Текст книги "Горислава
Повести"
Автор книги: Вениамин Колыхалов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Вениамин Колыхалов
ГОРИСЛАВА
Повести
Об авторе
Родился 8 апреля 1938 года в селе Кандин Бор Парабельского района Томской области.
Воспитанник Усть-Чижапского детского дома.
В 1956 г. окончил Томское горнопромышленное училище № 1.
1958–1961 гг. – армейская служба в г. Владивостоке.
С 1962 г. – член Союза журналистов СССР.
В 1968 г. окончил Литературный институт им. Горького.
С 1976 г. – член Союза писателей СССР, России.
Автор 28 книг прозы и стихов, семь из них выпущены центральными издательствами.
Работал грузчиком, монтажником-верхолазом на строительстве Томской ГРЭС-2, слесарем по ремонту промышленного оборудования, ассистентом кинооператора, воспитателем в детском доме, корреспондентом различных газет.
Повести, рассказы, стихи, очерки публиковались в журналах «Москва», «Наш современник», «Молодая гвардия», «Дружба», «Новый мир», «Сибирские огни», «Знамя», «Октябрь», «Дальний Восток», «Смена» и др.
Вениамин Колыхалов – лауреат премий имени Николая Островского и журнала «Молодая гвардия».
От автора
Повесть «Горислава» была опубликована двадцать лет назад в одном из лучших журналов страны. Вскоре после выхода этого произведения в свет я получил от главного редактора журнала «Наш современник» Сергея Викулова письмо.
«Уважаемый Вениамин Анисимович! Поздравляем Вас с публикацией в третьем номере журнала за нынешний год Вашей повести „Горислава“. Исполненная светлой грусти, но и заботы о судьбе русской деревни, что „примрёт скоро“, повесть в то же время пронизана оптимизмом и надеждой, что, вопреки всяческим опустошениям, наша малая родина будет жить – будет жить, пока жива будет на земле такая вот Горислава – воплощение самой земли-матери, самой веры в доброе начало в человеке.
Хочется верить, что и в душе читателя „из цепких объятий туч“ вырвется „омытое солнце“ и он вслед за Гориславой скажет: „Да не прийдут больше на землю во веки веков войны мерзкие!..“.
Всегда будем рады продолжению наших творческих контактов.
Желаем Вам всего самого доброго в жизни!».
Опубликованная тиражом 220 тысяч экземпляров, повесть «Горислава» проживала до сих пор в «журнальной коммуналке».
Теперь она обрела свою крышу.
Солнце Сибири
На первый взгляд, в повести томского писателя Вениамина Колыхалова речь идет лишь о событиях драматических: об оскудении томской деревни Авдотьевки, факт, за которым проглядывается отмирание многих современных деревень. Да и главные герои повести показаны не в лучшую пору своей жизни, в огорчительной старости изображены они. Однако – удивительное дело! – общее впечатление от произведения остается светлым, а завершается повесть страстной, звенящей, ликующей нотой. Одна из причин тому – сквозной образ солнца, идущий через всю повесть, о чем подробнее мы скажем ниже.
Не дают вылиться пессимистическому вздоху после чтения колыхаловского произведения и образы тружеников-стариков, живущих в Авдотьевке. Веришь, что эти люди сумеют одолеть любые напасти. Тема труда знакома писателю не понаслышке. Был будущий литератор и слесарем, и литсотрудником молодежной газеты, и сучкорубом, и рабочим геологической партии. Работе верны авдотьевцы до последнего вздоха. Умирая, колхозник Федул берет в слабеющие руки лукошко с зерном и засевает пол: так вечному труженику легче встретить небытие. Пронзительная сцена.
Старательностью, небрезгливостью отмечены авдотьевцы, нет для них «грязной» работы. «И свиньям подход людской нужен», – учит семидесятилетняя Горислава, вспоминая работу в свинарнике. Муж ее Терентий Кузьмич, бывший фронтовик, в бытность свою бригадиром чеканит афоризм: «Давайте, ребятки, на травах насмерть стоять! Тогда и коровки живы будут». И трудно этим крестьянам понять спущенную сверху установку – сокращать личный скот. При этом парторг, угрожая, говорит Терентию Кузьмичу Найденову: «Еще с довоенного времени должен был уяснить, что есть земля советская, есть и соловецкая».
Точно нащупал автор болевую точку. Именно в явлениях, связанных с культом личности Сталина, в насаждении тогда административно-командных и репрессивных методов – первоисточник, на мой взгляд, многих последующих наших бед, волюнтаризма и застоя. Рисуя картины того, с какой болью, словно с членами семьи, расставались колхозники с отбираемыми у них коровами, писатель тем самым подтверждает правильность принимаемых ныне решений – и о семейном подряде, и о развитии у колхозника инициативы, предприимчивости.
Вообще же в проблеме – город и деревня – автор на стороне слабого, на стороне деревни. Тревожит его отток лучших кадров из села в богатый город, тревожит и то, что для нефтяников сейчас овощи приходится выращивать не в поле, а в дорогих теплицах. Потому-то с таким сочувствием выписан Терентий Кузьмич, который, несмотря на уговоры горожанина-сына, ни в коем случае не хочет уезжать из родной Авдотьевки. И любовно выписывая все детали, дает Колыхалов сцену того, как красиво пашет Найденов.
Красота крестьянского труда оттеняет душевную красоту его создателей. Трогательная взаимовыручка характеризует обитателей Авдотьевки. Еще в войну Найденов по-братски печется о сослуживце Бивине, помогает ему победить позорную трусость.
Колыхалов пишет и о тех последствиях войны, о которых до недавнего времени говорить было не принято. Зловещее психическое заболевание – результат военной контузии, обрушилось на авдотьевца Савву. Болезнь неизлечима, как сказал в Томске «большой спец по психам». Но не бросает Савву, самоотверженно заботится о нем жена Нюша. Показывая Савву и Нюшу, любуясь ладом в семье стариков Найденовых, прошедших рука об руку до восьмого десятка, автор славит прочность семьи.
Верная, ждущая семья помогла авдотьевцам-фронтовикам выстоять в военное лихолетье. Не умолчал автор и о том, какой чудовищно тяжелый груз свалился на плечи авдотьевских колхозниц в то нелегкое время и с каким мужеством несли они этот груз забот, помогая фронту.
В повести царят две стилевых стихии. Сцены, где речь идет от лица бабушки Гориславы, узорчато-затейливый, сочный крестьянский рассказ, чередуются с авторским повествованием, философски насыщенным изложением. Вениамин Колыхалов – не только прозаик, но и поэт, Читая колыхаловскую прозу, чувствуешь это.
Речь Колыхалова музыкальна. Особенно ощутимо это в пейзаже. Подробному развернутому пейзажу уделено большое место в произведении. Природа представляется влюбленным в нее авдотьевцам живой. И в этих интонациях повествования – благотворное влияние великого томича Вячеслава Шишкова.
Горислава – язычница, солнцепоклонница. По существу, это стихийная форма атеизма. В определенной мере солнцепоклонником является и сам автор. В финале голоса автора и его главной героини сливаются.
Почему атрибутом сибирской земли в повести стало солнце? Другое дело, если бы речь шла, к примеру, о Грузии, для которой эпитет «солнечная» стал как бы постоянным, неизменно встречается в литературе. Сибирь у литераторов обычно вызывает иные ассоциации – тайга, морозы, метели, медведи. Но нужно очень любить свой неброский край и очень любить жизнь, чтобы в суровом сибирском солнце увидеть и его мощь, и его радость, и символику всепобеждающей жизни. Именно так смотрит на любимую томскую землю Вениамин Колыхалов.
Гелий Павлов
г. Москва
ГОРИСЛАВА
1
– Деревушка наша, сам видишь, примрёт скоро. Чё людей погнало по белому свету? Чё покинули они обжитую землю, сельбище, пашни, отбитые у тайги долгим и упорным корчеванием?
Давно-предавно осталась я сиротой. Мамка моя с капитаном речным сшушукалась, по первой лихой воде в Томск сбежала. Отец с горюшка и вина задавился. Оставили меня горемычить, в чужие руки кинули. С досветок по вечернюю темнынь на ногах. К колодцу, в хлев, в поле – бегом да бегом. Шустрой росла – челночком вертелась. Хлеба подовые пекла – слаще пирога были. Ворочаю по чужому дому работы – на ухваты и сковородники кошусь: хозяин-угрюмец легок на расправу был. Все ему не так, все не этак. Кричит: почему самовар плохо вычистила, столешницу не чисто выскоблила? Напраслину наговаривал. Желчь его донимала, вот и отыгрывался на сиротке. Горько жилось, не сладко елось. И надумала я утопиться.
Напоила-накормила с утра лошадушек, коровушек. Уважила напоследок – овса без меры насыпала, сена вволю дала. Ешьте, родные, вспоминайте бедную Гориславу.
Подошла к проруби – голову хмельком обдало. Запьянила близкая смерть. Память отшибать стало. До воды шаг, так он ведь последний.
Раздумка взяла: как, думаю, в прорубь бултыхнуться – головой или прыгом. Хотелось сразу под лед уйти. От страха навалилась крупная озноба: трясью затрясло. После жаром обнесло, лоб даже взмокрел. Шепчу: простите, родители мои… отстали вы от меня, я от жизни такой отстану.
Сачок взяла, льдинки из проруби вычерпывать стала. Сон, думаю, не сон на меня навалился? Принялась осенять себя последним смертным крестом. Солнушко еще не взошло, не отговорило от глупой затеи… Крадусь к проруби на цыпочках, глаза жмурю. Кто-то сзади хвать за плечо: я обмерла. Обернулась – Нюшку увидала, другую нашу сиротку. С криком, руганью на меня напустилась: «Ах ты, песья голова! Да чего ты, дуреха, надумала?!». По щекам меня щелк-щелк. Я реву, и она подревывает: «Гориславушка милая, ты же видишь – я тоже бедую, но живу. За тобой с берега следила: неспроста, думаю, без ведер и коромысла к реке топает…».
Нюша хроменькой была. Накрыли ее маленькую сеном на покосе, чтобы гнус не зажирал, да по забывчивости граблями конными наехали. Протащили с валком. Правая ножка сохнуть стала. По семнадцатому годку ее остяк-охотник унасиловал. Работница была в колхозе – трех не надо. Безотказница в трудах. Пошлют на лен – снопы солдатами ставит. Траву поспелую валит – литовка молнией сверкает. Известно: кто везет, того и погоняют. Мы везли колхоз во всю бабью силу. Хлеб – горох со жмыхом. Такой ели, но везли.
Ведет меня Нюша-хромоножка с реки, уговаривает, успокаивает. Стыдь на меня напала жуткая. Думаю: как я теперь своей деревне на глаза покажусь? Душеньку осрамила. Крест предсмертный наложила на себя. Сорвется с неба звезда, и то за ее упокой помолиться хочется. Помолился бы кто за меня, когда прорубь тайну скрыла? Нюша помолилась бы, всплакнула. Горемычила в жизни много.
Перед войной деревушка наша в окреп пошла. Избы ладные, из смолевых бревен. Земля навозом удобрена: любая овощь росла и радовалась. Льны-долгунцы крепкие родились.
Картошка по кулаку. Лесопильня тес, брус, плахи давала. И горбыль не пропадал. У ранешних хозяев будто по три глаза было: все узреют, ничего без призора не оставят. Не скрою – не сразу мы с колхозом оброднились. И новая рубашка к телу притирается. А тут на тебе: артельный труд. Бедняк в кулак свищет, а кулак бедняка ищет, охомутать хочет, в работники забрать. Время прошло: задули кулака, как свечку. Не сразу погас.
Была в колхозе Доротея – славная артельщица. Как и Нюша – безотказница в трудах. Доротея из семьи откольников. Попов не признавали – старцев слушались. Доротея молчать научилась раньше, чем говорить. Съест артельную чашку супа или каши, к общему котлу не подойдет, добавки не попросит. По глазам вижу – голодная. Слюну сквозь горло пропихивает, но в сторону артельного котла даже не посмотрит. Судачили о ней: гордячка, норов кержачий показывает. Нет. Дело в другом: жизнь среди прочих премудростей научила главной заповеди – терпению. Наука – докука, но кого надо доймет. Открыла тогда мне у проруби Нюша глаза: терпи. В беде петь научись. При радости песня сама из горла выкатится.
В деревне нашей – Авдотьевке – прибылых людей жило мало. Приедет кто на наши пепелистые подзолы, поживет годок-другой и понужнет отсюда искать земли пожирнее. Но и чернозему пот нужен. В Нарыме не каждый окорениться может. Эта земля не всякому в руки дастся…
– Не притомила ли тебя, Анисимыч, вспоминками своими?
– Век бы слушал такие вспоминки.
– …Вот и выходит по моему рассказу: если жить, то тужить приходится. Васюган наш по самое верховье деревушками был обставлен. В прошлый ледоплав на сизой льдине проплыла мимо Авдотьевки гнилая гробовина. Из бокового пролома торчала желтая кость. Повыше нас правый васюганский берег яристый, оползневой. За семью излучинами заброшенное кладбище на берегу. Вот и шевелят обрывы мертвецов. Проедь выше – и там кладбищи. Значит, везде приреченцы жили, а в избах зыбки качались, в хлевах скотина мычала-блеяла. Живности-то, живности сколько было! Пройдут по деревне три дойных стада, смотреть любо-дорого. Бычины упитанные, с кольцами в ноздрях. Идут-гудут, слюну под копыта роняют. Тогда гонения на скот не было: держи, продавай лишку мяса, молока, шерсти. Вдруг клич по деревне: сдавай лишнюю скотину! Да какая она лишняя? Своя ноша не тянет. Сенов запасали, сколько силушки хватало поставить. Луга наши, сам видел – под горизонт. Сроду всю траву не выкашивали. Сейчас в Авдотьевке одна корова-дойнушка осталась да горстка овец. Нынче говорят: держите скотину, сколько рукам хочется. Да где руки-то? Кто держать будет? Стариков и стариц земля помаленьку до себя кличет, воедино под кресты собирает. Отроки по городам, по стройкам разъехались. По нонешним временам черта так крестом не напугаешь, как молодых скотным двором.
Вот и погибает погибом наша деревушка. Молодым что с нами тут сидеть, плесенью покрываться? Внук наш на нефть подался, трубу куда-то ведет. Такая, говорит, труба, что в ней бычка на веревочке провести можно.
Мы сидим с бабушкой в светлой прохладной горнице. Упрямые ходики ровненько забивают в чисто выбеленную стену золотые гвоздочки секунд. Часы хочется остановить: мешают слушать житие бабушки Гориславы.
Она начинает помаленьку изнывать от старости: новая зима будет для нее семидесятой. Годы начистили до блеска серебро волос. Плавными полукруглыми разбегами морщины на щеках и подбородке. На лбу они крестиками, косыми линиями. Глазные впадины неглубоки, на их донышке васильково-веселые подвижные глаза. Соль слез не обесцветила их, не притушила блеска и привлекательности. Горислава ведет рассказ голосом неприглушенным, без старушечьей хрипотцы. Давно ищу по нарымским деревням таких удивительных бабушек-разговорниц. Глубокие колодцы их жизни хранят родниковую влагу вспоминок.
Ее муж Терентий Кузьмич уехал проверять сети. Перед уходом выложил на стол стопку орденских книжек, сказал баском:
– Наши награды вместе – за войну и за тыл. Там и послепобедные.
Тереша и Славушка – так нежно называют друг друга супруги, справившие недавно золотую свадьбу. Их закатное солнце жизни садится не в тучи. Мир, лад, согласие, покой, взаимная забота, ласка – такие теплые лучи согревают их на крутом склоне последних лет.
Чихнет Терентий Кузьмич, Горислава проворкует нежно:
– Будь здоров, Терешенька. Я тебе перед сном горчичку разведу в тазике. Прогреешь ноги – чих-пых пройдет.
– И ладненько, – быстро соглашается старичок. – Ты ведь моя главная лекарица.
Четвертый день живу в Авдотьевке, забытой богом и сельпо. Сплю на сеновале. Здесь сохранились пласты плотного, слежалого сена. От него исходит тяжелый плесенный дух. Корову старички не держат второй год. Уныло глядят вниз острыми носами подвешенные на стайке косы. Не первую пробежку по металлу делает въедливая ржавчина. Взял литовку, наточил, навалил травы за огородом. Она быстро подсохла под июльским палящим солнцем. Сенная перина источает медовый запах.
Ходики, ходики. Давненько зашли вы в крестьянские избы. Из многих не выходите до сих пор. Привозили дети родителям электронные часы в подарок. По словам Гориславы, походили они в тихую неделю и обмерли. Ходики на стене не обмирают, посрамляя сложный электронный механизм. Кукушечка из дверцы оповестит любой час.
В избе чистота. Дородную русскую печь Горислава называет «моей госпожой».
– Много годочков служу ей. И все молчком, молчком. За меня горшки, ухваты да сковородники говорят.
Печь часто подбеливается известью с солью, поэтому блестит и не осыпает известковую пудру.
Пол в избе густо выкрашен под яичный желток: щелочку между половиц не увидишь. Ходить по такому полу в носках – благодать, словно по ледяному катку скользишь.
В горнице самодельный шкаф под потолок, широкая деревянная кровать с точеными слоновьими ножками. Стол тоже массивный – не шатнешь.
В простенках, в рамках под стеклом увеличенные с фотографий портреты Тереши и Славушки. Кочующий фотограф прирабатывал и за ретушера. Лица супругов искажены. Усы у Тереши побольше буденновских. Левый зрачок крупнее. На гимнастерке орден от медали не отличишь. У Славушки щеки размалеваны под цвет спелых помидорин. Над одним глазом бровь дугой, над другим – оглоблей.
– Мы-то знаем, что это мы, а других сумление берет, – поясняет бабушка.
«Тук-тук» – усердствуют ходики. «Ку-ку» – не проспала свой час миниатюрная кукушка.
Горислава продолжает развертывать бесконечный свиток своих вспоминок.
– Дедушка мой, царство ему небесное, чучельник был отличный. Вырежет, обстрогает уточку, перышки краской напустит – прямо-таки живая птица-подманщица. Такая зазноба любого селезня подманит. Тетеревов дедушка мастерил. По молодости сам их на березах расквартировывал. Охотники тушевались – не знали по каким дробью палить. Не раз в обманную птицу стреляли… Наши – найденовские – в Сибирь из Расеи притопали. Курские мы. Пошептал дедушка отгрешные молитвы, ото лба до пупа крест положил и в путь-дорогу. На Курщине он офеней-коробейником был. Товаришко мелкий сбывал вразноску. Таскал по деревням платки, серьги, наперстки, книжки дешевые. Скоморошничал, где народишко на улыбки щедрый. Отпустит шуточку и сам же похохочет, если никого на смех не подпалит. Доходился мой дедушка – до Нарыма дотопал, никто остановить не мог. Здесь и сейчас угрюмцы не перевелись. В ту пору народ тайну под бородами держал. Дедушка нарымца в четверг шуткой попотчует, он аж в субботу улыбнется.
Коробейничество дедушка оставил. По тайге много не находишься, рысям да медведям серьги да иголки не сбыть.
Нарымцы обучили дедушку деготь гнать, смолокурничать. Смолка, смолка, и от нее спине солко. Поворочай-ка пни. Пнёвую колоть дедушка рядами в ямах умащивал. По-вытапливал сало из пней, ох повытапливал. Проскипидарился, просмолился. Комарье над ним не летало: дых перехватывало у гнуса от дегтярного деда.
В конце января наваливаются на землю афанасьевские морозы. Под один такой мороз пожаловал к нам деревенский знахарь. Баит: «В одной из смольных ям беглая ведьма отсиживается». Дедушка шумкует: не пущу к яме. Знахарь: колдуньям пособствуешь… Пошли. Знахарек Селиверст – мужичонка лодырный, вранливый. Народ пужал. За добрые и недобрые предсказания брал хлебом, молоком, мясом. Спрашивали этого конопатого мужика: «Почему берешь еду за недобрые предсказания?». Отвечал: «Темные вы людишки. С того и беру, что предупреждаю. К беде вы изготовиться должны. Нежданная беда – вдвойне страшна. Жданная – полбеды».
На смолокурне никакой колдунихи не оказалось. Не дуры – посередь зимы отсиживаться в ямах. Хитрый мужичишка Селиверст глазами зырк-зырк, смотрит, как дедова яма хитро устроена. Смолокур получал добрые смолы. На томском базаре нарасхват шли его деготь и скипидар. Зависть точила знахаря. Перенял Селиверст опыт: в то же летечко взялся за смолокурство и погорел. Вот тебе и ведьма в яме. Не всякой твари норови по харе. Иная и на добро способна. У ведьм ум не покупной. Одно знаю: ведьмарки умирают мучительно. Души загубленные, злодейства покою не дают. Ноги, руки судорога сводит. Тело от души трудно отделяется, его костолом охватывает. Вот так умирала у нас Секлетинья. До круглого века ей три денька оставалось. Умирала – деревня стоном стонала. Печи топились скверно: дымы не в трубы – в избы выпирало. Углы в домах трещали. Собаки выли по-волчьи. Сверчки запечные приумолкли.
Пришли ко мне бабоньки, спрашивают: «Что делать, Горислава? Каким этапом скорее ведьму на тот свет отправить?». Говорю: «Пусть мужик покрепче, посмелее хватает лом да две-три доски над кроватью колдунихи выломает. Верный способ помочь Секлетинье в иной мир отойти». Выломали несколько потолочин. Ведьма сразу потихла-потихла и кому-то душу вверила. Не богу только. Вместо пятаков положили умершей на глаза по гнилой картофелине. Вскоре и дымы пошли в трубы. Собачий вой прекратился, сверчки ожили.
Внук наш с нефтей приедет, упрекает:
– Бабушка, тебе ли чепуху молоть про леших и ведьм? Ракеты небеса ощупали: бога тю-тю, ведьм тю-тю. В ступе не налетаешь.
Отвечаю внуку:
– Не перечь старому человеку. В нечистую силу и я не верю: черта за рожки не держала. Колдуны-ведуны попадались. Повелось в деревне: Секлетинья – колдуниха, Селиверст – знахарь. Ну и пошло-поехало. Когда народ в один рот, трудно и свой не разинуть. Ничего не ищи, внучок, на небе. Всего путного и беспутного вдоволь на земле. Всякие людишки водятся. Покойный знахарь пойдет, бывало, травки лечебные в лесу собирать, сам глухарей из чужих ловушек вытаскивает. Угодил раз ногой в зубастый капканище. Нога в клюку высохла. Умер. Травки, нашёпты не помогли.
И-и-и, Анисимыч, сколько я за жизнь разной всяковщины послушала-повидала. Жила и свято, и клято. Побирушничать приходилось. Поданный кусок слаще ворованного. Иголки в пироге подавали – все было. Привыкла пирожок надвое разламывать – увидала иголочку. В молодости зоркоокая была. Табак на понюшку поздно брать стала. Нанюхаюсь – слезы бегом бегут. Позорчает око – далеконько видит. Вдали что у нас? Луга, тайга, поскотина – вот и вся мир-околица. Мой вечный храм – солнушко. Куполов много кедровых, сосновых. Им покиваю и дальше живу. Живу, радуюсь земному и небесному. Мне и солнушко подсобляло, и колхоз. Придет иногда ко мне Нюша поплакаться: «Тоскливо жить на свете становится. Скоро срок подойдет – остужусь. Еще бы хоть пяток вербных воскресений встретить. Не-ет. Видно, подходит к концу пасха жизни моей. Кто-то все шепчет и шепчет: разговелась, Нюшенька, пора и честь знать. Земля других едоков рождает. На всех хлеба не напасешься – уходи в могилку…».
Успокаиваю Нюшу: «Много дум вмещает бабий ум. Терпи, родная, последние лета жизни. Они самые сладкие и самые горькие. Ты меня от проруби отвела в сиротстве, поэтому живешь долго за такое благодеяние. И дальше живи, пенсию получай. А тоску по куску за палисадник брось».
Кот у Гориславы – живая головешка. Лапу дружбы мышам не подает. Молод, драчлив, проворен. Лежит на коленях старухи и во сне тянет длинную мурлычную песенку.
«Тук-тук» – отстукивают ходики. «Ку-ку-ку-ку» – отсчитала механическая птичка два полуденных часа.
Бабушка поскребла пальцем седой висок.
– Мой дед всегда со своей ценой на базар ездил. Упрется – ни копейки не сбавит. Любил говорить: мне цену занижать – товар унижать… Стоит на базаре, погаркивает: не лезь в деготь по локоть – палец есть. Мазни, понюхай, разотри. Деготек ямный. Смажешь ось – заботушку забрось. Дегтярницу с собой не бери – на весь путь смазки хватит. Если задумал кому ворота вымазать, чью-то честь поругать – мой деготь насквозь дверные доски пропитает. Скобли – не соскоблишь. Меняй ворота… Говорит, говорит – приманивает народ. Торг бойко идет.
Дедушка знал много гуторок-поговорок. Язычок звончит, ни минуты не молчит. Найденовская порода говорливая. В сиротстве мне постоянно есть хотелось. Говорю-говорю, голоду язык заговариваю. Брюхо бурчит, хлеба просит. В те годы хлебушко глазами есть приходилось чаще. Уставишься на хозяйский каравай, слюнки глотаешь.
Во германскую войну дедушка окалеченный вернулся. Думали: забросит балагурство, частушки да песни в себе похоронит. По-прежнему потешничал. На гулянках балалайку из рук не выпускал. Мне не раз говорил: Горислава, за моей жизнью должок водится: счастье должна дать. Когда не знаю, но даст.
Не мною придумано поверье, не мне его забывать: в хлебную страдовицу бузит в поле леший. Снопы расшвыривает. Устраивает порчу зерну. Мышей по гумнам распускает. Против такого пакостника надо выставлять сторожа в тулупе навыворот. Оружие сторожу дается – кочерга. Лешие ее пуще пушки боятся. Хаживал в оборону на леших и мой дедушка.
Казус однажды с ним вышел. С дневного устатку уснул на соломе Порфишка, дал лохматым потачку. Перво-наперво изгрызли кочерговую ручку. Со злобы аж окалину съели. На тулупью шерсть гору репьев насыпали. Связали горе-сторожа по рукам и ногам ведьминым лыком. Прыгают, радуются, пыль мякинную поднимают. Она и подвела их: дедушка чихнул спросонья. Один леший со страху башкой об молотилку стукнулся, другой на снопы полез. Рухнула ржаная кладь, завалила леших и дедушку. Утром мужики сторожа откопали, а шалунов и след простыл. Умеют мудреные бесы из любой беды выкручиваться.
Рассказывает Горислава новую вспоминку, на меня с ухмылочкой поглядывает: поверю ли. Я невозмутим. Мне любо слушать ее певучие ласковые словечки: небушко, солнушко, зорюшка. Ее поверья чисты и наивны. Слушая их, уносишься на быстром скакуне в далекое прошлое, на лоно полей и лугов.
В одно из воскресений, стоя на крыльце, Горислава спокойно помолилась на чистый солнцевосход и изрекла:
– Мы с Терешей язычники: солнушку поклоняемся, природе. Светило всегда зримо, добро всему живому сеет. Оно на виду. А кто бога видел? Чего он скрытничает? Нас с Терешей в староверство клонили – не поддались. Экая невидаль – без попа жить. Вот без солнушка попробуй проживи.
Веский довод. Против него не один богоискатель разведет руками.
Под утренним парным туманом течет величавый Васюган. Прошли времена, еще пройдут, выплеснутся годами в океан, не знающий бурь. Река будет жить, струиться подо льдом и под солнцем. Пока есть вода, будет вечность. Вода проснется от зимнего оторопелого сна, вспомнит, что есть над ней небо, не омраченное жизнью солнце. Величава и прекрасна нарымская природа, дорог мне тонюсенький росчерк реки в ней. Дороги мне старики Найденовы, поклоняющиеся солнцу. Для них великий престол все: луга, притушеванные туманом, огород, где кучерявится картошка, муравчатая тропа, ведущая к старому кладбищу, густое разнолесье вдалеке в веселом ливне напористых лучей.
Бредут сами по себе облака, бредет сама по себе за деревушку коровенка тети Нюши. Наестся сочной травы, напьется васюганской водицы – прибредет обратно: вымя будет походить на тугой бурдюк.
Горислава говорит с солнцем не шепотом. Если оно прячется за плотными тучами, бабушка ходит вялой, хмурой. Блеснут лучи, окропят светом землю – бодреет духом, поднимает голову, благоговейно крестится.
– Ну вот и явилось… и славненько… и не покидай нас. Да святится имя твое, Солнушко! Да не прийдут больше на землю во веки веков войны мерзкие!
2
Тереша принес полведра золотых слитков: караси крупные, хватающие жабрами воздух. Замечал: нажарит хозяйка жировых ельцов, икряных карасей, ставит сковородку так, чтобы рыбьи головы были повернуты к окну. За ним течет, петляет меж лесов, болот степенный Васюган. Славушка объясняет так:
– Пусть на воду рыбка глядит, еще иматься будет.
Терентий Кузьмич – старик крутолобый, широкоскулый.
Прям и сух, как столб в прясле. Глаза цвета осиновой коры. Маленькие зрачки походят на торцы карандашных стержней. Глаза сухие – кружочки графитовые. Выбьет слезу резкий ветер – зрачки становятся агатовыми, ярко блестят.
Четыре года военной солдатской жизни раз и навсегда выпрямили Терешу, придали бравый гусарский вид. Стоит – плечи расправлены, небритый подбородок вздернут, правая рука чуть согнута у бедра. Вид у старика такой, будто собрался бодро откозырять честь и гаркнуть кому-то: здравия желаю! С войны вернулся без единой царапины.
– Вот даже порошинкой не ожгло, – сказала обрадованно Горислава. – Заговоренный он у меня. Я ему через солнушко весточки посылала. Выйду в поле, в луг, встану перед ним лицо в лицо, прошу его: «Солнушко, солнушко, спаси и помилуй Терешу. Несладко ему в окопах. Горько в боях. Пронеси пули мимо него. Обогрей душу. Передай: жду его целехоньким-живехоньким. С победой жду». И слушало солнушко жницу колхозную. Никогда не упускала я свою заряницу, свои досветки. Встречала светило небесное трудом земным. Оттого и любит оно меня. Лень-греховодницу успела в сиротстве прогнать от себя. Солнушко еще в провале небесном – я не сплю. Кручусь возле печки. Ухом-слухом каждый коровий мык ловлю. Будь сам приятен солнушку и земле – они в долгу не останутся. У них душа большая, добрая. Птица всякому лесу поет, и ты пой всякому. Мы с тобой, Анисимыч, на старые выруба сходим. По грибы, по бруснику. Поживи у нас, послушай вспоминки. Замолви о нас словечко в какой-нибудь книге. Живут, мол, в Авдотьевке пенсионеры Найденовы. Тереша – старичок-фронтовичок. Славушка – колхозница-полевичка. Язычники они, последние васюганские язычники. Всю жизнь напролет солнушку исповедуются, земную мир-околицу боготворят…
Терентий Кузьмич сидит за столом, примагничивает указательным пальцем хлебные крошки, отправляет в маленький рот. Спрашивает меня:
– За веру нашу на Соловки не сошлют? Был у нас в роте пехотинец с тех земель. Весельчак. Ладошку об ладошку любил тереть. Помню, приговорка у него была: земля советская, власть соловецкая.
– Терешенька, – вступает в разговор жена, – да кто ныне за веру терзает? Молись хоть ведру – все к добру. Внук говорил: пусть лоб от мольбы треснет – никто никого пальцем не тронет. Кто староверцев волнует? Никто. Бурчат над книгами толстющими, суют два пальца в лоб и каждый по себе поп.
В форточку, обтянутую марлей, дышит сухим теплом июль. Ходики терпеливо подсчитывают секунды идущего века. Остановись они вдруг, и тут же остановится время, замрет, как журавль на одной ноге.
Покойно, отрадно в тихом пристанище солнцепоклонников. Забываешь о существовании сутолочных городов, о мнимых друзьях, бессчетных заботах. Весь мир – чистая горница, неунывающие ходики и счастливая парочка за крепким самодельным столом.
Не понять кто главенствует в доме – Славушка или Тереша. Семейная власть разделена поровну. Разделили они поровну быстролетную жизнь, нелегкую ношу судьбы и славу великой победы. Фронтовик положил боевые награды на стол, многозначительно произнес:
– Лобовая часть медалей – моя. Тыльная – Славушки. Без тыла побед не бывает.
У войны дорог много. У Гориславы в тылу главной была дорога на ферму. Родина-мать звала на подвиг, и откликнулись все матери Родины на ее сильный зов. Уносясь чистой памятью к тем годам сплошных тревог и забот, бабушка говорит:
– В то время кабы четыре руки для бабы. И тех бы не хватило. В колхозе – дела да дела. А мы, как вязальные иглы, их петелька на петельку нанизывали, трудодни приращивали. Фриц на Москву наседал, у нас паники – ни-ни. Верили: сдюжит столица, одолеют врага наши бойцы. В первое лето нарвала, насушила одолень-травы. Каждый день с пучками шепталась, разговаривала. Через них солдатам нашим внушение делала: не сробейте, осильте, победите, одолейте фашистов. Всю силу колхозную мужичью фронт прибрал. Кто в Авдотьевке остался? Старцы, детье, хромые да киластые.