Текст книги "Горислава
Повести"
Автор книги: Вениамин Колыхалов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
БАГРОВЫЙ ЗАКАТ[1]1
Повесть «Багровый закат» впервые опубликована в г. Колпашево: Колпашевское полиграфобъединение, 1992 г.
[Закрыть]
1
Перед войной Дектяревка раздалась вширь, потеснив таежную сторону. Восемь лет назад нагнали сюда раскулаченных. Поскотину под застройку им не отдали: повоюйте с лесом, покорчуйте пни, расчистите завалы. От сосновых срубов посветлела деревня. Игольчиковы возвели многооконный пятистенок. Пяти послессыльных лет хватило им, чтобы возродить зажиточное хозяйство. В надворных постройках слышались мычанье, блеянье и хрюканье. Крепкоскулый, приземистый Парфен привез с Алтая упрятанные под пимную заплатку деньги, потихоньку пускал на обзаведение хозяйства. Хотел сторговать в соседней деревне лошадь – побаивался, что и здесь навлечет на себя немилость властей. Пожалуй, вновь тряхнут двор, спросят, отчего так скоро поднялся на ноги и припеваючи живешь.
В деревне изба избе скоренько пересказывают все новости. Давно ходили крепкие слухи, что из понизовских сельбищ обряженные в форму люди увозят на дознание председателей колхозов, рыбартелей. Берут счетоводов, смолокуров, фуражиров, мельников. Угодила даже доярка, обвиненная в умышленной порче двух стельных коров. Дознаватели пожаловали и в Дектяревку. Артельцы ходили напуганные, понурые, испытывая на себе косвенную вину за осеннее затяжное непогодье, за неурожай льна и картошки, за недопоставки обременительных налогов.
На постой и харчевание строгие дяди остановились у зажиточника Парфена. Не обратно же на Алтай ссылать мужика, если он сумел извернуться от нужды и в нарымскую мерзлоту пустил цепкие корни. Сердце подсказывало Игольчикову: будь мужик тоже политиком – приветь важных гостей, словоблудь с ними, поддакивай, расхваливай новое время. Авось, зачтутся щедроты в новый судный день. Сын ревниво и въедливо поглядывал на лакейскую услужливость отца. Не мог дотумкать Крисанф, чем вызван столь богатый прием строгих гостей, опоясанных портупеями. Наганы примагничивали взгляд, от них словно исходил жар. Сын совсем был сбит с толку под вечер, когда доброхотный Парфен зарезал для гостей прихрамывающего барана. Освежевывая тушу, посверкивая ножом над парным мясом, отец лукаво подмигивал насупленному помощнику:
– Не хмурься, Крисанфушка, в нашей овчарне не убудет. Пожертвуем барашком, зато нас – овец – сторонкой обойдут, не сшибут с нового места. Чуешь, какая облава кругом идет. Помнишь, на Алтае на нас навалились в тридцатом, будто псы с цепи сорвались. Против внутренних органов восставать – струю на ветер пускать. У них власть и сила…
Понизив голос до шепота, наклонился над ухом сына, теплом обдал:
– Будут тебя о председателе и о весовщике спрашивать, говори: два сапога – пара. В прошлом году намолот крепкий был. Государству недодали зерна и на трудодни шиш с маслом получили. Смекаешь? Копнуть надо родственничков, утайку зерна сыскать…
Через день обезглавили дектяревский колхоз. Председателю даже не дали проститься с семьей. Отняли печать. Забрали в конторе прошлогодний отчет. Катер-трескун повез в низовье страшных гостей и очередную безвинную жертву.
На Игольчиковых в деревне стали смотреть ненавистно. Дело явно не обошлось без участия мужика-хитрована. Вот тебе и постой, и застолье у ссыльника Парфешки. Многие дектяревцы за всю жизнь не могут подмять под себя нужду, выбиться из бедности. Этот сыч махом обогател. Начальники из района к нему прибиваются. Видно, хмельно поит, сытно кормит, на мягкую перинку спать укладывает. Не брезгуют районщики, что мужик из раскулаченных. Старое не поминают и про новое молчат. Хороминку высокостенную поставил – его дело. Двор живностью кишит – пускай. Не брали в толк деревенцы, что Парфен – ломовая лошадь. Крисанф с завистью и восторгом глядел на спорую работу главного кормильца семьи. Молодая жена Матрена тоже вертелась колесом в прялке, но сноха уступала в расторопности строгому, неласковому свекру. Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда бесследно исчез председатель. Парфен даже недовольничал, что не забрали вместе с ним весовщика-кладовщика Новосельцева. Стриганули бы под одну гребенку, и дело с концом. Зажиточник давно метил на его место.
Свекровка не говорила Матрене упречных слов, но тяжелым, гадливым взглядом попрекала молодайку: знай, из какой нищеты пришла в наш дом… на готовый достаток явилась. Заезженная домовщиной и хлевом, молчаливая невестка чувствовала себя неприкаянной и горемычной. К насупленному, злому Крисанфу не прикипела душой. Нераскрытое для чистой первородной любви сердце обрекало себя на долгие затаенные муки. Семейная жизнь не дала телу желанного прозрения. Тянулась привычная слепота чувств. Матрена разделяла одиночество с зареванной подушкой, пугалась приближения ночи… надо будет стелить постель, тонуть в душной перине с грузным мужем. Тяжел черт, точно потолочная матица, вытесанная из лиственницы.
Родители видели нелюбовь Матрены к сыну. Ревниво следили за каждым ее шагом: не бегает ли угрюмица на вечерки, не подглядела ли сокола попригоже. До плутней ли дворовой работнице. Свекор вбивал клином в голову: «Надо множить богатство… денежки счет любят… на большой береж век проживешь…». Пугливо озираясь на хозяина, Матрена защищалась слабым голосом: «Я вам не тратчица. Сарафан прохудился, второй не прошу». – «Не королева – в залатанном походишь».
Стесывая с бревна широкую щепу, Парфен науськивал сына:
– Поучи малость свою курву – дерзить стала. Перечить тебе негоже, мне – тем паче. Власть над нами никогда не забрать. Попотчуй ее для острастки вожжами.
Вскоре представился случай отыграться на беднячке. Вытаскивая чугун из русской печки, опрокинула нечаянно варево. По загнетке на пол потекли фиолетовые струи свекольника, оставляя на побеленной печи большие разводы. Семья сидела в ожидании обеда. Голодный жоркий свекор постукивал в нетерпении по столешнице деревянной ложкой. Накопленная слюна собиралась скатиться с мясистой оттопыренной губы. Опрокинутый чугун вынудил озлобленного Парфена швырнуть ложку, размашисто перешагнуть скамейку. Протест отца послужил Крисанфу сигналом к действию. Выхватив из квашни увесистую мешалку, остервенелый муж несколько раз ударил наотмашь Матрену пониже поясницы. Жена от стыда и позора убежала в сени. Рыдание сдавило грудь. «За что такое унижение? За какие грехи попала в рабство чужим людям? Родный тятенька ни разу пальцем не тронул. Разве моя вина, что рога ухвата плохо держались на черенке? Мужики называются – укрепить не могли».
В избе чувствовала себя забитой рабыней. Перешла из родной халупы в светлооконный пятистенок, словно на чужбину попала. Не роднись бедность с чужим рублем. Выдал бы тятя за ровню, дал телушку на обзаведение. Горемычь теперь.
Врожденная стеснительность не позволяла за столом уплетать еду за обе щеки. Ела медленно, мало, постоянно ощущая косые взгляды одностольников. Встанет со скамьи полуголодная, никто не спросит: наелась ли? Выспалась – не выспалась, устала – не устала, ни свекра, ни свекровку, ни колодину-мужа нисколько не интересует. Они себя считают благодетелями: из грязи девку вытащили, почти княгиней сделали. Разрывайся теперь, княгиня, между хлевом и домом. Таскай дрова и воду. Шоркай полы дресвой. Стирай затасканную мужскую одежину. Вари. Жарь. Корми скотину. И все делай под обстрелом многих глаз, не дожидаясь ласки, сочувствия и утешения. День в колготне проходит. Ночь почти не возвращает силы. Храпливый Крисанф допекает собачьим рыком. Стелила себе на полу, отмежевывалась – средь ночи за волосы приволок, впихнул в перину.
Беда давняя, обрушная: тятя болеет, красными сгустками харкает. Родителям невмоготу обойти-объехать проклятое безденежье, частое бесхлебье. Выручают жмых, горох, картошка. Дочка сама недоедает, переправляет тайком через братца пироги, шаньги, ломти каравайные. Положит сверток под лист лопуха, Васятка подползет к бане из-за конопельника, возьмет. Таким простительным украдом отсылала сала, муки, молока. Навещая, приносила кусочки сахара, горстку конфет. Игольчиковы сразу отрезали Матрене: «Наши припасы по лишним ртам не пойдут. Пусть твои родственнички выкручиваются сами».
Без снохи Парфен был откровеннее:
– Сократили страдающую семейку на взрослого едока – в ноги нам надо поклониться. Что делами домашними нагружаем, за это спроса нет. В ответчики не попадем.
Помыкали работницей: кухарка, поломойка, скотница, прачка. Прибежит Матрена попроведать родных – плачет навзрыд. Дома воз дел, в колхозе – два воза. Бесконечное изматывающее черноделье. Бой за полномерный трудодень. Женщина раненько заговорила о смерти – избавительнице от нудливой, бессменной артельщины-семейщины.
Нежданно-негаданно забрали председателя, прислали из района крикастого сменщика. На первой же сходке грозился выбить из дектяревцев лень и дурь, искоренить кумовщину. На крикуне был строгий зеленый френч, черное суконное галифе с такими расширенными боковыми отворотами, что в них можно было упрятать по сковородке.
Сходка бурлила от выкриков, свиста и топотни:
– Куда девали Новосельцева?
– Верните председателя.
– Он нам не был врагом.
Сватать чужака приезжал сутулый, кадыкастый районщик. Он уловил приближение нарастающей бури, крутой накат людской волны, поэтому стоял на клубной сцене волнорезом, выпятив крепкую горбушку-грудь. Прищуренными глазами засекал подозрительных крикунов и взвойщиков. На третьей лавке ерзал плешивоголовый мужик. Зажав кулак, тыкал им в сторону шаткой фанерной трибуны, обтянутой плакатным материалом. Сват стойко переждал гнев в зале. Уловив паузу, грубо навел указательный палец, как маузерный ствол, на ерзающего бунтовщика.
– Кто?! Я спрашиваю – кто ты?!
Мужики, бабы закрутили головами. Черт его знает, в кого пулял сват свинцовый, усмиряющий вопрос.
– … Вот ты, ты, митингующий на третьей лавке… с плешивой башкой.
– Колхозник я, – ехидно, вызывающе ответил весовщик Сотников, чувствуя гудящую поддержку артельцев, выкрики и смешки.
– Что ты колхозник, не фининспектор, я без тебя знаю. Из сосланных?
– Хотя бы.
– Фамилия?
– Ну-у – Сотников.
– А-а-а, – обрадовано завопил сват, – колхозный ключник-замочник. Слышал-слышал… Дело ясное: сегодня же сдашь ключи от склада… Мы живо выбьем из деревни все антинародные элементы. Мы не позволим утопить в трясине широкое колхозное движение. Мы…
Подслеповатый дед Евлампий, нюхавший порох финской и гражданской войн, крикнул на весь зал сиплым голосом:
– Мы… мы… Чё размычался! Приехал тут новый Николай Второй. Тебе весь сход доносит: нет вины на арестованном председателе. Нам нового не надо, со старым полюбовно жили.
Когда зацепили словом-крюком кладовщика, приказали немедленно сдать ключи, Парфен просиял. Все свершилось по воле божьей и чуточку по воле расчетливого Игольчикова.
Многодворная Дектяревка на коренном берегу реки легко парила на фоне проплывающих облаков. Казалось, на миг опущенные широкие крылья тесовых крыш вот-вот напряженно взмахнут и понесут по-над лесом избы, увлекая за собой баньки, стайки, скворечники и прясла. С лугового раскатистого заречья особенно ощущалась картинность и легкость поднебесного сельбища. Игривые переливчатые лучи отблескивали от окон, похожих на пылающие камины.
Башковитые первопоселенцы обласкали взглядом пригожее под застройку место. Дорога-река под боком. Травных равнин по низкобержью – вволю. На много верст тянется сухая сосновая грива. Подступает клюквенное болото: ягода, мох для конопатки стен всегда сгодятся. Полосы чернолесья чередовались с кедровниками. Ходили поселенцы по промятым охотничьим тропам, не смущались, что кто-то тут был до них, разводил костры, развешивал зачем-то на деревьях разноцветные ленточки и сохатиные рога. Здесь ступала нога человека, но имя ему было не пахарь. Кочующая голытьба искала вольную землю и нашла ее на светлом крутояре. Никто до них не застолбил здесь участок, не поставил сруб, не раскорчевал ни десятины земли. Попробуй, спихни теперь с обжитого места бородачей, успевших пропитаться запахами вскрытой земли, парового дегтя и рыбьего жира.
Выше по реке стоял все тот же нетронутый лес, тянулись необмерные взглядом болота, луга. Дивно всплескивалась на темной глади рыба. Чернели от уток озера. Шумела густая сочная трава. Встречалось много переплывающих реку змей. Верховод поселенцев Козьма Дектярев строго-настрого приказал не казнить их веслами и палками: каждая тварь допущена на жительство земное.
Поселенцев поражал непривычный цвет воды. Плыли, словно по крепко заваренному чаю. Эта диковинка открылась еще с устья, когда миновали многоводную Обь и на лодках, купленных у рыбаков, вошли в набежную темь. Думалось, что время упрятало до поры до времени в пучину свое предночье и выпустит его из берегов по сигналу звезд. Но странное дело: солнце долго не уходило на покой, и над северным объемным миром правил устойчивый, затяжной свет.
Лодки придерживались тихой воды, торопились миновать середину плесов. Совсем избегали подъярного, напористого водобежья. Там повсюду торчали ослизлые карчи, топорщились обрушенные оползнями деревья, и воронки свивали гнезда пористой желтой пены.
Не на погибель, на вольное безбедное житье вез послушную ватагу густобровый, басистый мужик Козьма Дектярев. Насмотрелся людского поганого мира, где готовы вырвать кусок из глотки, затаскать по долгим продажным судам, раздробить зубы кулаком любого полицмейстера. На дикой природе душа смаковала долгожданную свободу. Руки жаждали раскрепощенного дела. Река затягивала в пугающие берега. Мужики, бабы пялили глаза на огромное ничейное богатство. В городской переселенческой конторе им сказали: «Ехайте в Нарымский край, седлайте берег любой реки».
Матрена знала про Дектяревку не более других. Деревня как деревня. Вечно тонула в сугробах, куталась летами в дымокурные струи, отпугивающие всякое мелкокрылое гнусье. Сначала ее до озлобления выводили из себя наседливые летучие кровопийцы. Ласточки, стрекозы объедались паутами, комарами, мошкой – кусучих тварей не уменьшалось. Разъеденное в кровь лицо, расцарапанные руки и ноги, постоянная почесуха порой доводили Матрену до слез. Было стыдно показаться в клубе, сходить на вечеринку, пройтись к колодцу за водой. Успокаивали подруги: «Крепись, к зиме гнус отступится».
После алтайского полевого раздолья давило, угнетало плотное лесное окружение. Небо застилали зеленые купола. Частоколом стояли монолитные стволы. На раскорчеванные поля напористо наступал хвойно-лиственный молодняк. Оставалось вольным для глаз заречье. Но оно, затканное кустарником, обставленное корявостволыми осокорями, рослым осинником, закрывало луга и озера, обкрадывало простор. Матрену тянуло на берег реки. Отсюда она окидывала взором темный плес и раздвинутые небеса. Здесь чуточку отдыхала душа, вспоминалась оставленная земля детства.
Но что было притеснение тайги по сравнению с игом чужой семьи?! Проходили месяцы, годы, из пучины жизни не всплывала любовь. Даже не являлась обыкновенная привязанность, подменяющая нежные чувства. Теряло силу и власть обманчивое поверье: стерпится-слюбится. Слепое девичье сердце залетело в крепкие сети. Не выпутаться. Не порвать. Нахлебницей, приживалкой, домработницей чувствовала себя Матрена в пятистенных хоромах, только не хозяйкой и женой увальня мужа.
Отовсюду наползала каждодневная, докучливая работа. Артельный двор – бабам мор. Изнурял и хозяйский хлев. Не давала роздыху неучтивая обретенная родня. Матрена вздрагивала от окриков, стеснялась чихнуть, громко брякнуть штырьком рукомойника. Изучила все нескрипучие половицы, старалась наступать на них и передвигаться легкой скользящей походкой. Матрене мнилось, что даже Христос и Троеручица поглядывают на нее из красного угла с нетерпимостью и укором, чураются введенной в избу молчаливой чужачки.
Сноха нечаянно подслушала наговорщину свекра на безвинного председателя. Не утаивал он с кладовщиком зерно. Правда, полновеснее, чем в других колхозах, получился трудодень, не грозил дектяревцам голод. Разве за это лишают свободы? Колхозные ходоки вернулись из района с пустыми вестями. Где Новосельцев – никто не знал или не хотел обнародовать тайну.
Неужели сыграла зловещую роль недопоставка хлеба? Но сколько можно получать крохи за адскую повседневщину?! Уплыли урожаи под красным флагом, под пышными лозунгами…
В деревне распространенными фамилиями были Дектяревы, Гришаевы, Новосельцевы. На одного Новосельцева стало меньше. Резанули семью по-живому, устранили кормильца и защитника. Осталась семья в шесть душ. Самая меньшая рахитичная душа пищала в зыбке, пускала слюни.
Раньше свекор внушал Матрене страх. После бессудного обвинения председателя возненавидела Парфена. И Крисанф хорош: сидел, поддакивал отцу, запивая вранье подкрашенной самогонкой.
Новый председатель-ставленник перевел бывшего кладовщика Сотникова в разряд чернорабочих. Ключи перешли в руки Парфена. При новой колхозной власти он шире расправил грудь, нарядился в такой же комсоставский френч, обзавелся галифе. Парфен поклялся выжать из колхоза все привилегии, отомстить за то, что власти когда-то оставили от его крепкого хозяйства одни выжимки. Игольчиков-старший костерил себя, что на алтайщине не обзавелся дружками-начальниками, не потчевал их, жмотничал, жалел денежки на угощение и подарки. Раскулачиванием – вот чем обернулось такое скупердяйство. В Дектяревке мужик разом прозрел и поумнел. Довольные угощением, приемом районщики увозили свежесбитое масло, круги домашней, крепко прочесноченной колбасы, меха, мотки шерстяной пряжи, ягоду и орехи. Не зря подмасливал гостям зажиточник Парфен – председатель испекся, всеми ключами от складов правит он, бывший поднадзорник и ущемленец в правах. Не бывать тому, чтобы всякая тварь вытирала о Парфена ноги, помыкала и гнобила. Далось в крепкие руки новое богатство, теперь его ни за что не упустит.
Предвоенной многоводной весной дектяревцы поражались уловом: грузнели от рыбы сети и фитили. По милости солнца льды и снега обернулись вечной водой. Река не захотела оставаться рекой, легко перемахнула границу левого берега, ударилась в долгие безоглядные бега. Ей нравилось верховодить над низкой сушей, парить над лугами вольным летом.
На широкодонном обласке Парфен с сыном поехали проверять фитили. Левобережное понизинье откатывалось к небесам. Местами синеватую даль застили голые тальники, редкий топольник, березняк на сухих гривах. Повернутые затылками к деревне, рыбаки дружно гребли веслами, ощущая упругую тягучесть замутненной воды. В этот час сплошным радостным пламенем пылала их добротная изба. Матрена со свекровкой были на ферме и пока бежали домой, недремный огонь наливался яростной мощью. Он исключил всякую борьбу с ним. Никто из деревни не пытался отбить избу даже у небольшого пламени, от матерого – подавно. Построенный на отшибе дом был обречен пропылать в одиночестве, не захватив огнем чужие постройки.
Взбешенная от страха, во дворе металась корова. Свинья попыталась пролезть между жердин городьбы, застряла в них. Истошно визжала, перекрывая режущим плачем шум оранжево-красного смерча. Прикрывая лицо от жара, Матрена хотела выломать осиновую жердину. Прясло, сделанное по-парфеновски добротно и прочно, нуждалось в топоре и ломе. Кое-как женщины протащили за передние ноги и уши обезумевшую свинью. Расцарапывая в кровь пальцы, Матрена принялась распутывать на кольях черемуховые вязки. Успели сбросить пару верхних жердей, через остальные корова перемахнула с завидной легкостью. Взбрыкивая, понеслась в сторону поскотины.
Рыбаки вернулись на пепелище. Зловеще-черный обугленный скелет отталкивал Парфена; на подходе он вяло и неохотно переставлял ноги. Слабонервный Крисанф подавленно застонал. Подкошенный бедой, упал на колени, вознес руки:
– Тятенька… родненький… да как же это?.. да пошто?
Продирая слова сквозь сухость горла, Парфен выдавил догадку:
– Нечистое дельце, сынок, ох, нечистое. Укараулили наш отъезд.
Вздыбив кулак, тыкая им в сторону деревни, закричал:
– Они меня попомнят! Целиком распаскудное поселение спалю!
Заражаясь отцовской местью, Крисанф поддакивал жестким, непослушным языком, быстро хмелея при виде скоротечного, черного разора.
Перебрались на скученное житье в баню… Отлетаемые от избы головешки не смогли заогнить последнее прибежище, оставленное от большого подворья.
Без особой жалости отнеслась Матрена к подстроенному кем-то пожару. Одним крепким монастырским уставом жила нарымская деревня. Объявился чуждый уставщик – гонористый, услужливый, хитрый. Наверно, господь отступился от Парфеши Игольчикова, черти потихоньку потворствуют. Стоило приветить, поить-кормить дознателей, сразу не стало председателя, бывший кладовщик попал под подозрение. Ждет Сотников со дня на день: вот-вот и его захапают, упрячут в тюрьму.
Матрена отпросилась у мужа и свекра к родным. В бане теснота, захотелось вновь очутиться под крышей родного крова. Отец Матрены предлагал Игольниковым пожить в его, хоть и тесной избе – отмахнулись. В родительской избе явился давно забытый крепкий, сладостный сон.
Нелюбимый муж после страшной беды стал покладистее, задумчивее и нерасторопнее. Ходил с остекленелыми глазами, натыкался на скамейки, косяки, будто переносил на ногах жуткий, долговечный сон.
Расчищая пожарище, Парфен мстительным взглядом приговаривал к сожжению дектяревские избы. Знать бы, кто отыгрался огнем. Мужик яро сжимал топорище, мечтая о справедливом возмездии. Он придумывал своему врагу казнь с изощренной мстительностью. Прихватит на болоте, поиздевается вволю и башкой в трясину… пропихнет тело до вечной мерзлоты. Нет, лучше сразу топором по черепу – и душа в отлет.
Крутился перед лицом черный прах сгинувшей избы, забивал ноздри, лез в глаза. Навалилась бесовская, едучая злоба, заставляющая до боли стискивать зубы.
За обгорелыми венцами амбара суетились куры, разыскивая уцелевшие зерна. Среди них живым клочком огня бродил горделиво петух. Маленькое пламя с гребешком напомнило Парфену о недавнем пожаре. Он схватил головешку, швырнул в форсистого петуха.
2
Острой двуручной пилой Игольчиковы валили сосны на новый сруб. Они давно приметили толстую лиственницу на стояки фундамента. Раскряжуют, обожгут на костре поверхность столбов, чтобы не портила гниль, не лакомились жуки-древоеды.
Отец с сыном сидели на свежих пнях, дымили самокрутки. Кто-то ломился к ним по кустам. Парфен пододвинул к себе топор. Подбежала раскосмаченная Матрена. Переводя дух, выжала жуткие слова:
– Бе-да, му-жики… война.
Среди лесного июньского великолепья – молодой листвы, волглого, шелковистого мха, пьянящего багульника, цветов, птичьего разноголосья слово война сразу не было воспринято со всей обнаженной и страшной правдой. Крисанф поперхнулся дымом, раскашлялся: от натуги нос посизел. Молчали, не выпытывали посыльную, переваривали услышанное. Парфен мозговал: погорельцев, чай, не возьмут – дадут отстроиться… в районе знакомцы есть, помогут…
Возле колхозной конторы бурлил люд. На лицах растерянность, недоумение: как могла объявиться гроза средь ясного, бестучного неба. Сухолицый, зыркастый военкомщик размахивал списком первобранцев. На сборы давались сутки. Игольников старший негодовал: его отправляют на войну вместе с сыном. Тут что-то не так, недоразумение закралось. Ничего, в районе выяснится. Собирая котомку мужу, Матрена не испытывала жалости. Душа даже не взбунтовалась от такого омертвления сердца. Изба исчезла, Крисанфа забирают на фронт – спокойна… навалилось тупое, омерзительное равнодушие. Вспомнилась пошлая песенка, подходящая к случаю: «Жена мужа на фронт провожала, насушила ему сухарей. А сама потихоньку шептала: унеси тебя черт поскорей».
Вскоре муж вернулся из района с бронью. Парфен, Сотников, другие первобранцы понеслись навстречу свинцовой судьбе.
Кантуя, ошкуривая сосны, Матрена перебирала в памяти безрадостные месяцы супружеской жизни. Мало находилось просветов, все было заткано плотными многослойными тучами. После пожара жилось несладко. Припасы почти все сгорели. Парфен где-то уберег от огня денежную заначку, она и выручала.
Подбираясь вагой под смолистое бревно, женщина чувствовала, как от натуги холодит и сжимает живот. Матрена не задумывалась, почему она до сих пор не затяжелела. Ей просто не хотелось иметь от Крисанфа ребенка. И она по-мужичьи ворочала бревна, надсажалась, вытравливая беспробудно спящее чувство материнства. Жила, вставала с петухами, ложилась спать в пересменку суток. Позже явится запоздалое раскаянье, она будет слезно просить у икон, чтобы боги ниспослали ей робеночка.
За деньги и водку Крисанф звал на помочи оставленных мужиков – не шли. Отказывались под разными предлогами. Приходил Матренин отец потюкать топором, скоро выдыхался и под дикий кашель стыдливо отваливал от сруба. Слабосильная, плоскогрудая свекровка тоже была плевой помощницей. Покрутится, нагребет щепок в мешок, поохает, растирая поясницу, и к баньке. Все каторжнее становилась закатка бревен на верхние венцы. До осени погорельцы собирались подвести избу под стропила, радуясь долгому немерклому свету белых ночей.
При сумасбродном правлении председателя-ставленника дела колхозные тащились, как воз в упряжке ленивой кобылы. Давал распоряжения, отменял, переиначивал. Он походил на игрока, не умеющего даже переставлять фигуры на шахматной доске. Подрезанные войной силы довершили катастрофу развала. Поправить положение мог арестованный Новосельцев. О нем по-прежнему никто ничего не знал.
Наломавшись на строительстве дома, Матрена брела в свинарник полуживая. Ушастая многокопытная орда встречала голодным, смертным визгом. Разносила по кормушкам распаренные с вечера отруби, нетерпеливая мордастая чухня чуть не сбивала рылами с ног.
После тяжелого завоевания положенного трудодня снова начиналась избяная выматывающая страдьба. Порой охватывала оторопь: неужели вот так, до гробовой доски тащить скрипучую телегу нескончаемых изнурных дней? Но в цепкой работе была и своя отрада: она давала возможность забыться, реже думать о подневольной семейной жизни.
На возводимой избе и Крисанф не жалел сил. Деревенели от топора руки, каменела спина. От долгой наклонки голову обметывало резким жаром. Отстраивались не на пепелище – боялись дурных примет – сруб желтел возле согры и недалекого сосняка, частично изведенного обильными грунтовыми водами. После снеготая, ливневых дождей на мшистом понизинье долго держалась влага. Она производила вымочку корней, постепенно заболачивая приграничный к деревне лесной массив.
Прицельным умом Крисанф предвидел от нового места немалые выгоды: рядом с домом можно выкопать неглубокий колодец, огородить под выпас участок в кочкарнике. Трава здесь высокая, сочная. Не надо гонять спасенную корову на поскотину. И свинье вольготица. Пусть пашет рылом землю, выискивая съедобные коренья. Скотине можно выкопать для водопоя яму. Отстоится питье – речки никакой не надо. Даже в самую жару около прилесья ощущалась прохлада от сыромошника, кудлатых рослых кочек и раскидистых кустов.
Для пробного облета рано закружились нетерпеливые белые мухи. Крисанф еле-еле упросил четырех стариков помочь поднять лиственничную матицу. Крякали, тянули веревки, были насуплены. За помощь не взяли ни копейки, не выпили за подсобу предложенной водки. Молча пришли, молча ушли, пугая Крисанфа забастовочной немотой.
Под ранние крепкие морозы управились с потолком, наметали на него для тепла сена, придавили досками и перебрались в новую избу.
После крещения пришла в Дягтяревку первая похоронка. Вскоре за ней явилась новая казенная бумага, извещающая, что Парфен Игольчиков пропал без вести. Солдатка тупо глядела на машинописный текст. Могильное слово пропал плясало перед глазами. Таинственная пропажа Парфена терзала томительной неопределенностью. Убит? Не учтен в списках? Выпала кара зверского плена? Глыбой свалилась весть-обруха. Матрена видела полоненную горем свекровку, с двойной силой тащила домашний воз.
После ухода на войну отца Крисанф все чаще заговаривал с женой о детях: «Вместях постель давим, а малышек – тютю». Отбояривалась Матрена: «Не знаю, почему полая… эта природа не для нашего ума». Забылось, затянулось тенетами дней, что ворочала в чужом доме ведерными чугунами, большими охапками таскала дрова, что свекор не давал роздыху на покосе и скотном дворе, а распьяной муж торкал в живот чем попадя. Природа не так заботилась об уме женщины, как о ее теле. Она оберегала от натужных трудов. Но мужская природа и порода смотрела на бабу-работницу со своей дворовой колокольни. Мужиков не трогало чужое мускульное расточительство. Они не допускали мысли, что баба не сможет исполнить данный ей обряд родин, бабью справу. Иная жена – подольница приносит нагульного ребенка. Матрена верна, как солнышко земле, даже в думы грех не пускает. Легко сказать Крисанфу: рожай. Есть, видимо, повелитель посильнее, чем муж. Правит, дозорит за судьбой. Надо смириться, уповать на его.
В февральский ветродуй умер отец. В гробу лежал краше, чем был в последние тяжелые месяцы болезни. Обмытый, убранный бумажными цветами покойник казался дочери спящим. Не верилось в вечный сон отца. Всей тяжестью обрушилась на Матрену явь неподвижности и смертной немоты. Тяте не шевельнуть пальцем, не постонать, не погладить дрожащей рукой по голове. Стоящий на табуретке гроб, почти детское изболевшее тело в нем были последним видимым пределом. Скоро могила сокроет его черты. Предстоящая повечная разлука с отцом встала со всей неотвратимостью и мукой. В груди давно вызревал жуткий стон, накапливал страшную силу. Он вырвался громом, заставив вздрогнуть мать, бабушку, братишку и деревенцев, пришедших разделить горе. Стон-вопль подхлестнул волну стенаний. Она покатилась по горнице, ударяясь в стены, двери, обметанные по косякам плотной изморозью.
Никогда так не голосила Матрена по умерцам. Надо было воочию увидеть обрушную беду в родном доме, чтобы от ее опаляющей молнии всеохватно воспламенить страдающую душу. От настойчивого поучения смерти на Руси родилась еще одна вопленица. Некоторые бабоньки не вынесли шквального рыдания горемычной Матрены. Подхватили вой, заголосили, схватились за волосы.
Таким гореванием можно скоро надсадить сердце. Стеная, царапая щеки, вопленица простирала руки к иконам. Летала от плеча к плечу раскосмаченная голова. Утешение долго не приходило к ней. Мать впервые видела такое, порожденное бедой, безумство дочери.
С этой поры Матрена будет приходить оплакивать всех дектяревских умерцев. На похоронах отца ее чистая душа, нестойкое слезливое сердце прошли строгую проверку на отзывчивость и неподдельную любовь. Сострадая, оплакивая чужое горе, точно свое, кровное, вопленица видела все тот же гроб на табуретках в отчем доме, иссушенного болезнью отца. Без труда давались слезы, и летел почти непрерывный горловой стон. В избе мужа она крепилась, сносила бесслезно оскорбления, обиды, тычки. Над обмытыми, обряженными телами давала волю душе. Вопленица оплакивала разом и покойников, и свою никудышную забитую жизнь.