходила размашисто, нарочно наступая на скрипучие половицы. Дверями хлопала громко, бренчала ведрами, стучала ухватами, гремела штырьком умывальника. Этими шумами, дерзким взглядом вымещала с годами накопленное раздражение.

Пропавший без вести Парфен, видно, навсегда затерялся в просторах недавней войны, сгинул, как сгинула и сама война-кровопролитница. Деревенцы о нем и не вспоминали, будто и не ходил козырем перед ними зажиточник-хитрован.

По-прежнему разрывалась Матрена между колхозным и личным дворами. По-прежнему вечной течью струилась под боком деревни сплавная река. Густые надречные туманы порою так плотно забивали плес, раскатывались по травному забережью, что являли фантастическую картину незнакомого жития земли.

По заведенному обычаю природы в Ильин день обрушивалась ярая гроза с пугающими высверками молний и сокрушительными страшными громами. Иногда грозы зачинались с Петровок, тяготили, выматывали упорной продолжительностью. Никогда дектяревцы не слали небесам и иконам столько крестных знамений, как в пору июньско-июльских громопадов. Огнистые ветви затучных исполинских дерев летели наземь скоротечным каскадом.

В одну из гроз Матрена обмерла в огороде от великого открытия вечной тайны чрева. Под шерстяным набрюшником ощутила непривычную плотность живота. Сердце отозвалось частыми, сбойными ударами. Она ничего не сказала мужу, свекровке, полагая, что все это ей примерещилось. Но в пору сенокоса знала точно: подступает отрадная пора материнства. Медленнее стала летать над травами большая мужичья литовка, уже лились за спиною прокосы. Страшилась вспугнуть, изувечить надсадой зарожденное чудо. Матрена не брала в расчет мужа, забыла о нем. Думала, что это случилось по воле икон. Ведь было же в давние времена непорочное зачатие святой девы Анны. Шептала над травами: «Дура же, ох, дура была, когда нарочно надсажалась, катала толстенные сосны, за двух мужиков тянула веревку, поднимая матицу… Не зря я втайне молилась Троеручице. Вняла мольбе, вдохнула новую, пока невидимую жизнь».

Перед ледоставом свекровку свалила тяжелая болезнь. Ухаживать за ней пришлось недолго, без стона умерла в ветреную, ненастную ночь. Матрена на похоронах не надрывала над покойницей сердце, не терзала душу, как над другими деревенскими умерцами. Сейчас живое в ней подсказывало поберечь себя, не вызывать неистовые рыдания, не отягощать грудь. Скоро должна была оборваться долгая несуразица жизни, обрести смысл, отпущенное природой счастье материнства.

В буранливый март родилась двойня. Матрена крепилась изо всех сил, боялась потерять от боли сознание. Плотно стиснув зубами уголок полотенца, обмирала от колдовских медлительных рук деревенской повитухи. Не терпелось услышать первый вскрик. Рассеивался блеклый свет лампы-керосинки: избяное озарение первых минут жизни. Братики кричали наперебой. Они громогласным ором заявляли о появлении двух не лишних для земли ртов.

Заслышав плач, ошеломленный радостью отец хотел приблизиться к повитухе. Она шикнула на него и заставила выливать из чугунов в банную шайку теплую воду.

Принимая роды, телесатая баба без умолку сыпала словами: успокаивала, заговаривала боль. Когда благополучно удалось извлечь младенцев, свое тароторство переключила на них: «Ах, вы мои маленькие-удаленькие! Сичас мы вам пупешки ниткой шелковой перевяжем, да лишнее отрежем». Шустрым пальцем игриво задела у новорожденного промеж ножек. «…А вот энти пупешки мы перевязывать ничуть не собираемся, отрезать тем паче. Энти пупешки за милую душу девкам сгодятся…».

Сотворив вялую улыбку, родиха облизала сухие губы, попросила пить. Повитуха подала кружку клюквенного морса: «Выпей, милая, за появление близнецов». Крисанф, вылив из чугунов нагретую воду, сверлил глазами матицу, примеривался, куда вбить заранее откованный крюк для зыбки.

Мать ревниво оберегала малюток от прикосновения мужа. «Не смей с улицы подходить к зыбке… руки вымой, прежде чем брать крошек… Не гляди, не гляди – твоего тут ничего нет…» – «Хм! С ветру таких красавцев не принесешь. И нос мой и… пипетки. Одного в честь ихнего деда Парфеном назовем. Решено!». – «С кем решал-совещался? Будут они по-моему Петром и Павлом наречены – в честь святых правоверцев». – «Отыскались новоявленные апостолы. Им в будущем не проповедовать – хвосты быкам крутить придется да сено в лугах ставить».

Сломить упорное сопротивление жены не удалось. Апостолики жили-поживали в широкой зыбке. Дружно прикладывались к материной груди, и она часто путала – Петр или Павел сильнее теребит правую любимую сиську.

Навязчивая мысль о непорочном зачатии втемяшилась крепко, окатывала дурманом внушенного обмана. После рождения близнецов в Матрене не зародилось искры любви к осоловелому от счастья мужу. На радостях ухмеленный кладовщик несколько недель не обвешивал деревенцев. Принимая на склад овечью шерсть, мясо, свежесбитое масло, был болтлив с бабами, заискивал перед мужиками. От фронтовиков отводил стыдливо глаза. С Крисанфом здоровались через губу, неохотно вступали в разговоры. Инвалиды плевали под ноги. Возведенная отцом стена отчуждения не рушилась – росла. Парфену удалось сковырнуть доносом председателя. Сын приложил руку и поганый язык к аресту смолокура Игната Гришаева, обвиненного в умышленном поджоге затерянной в тайге смоловарни. Закорючистая, но разборчивая фамилия – Игольчиков уколола больнее шила, приговорила к явному навету – враг народа.

В нарымских тайговниках было много разбросано всяких промартелей, смолокуренных заводиков с примитивным, изношенным оборудованием. Готовили смолье, драли бересту, рубили пихтовую лапку. Жгли-томили в закрытых ямах уголь для кузниц. Наполняли бочки живицей, дегтем, скипидаром. Стойко держался в тайге смольно-скипидарный дух.

Рослый, густо обородаченный Игнашка Гришаев приходился дальней родней арестованному председателю колхоза. Игнат, схваченный за дикую напраслину, не сразу дался милиционерам. Ему пытались заломить руки за спину, тряхнул плечами – двое дюжих парней повалились с ног. Успев схватить топор, крикнул: «Порушу, гады! Подваливай смелее!». Один из парней схватил оглобельную заготовку, с размаху оглушил смолокура. Повалился наземь, запрокинулась крупная кудлатая голова. Игнашка отчикивал сапожным ножом слипшиеся от смолы волосы в бороде, она была уступчатой, неопрятной. На эту кудлатину изо рта выкатились струйки крови.

Вели смолокура к реке под дулами наганов.

Упекли бы, наверно, страшные гости и кладовщика Сотникова, не укатись он на фронт с первой крутой волной призывников. Вернулся с войны с крепким прострелом плеча. Осколок на вылете грубо разворошил ткань: срослась бледно-желтыми нашлепками. Крисанф страшился смотреть в казнящие глаза инвалида. Однажды заговорил льстиво:

– Слушай, Сотников, может, снова за весы встанешь. Я охотно уступлю должность.

Фронтовик гневно окинул фигуру кладовщика с ног до головы, будто вилами пропорол. Такой секущий взгляд в словах не нуждался.

Изба, поставленная в понизинье, на четвертую весну слегка накренилась к согре. Сковывающий землю мороз, обильные талые воды пошевелили стояки фундамента, выпирали их. Пол в избе стал покатым: куриное яйцо, положенное у двери, могло своим ходом докатиться до противоположной стены. В подполе скапливалась вода. Первые венцы покрылись плесенью, обросли белым, ломким грибком. Зато на личной, огороженной поскотине спокойно паслись корова с теленком и ретивые мордастые свиньи свергали броневыми рылами густой кочкарник. Чавкая, объедались кореньями, вольготно валялись в теплых лужах, беспрестанно пошевеливая лопушистыми ушами: вели бесполезную борьбу с гнусом.

Матренины апостолики Петр и Павел давно выломились из зыбки, гнусили стародавнюю проповедь: мамка-а, дай пое-есть. Росли они на удивление споро. От стола отваливались с такими гулкими пузешками, что их нельзя было ущипнуть. Приходил в гости верзилистый брат Васька, громко просил: «Матрё, накорми!». Он привык недоговаривать имя сестры, и ей даже нравилось усеченное нежное имя. Васька уводил пострелят к свиньям. Петруня и Павлуша вволюшку играли с живыми чумазыми игрушками. Чесали за ушами, дергали за щетину. Разморенные теплом грязные увальни похрюкивали и сопели.

С прежнего места поднималось освеженное отдыхом солнце. На прежнее место ложилось спать. Матрена жила с каменной верой в неподвижность Земли и по-прежнему с безотчетным испугом всматривалась вопрошающим взглядом в ночной небосвод. Кто-то далекий и высокий в бессчетный раз нашептывал в уши сладостный миф звезд. Откуда являлось, куда уходило благое солнышко – тоже было для женщины дремучей непостижимостью. Еще до войны, походив несколько недель в избу-читальню, где пыхтели над букварями ликбезники, она испытала давящую головную боль. Боясь получить свих мозгов, упросила тятю ослобонить от книжной каторги. Матрене нравился несуетный мир звезд, она любила подъярную речку, открытый просмотр лугов. Появление сынишек воспарило ее над нудной повседневной текучестью жизни. Легче давались подомные и колхозные труды.

Отец мастерил из таловых прутиков свистульки, братики играли, подпевали птичкам. В согре пряталось множество гнезд. Мать строго-настрого запретила детям разорять их, оставлять птенцов без крова. Они росли послушными, цеплялись за материн подол. В отцовских руках сникали, боязливо щурили глазенки. Мать в какой раз тешилась мыслью: они мои, только мои. Ах, непорочная дева Матрена, знала бы ты, что когда подкатят твои высокие годы, подступит, глухая немощина – твои апостолы оставят тебя ради городских коммуналок, холеных, изнеженных жен, для которых слово хлев равносильно слову острог.

Подступил август – месяц-зарничник. Вспыхивали безгромные молнии, небеса подолгу заигрывались сполохами. Матрена снова ломала голову над тайной высот…

Под вечер в председательскую каморку заявился насупленный Крисанф, бросил на стол ключи.

– Все! Кончено! Пусть склады принимает Сотников.

Председатель одернул френч, гулко припечатал ладонь к столешнице – пресс-папье закачалось.

– С каких пор кладовщик должен принимать генеральские решения? Тебя, тебя спрашиваю, взломщик моего спокойствия. С Сотникова подозрения не сняты за разбазаривание зерна. Забирай ключи и марш отсюда!

– Не могу переносить его пулевого взгляда. Палит в меня с самого возвращения с войны. Мужики болтают: Крисанфу кладовщицкая должность досталась не по щучьему – по сучьему велению. Тошно издевки слушать.

– Ты не хлопай ушами. Правь складами самолично. Я поставил, я сниму.

Тянулись колхозные однообразные годы. Тяготы одной страды сменялись тяготами другой, отягощая крестьян почти острожным положением. Колхоз цепко держал подневольников, беспаспортников. Плывущие облака, вечное течение реки дразнили деревенцев свободой передвижения. Крисанфу давно хотелось забрать семью, покинуть нелюбимую деревню. Ранняя смерть матери, неизвестность об отце, отчуждение жены, колхозников сильнее замуровывали в стены кособокой избы, лишали покоя. Мужики пригрозили: сжульничаешь на весах – не сносить головы. И он верил: они не остановятся ни перед чем.

Матрена спала с детьми на широкой самодельной кровати. Несмотря на нудливые просьбы мужа, не перекочевывала на его душную перину. Под тяжестью хозяйственных забот, под желанными заботами о детях Матрена временами переставала замечать существование мужа. Сделалась рассеянной, погруженной в светлую глубину материнской любви. Любой прыщик на теле апостоликов приводил ее в волнение. Постоянно касалась ладонью их лбов, проверяла на жар. Не обнаружив его, гладила, ласкала, целовала глаза.

Неожиданно для Матрены муж стал бредить по ночам. Поеживаясь от неприятного ощущения, мать боязливо обнимала детей; вслушиваясь в запальчивое бормотание, улавливала слова: тятя… пожар… не убивайте…

Утром укоряла:

– Заговариваться стал, хозяин. Что ни ночь, то бормотня.

– Тятя явился в сон, угольями раскаленными осыпанный. Спрашивает: хорошо ли стережешь избу? Не забывай первого пепелища. Как бы второго не было. Страшно на тятю смотреть. Пылает весь, точно из глыбы огня сотворен.

Без вести пропавший Парфен стал и средь бела дня являться. Мерцает голубоватым свечением, гримасничает. Дынеобразная голова качается по сторонам, на шейных позвонках не держится. Протягивает Крисанф дрожащую руку, пытаясь пощупать странное видение. Пальцы, погруженные в нечто, тоже начинают напитываться фосфоресцирующим светом. «Зачем прогоняешь меня из снов? – казнит сына неустойчивое видение. – Заклинаю: спасай избу и шкуру. Грех на нас лежит великий: людей безвинных по этапу пустили. Мести жди».

Отпылало видение, сокрылось. Сжалась в комок греховная душа Крисанфа. Жутко стало жить от предчувствия беды.

Долго не рассказывал духовидец жене о тайной встрече с отцом. Поведав пасмурным днем, услышал разгадку:

– Во плену твой отец, вертаться на родину не хочет. Грех – кладь тяжелая. Кто вынуждал вас честных людей виноватить? Выходит, вам с отцом при жизни ад уготован.

Наказ голубого бесплотного отца – спасай избу и шкуру лишил Крисанфа покоя, пропитал страхом. Перво-наперво разложил по укромным местам топоры. Молчаливые охранники и защитники должны были спасти от всяких непредвиденных нападений. Самый острый светлощекий топор лежал в изголовье, повернутый топорищем к двери. Пришлось несколько раз прорепетировать выхват топора из-под подушки: рука за доли секунды успевала сжать топорище за тонкую шейку сгиба. Мужик отлаживал оборону до мельчайших деталей. Крючок на избяной двери показался слишком хлипким. Заменил его на большой, кованый. Хранимые ранее в одном ящике молотки, долота, отвертки, шилья разнес по потайным углам. В нужный момент всегда окажется под рукой защитная сталь. Когда гремела во дворе цепь и хваткий кобель носился под проволокой от стайки до воротного столба – Игольчиков был спокоен. Такой волкодав в обиду не даст. Неутепленная на зиму конура способствовала чуткому бдению пса. Пусть честно сторожит надворные постройки, избу, зарабатывает мослы и объедки.

В согре сорочье и воронье, слетаясь на какую-нибудь падаль, поднимали гвалт. Раздраженный Крисанф не переносил птичьей свары. Хватал со стены дробовик, торопливо всовывал патрон. Выйдя за ворота, бабахал в падальщиков. Катился над кочками ворох дыма, в ушах долго не смолкал гром. Пусть знают в деревне: кладовщик вооружен, ежели что – пальнет по любому врагу.

Глас огнеликого отца слышался отовсюду, торопил предпринимать спасительные меры. Снаружи избы из пазов свешивался пучками мох. Хозяин лопаточкой вколотил его меж бревен, до пятого венца замазал углубления густой глиной. Он придирчиво искал уязвимые для огня места. Покрыл старой жестью тес на завалинках. Содрал с поленьев в дровянике торчащую бересту. Загородил двумя рядами жердей стожок на личной поскотине. Главные устрашители огня – вода и песок были всегда наготове. Под желобом стояла многоведерная, никогда не пустующая бочка. Дождевую воду расходовали на стирку и тут же наполняли колодезной. Лопаты, багры, лестница находились в полном боевом порядке, как при надежной пожарной части.

Неподалеку от избы со стороны подпола пришлось выкопать ров для сбора дождевых и грунтовых вод. Канаву полюбила лягушня. В дни весенних свадеб оттуда доносился шлепоток, слышалось стонливое покрякиванье. Избу по-прежнему терзала сырость. Из подпола сочились стойкие гнилостные запахи.

Все противнее, тягостнее становилось для Игольчикова колхозные дела. Запуганный мужиками кладовщик перестал обвешивать. Председателю не переправлялись излишки овса, муки, шерсти, отрубей. Заглянув в склад, отчитывал ключника:

– Скурвился ты у меня. Себе хапаешь. Доиграешься.

– Обманывать народ больше не намерен. Шабаш!

– Нет, сукин сын, коли рыло у тебя в пуху, я тебя и в перья всего ткну. Прилипнешь, не отскребешься.

3

В солнечный мартовский день черный хрипливый репродуктор на клубной стене выдавил из себя страшные слова: умер Сталин. Дектяревка, измученная налогами, пустыми трудоднями, бедностью, заголосила, запричитала, зашепталась. Для деревенцев непогрешимый вождь примелькался с портретов, с газетных полос, со страниц школьных учебников. Многие всерьез верили: с кончиной Сталина вскоре наступит и конец света.

Председатель вызвал Матрену в контору, вежливо подал табурет.

– Ты, Матренушка, пусти на траурном митинге крупную слезу, повопи по Иосифу Виссарионовичу. Роднее отца был для народа. Я тебе за честный плач три трудодня наброшу.

Толпился возле клуба честной народ. Многие с горя были навеселе, успели крепко ошарашить винца за большого покойника. Мальчишки, не постигшие глубину общей боли, играли в снежки, дергали за хвосты и уши снующих в толпе собак. Мужики из колхозных активистов торопливо ходили средь народа, награждали пацанву подзатыльниками, вырывали из губ куряк махорочные цигарки, захмелевшим показывали кулаки.

Из клуба, как икону, вынесли портрет под стеклом. По рамке шла траурная матерчатая лента: ее отстригли от черного изношенного платья жены смолокура Гришаева, наверно, уже сгинувшего в одном из тюремных лагерей.

Многие сорвали с голов шапчонки, приспустили до плеч платки. Матрена тупо уперлась глазами в знакомый лик и стала призывать сердце к слезной скорби. Но странное дело – вопленица не смогла перемочь душу, извлечь из ее недр даже стон. Бабоньки степенно всхлипывали, крестились, хватались за сердце, сухоглазая свинарка Матрена отрешенно перевела взгляд на серую бревенчатую стену клуба, уставилась на желтеющий смолистый сучок. Председатель ожидал взвойный клич плакальщицы. Толпа разом подключится к нему одной общей жалостливой нотой. Инструктор райкома – устроитель митинга – смурно смотрел на примолкшую толпу. Явное недоумение блуждало по его красному, одутловатому лицу. Председатель притворно кашлял, хмыкал, пожирал глазами фигуру оконфузившей его свинарки. С языка чуть не сорвались слова: «Матрена, зачинай!».

Нет, не вскипала слезами душа измызганной трудом женщины. Сердце отказывалось страдать по упокойному вождю. Она вновь безучастно посмотрела на портрет. Никогда не виденный вживе усатый дядя замер в рамке… Замер где-то теперь в гробу, не пробуждая тревоги сердца, не сжимая спазмой горло, не вызывая самобегущие слезы.

Спецпереселенцы держались плотной кучкой, тихо переговаривались, мечтая о благих переменах в жизни и судьбе.

Напористые лучи солнца плясали на председательском скуластом лице. Он задрал голову к солнцу, точно собирался прочесть на нем важные, данные к моменту слова. Проникнув в ноздри, лучи щекотали мясистый, угреватый нос. Свербеж сделался невыносимым. Подкатывался предательский неуместный чих. Желая его предотвратить, зажав в горсть приплюснутый выступ, председатель слегка приглушил непотребные звуки. Вышло даже что-то похожее на зарождение подступившего рыдания. Раздалось всхлипывание, глубокий стон. Конфуз незаметно переходил в стадию открытого выражения горя.

Митинг открылся…

Со смертью Сталина не кончился белый свет. Лежал он от Дектяревки на все четыре стороны, подпираемый куполами, дымами избенок, снежными наметами. По утреннему подморозку дорог скрипели сани с навозом. В кузнице устало бухал молот. Из денника, где гуртилась вялая колхозная скотина, доносился требовательный голодный рев. Матрена заходила в свинарник, открывала клетки. Вислопузая голодная чухня готова была грызть ее высокобортные галоши, напяленные на старые, трижды латанные пимы. Распихивая ногами щетинистую братию, женщина с трудом добиралась до кормушек. Не успевала вытрясти из ведра распаренный корм – закипала яростная возня возле корыта. Мелькали клыки, тряслись рыла. В уши вламывался истошный визг. Свиноматки в отдельных клетках вели себя степеннее. Поросята жались в кучу, воюя за удобное место у истерзанных сосков. Матрена давно смирилась с подневольным положением, с нудливой чередой колхозных и домашних дел. Написано на роду ходить в поводу – не избежать запряжки.

Впереди была вседневная обыденщина труда. Председатель отчитал вопленицу: подвела, баба! Навечно приговоренная к тяжелой участи свинарка почти не воспринимала произносимых на митинге горестных слов. Она думала о подрастающих сынах, о том, как скопить деньги на сатиновые рубашки, на ботинки, на многое другое насущное для жизни. Еще не погашен полностью прошлогодний налог, в страшных цифрах обозначен новый: неотвратимый, безоговорочный. Налог не скинешь, как фуфайку с плеч. От него не увернешься, не отбояришься. Спасибо дворовому хозяйству, личной подсобе. На колхоз приходилось только надеяться, на своем дворе – не плошать. Хлебай, баба, редьку с квасом, расставайся с мясом и молоком. Корми бессчетных едоков матерой страны… Эх, деревня, не раз битая под дых, очнешься ли от долголетнего истязания?!

После буранливого марта, последних трескучих морозов наступила дивная оттепель. На солнцегреве частой капелью отекали сосульки, лоснились сугробы. С южной стороны тоньшели на крышах снежные напластования. Оседлав сухие звонкие сучки, дятлы выбивали далеко разносимые трещеточные звуки. Вовсю распелись синицы, долгим упрямым вызвоном торопили приход сплошного снеготая.

Детушки Петруня и Павлуша бегали в школу, учились по истрепанным учебникам. При зубрежке не выпускали из-под пальцев полустертые строчки, плохо понимая суть премудрых слов. Крисанф продолжал крепить оборону избы, боролся с плесенью в подполе и вел затяжную борьбу с крысами. Год от года множились плодливые твари, найдя себе приют под избой, хлевом, баней, под ровными поленницами дров. К зиме они сбегались по многочисленным норам в теплое царство подпола. Грызли кадушки, берестяные туески, мучной ларь в кладовке. Взбирались по стенам, прыгали на подвешенные мешки со съестными припасами, учиняли разбой в курятнике. Среди ночи звучно щелкали настороженные крысоловки: значит, какая-то ушлая прожора обхитрила ловушку. Иногда попадались. Утром охотник с брезгливостью вытаскивал из-под пружины хищно ощеренную мертвую разбойницу. Крысы пиратствовали повсюду и успешно плодились в своих тайных отнорках. Мешки с овсом, отрубями были сплошь в дырах. Иногда, высыпая в ведро корм, хозяин вытряхивал загостившуюся в мешке крысу. Она опрометью сигала за цинковую посудину и в несколько прыжков достигала обжитой дыры.

Крисанф сжигал в подполе порох, подпаливал бересту и совал в норы. Газовая война не сократила крысиную орду. Апостолы Петр и Павел подолгу дежурили с рогатками около прогрызов в полу, стерегли нахальных приживалок. Иногда стрелкам удавалось попасть и оглушить пулькой особо смелую разведчицу, рискнувшую на вылазку средь бела дня. Крыса летела кубарем, притворялась мертвой. При подходе стрелков подпрыгивала, ощеривалась: мальчишки замирали на месте и в страхе пятились к печке.

Годы шли. Ветшала изба, нижние венцы изъедал липучий грибок. Председатели в колхозе менялись часто, ни один не свалил с дектяревцев затяжную нужду. Игольчикова давно сняли с кладовщиков. Года четыре выколачивал рубли на разных работах, затем надолго засел с дробовиком сторожить деревенский магазин.

Кажется, с сотворения мира орали здесь петухи, слышался собачий брех, гремели телеги, постукивали бадейки.

Со страниц газет замелькали непривычные дотоле слова – культ личности. Народ не верил, что кто-то может потревожить живучее имя, с которым еще недавно умирали на войне, загибались в тылу, лелеяли надежду на скорый приход земного рая.

Потомственный рыбак и охотник трахомный остяк Тимоха Типсин таращил воспаленные глаза и вопрошал возле магазина колхозников:

– Чаво разорались на мертвого человека – куль Сталина, куль Сталина?! У нас артельный начальник недавно четыре куля рыбы упер – ничего не было, а тут за один куль трясут… и кого трясут?!

Над Тимохой потешались, отсыпали на его грязную заскорузлую ладонь табачку на закрутку, напяливали на глаза измызганный картузишко. Дитя природы и стопки Типсин часто спал под перевернутым обласком. Зимой обитался с большой семьей в низкостенной хибаре, где по стенам болтались недовязанные сетенки, висели петли на зайцев, иглицы и дратва.

Из далеких матерых болот гладко катилась темноплесая речка-кружилиха. Вослед за тихим ледоплавом проносились мирные бревна, приколдовывая людей на крутом оползневом берегу. Из дали небес подступали матовые ночи, укорачивая жизнь звезд и темноты.

Пасмурным днем на деревянной моторной лодке приехал в Дектяревку сутулый коротконогий человек, отыскал избу Крисанфа. Кобель на дворе встретил его злобным, захлебистым лаем. Выглянув в окно, Игольчиков увидел давнего знакомца и вздрогнул. Заторопился на улицу, утихонил пса, распахнул калитку. Гость снял шапку, обнажив гладкую, бугристую лысину. Улыбка льстивая, заискивающая.

– Узнаете меня, дорогой Крисанф Парфеныч?

Хозяин удивленно всплеснул руками, тоже расплылся в улыбке.

– Сколько лет, сколько зим, Илья Абрамыч? Какими ветрами в наше захолустье?

– Дома кто?

– Жена. Ребятишки за черемшой удрали.

– Поговорим на улице. Какими ветрами, спрашиваешь, залетел сюда? Ветрами перемен. Газеты читаешь, радио слушаешь. Косточки вождю перемывают, Берию, Ежова трясут. Мы были исполнителями. Прикажут – любого за шкирку. Надо – за колючую проволоку. Надо – чик-чик. Во внутренних делах всегда строго. Всякая сволота по нашей земле бродит. Враги маскируются. По стране покатилась обратная волна: оправдывают ранее репрессированных. Следственные комиссии шныряют. Сюда не заглядывали?

– Пока нет.

Гость выпустил вздох облегчения.

– Помнишь, мы брали за поджог смолокуренного завода Игната Гришаева?

– Хорошо помню.

– Если нагрянет следователь, будет разбираться по заявлению, подписанному тобой, стой на своем: поджог умышленный с целью подрыва сибирской промышленности. Ты же видел, как смолокур пол керосином обливал, зажженную бересту подносил?

– …Своими глазами видел…

– Вот так и говори. На своем стой.

– Илья Абрамыч, вы сейчас в органах?

– Надоело. Ушел. Экономистом в тресте.

На лице гостя вздымался горбатый, сильно утолщенный внизу нос. Пухлые вывернутые губы были покрыты легким налетом синевы. Собачья служба былых лет подарила дурную привычку скусывать с губ частички мяса, гасить таким образом нервозность. Ямки на искусанных губах затягивались нарастающими пленками, причиняя долгую, противную боль. И сейчас Илья Абрамыч будто ужевывал что-то во рту, сплевывая изредка окровавленной слюной. От его широкой лысины кружком свешивались жидкие седоватые волосы, маскирующие обильную перхоть.

Пытаясь застолбить взглядом зеленые суетливые глаза гостя, Крисанф видел, как они ловко увертывались, и это ловкачество блуждающих очей начинало раздражать магазинного сторожа. Со злорадством думал: «Прибежала лиса заметать следы. Кто мне подсунул бумагу с обвинением смолокура? Ты. Наверно, трясти стали, так живо приперся… Ведь если сознаюсь – меня загребут».

– Накорми меня с дороги, Крисанф Парфеныч, да я назад поеду.

Обрадовался хозяин: замольщику грехов не придется ночевать в его избе. Чертовщина бы получилась: он на ночное дежурство, гость останется под одной крышей с Матреной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю