355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Колыхалов » Горислава
Повести
» Текст книги (страница 7)
Горислава Повести
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 03:30

Текст книги "Горислава
Повести
"


Автор книги: Вениамин Колыхалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

– Да-а, кни-и-иги, – благоговейно произнесла отшельница и засобиралась до своей избы. – Кни-и-иги, кни-и-иги, – словно заклятие, вытверживала Мавра, сразу забыв про сестренницу, про Пермю, про переезд в далекий город.

Горислава проводила ее до сенной двери, вернулась.

– Куда ей, бедненькой, ехать? Место на кладбище для себя присмотрела. Колокольчиками, ромашками да анютиными глазками обсадила. Пришла однажды, ее застала. Гладит землю, цветочки. Нашептывает им что-то. Меня увидала, вздрогнула от неожиданности. Мавруша так за своей избой не следит, как за могилками. Дома тенеты, печка сажная, пол грязный. Там все прибрано. Старые кресты подправила, оградки покрасила. Ей речники краску привозят голубую, зеленую. Красит и красит оградки кладбищенские. Веселое у нас кладбище. Любо на нем стоять, мысли даже мраком не окутываются. Придешь в Пасху, в родительский день или в иной погожий, глядишь на смирные кресты и себя там видишь… руки сами по себе на грудь покойно ложатся. Уйдем туда, оставят наедине с землей, но руки вместе лежать будут. Работали вместе, покойтесь вместе.

У Мавруши от староверства мало что осталось. Забудется иногда, тремя перстами в лоб ткнет. И мы – язычники размытые. На уста Христа зовем. Главное: солнушку – божеству нашему молимся. Нынче мало кто на крепкой, стойкой вере стоит. Поповщина, беспоповщина – все одно бестолковщина кругом. Каждый волк имеет свой толк. Не знаю, земля под богом ходила или нет, но под солнушком вечно ходит. Иисусу непотребных слов каждый навешать может, но кто, когда светило матерным словом обругал? То-то… Мы живем в тайге, с чертом не равной ноге. Ничем нас запужать нельзя. Все налоги пережили, все займы, поставки. Тереша на войне был, мужички-тыловички ко мне подсыпались. В свою религию клонили. Известная религия – лежачая. Вот при Терешеньке говорю: вины моей бабской даже на огарочек нет. Подушку ночами кусала, работами тело трудила. Подолом ни разу не схлопала. Сукиной дочкой никто не называл и не назовет. Был у нас в войну учетчиком Небюдкин. Рожу ему господь по ситу выкроил. Красная, круглая. Сам рыхлобрюхий, с бугристой лысиной. Охальник первой гильдии. Почему на войну кобеля не взяли – до сих пор загадка. Он бы лбищем танковую броню прошибал. Ну, ладно, учитывай выработку, снопы, суслоны, турнепс. Чё шмон по юбкам наводить? Подсыпался ко мне всяким манером. Заниженными трудоднями давил. Сторожихой на ток посылал, отбивал от общего бабьего гурта. Облизнется, порычит от неудачи. Схватится за свою подручницу-сажень и айда пахоту замерять. Хлестала его по щекам – пальцы как по тесту шлепали. Раз на току подняла его перед бабоньками на смех. Говорю:

– Небюдкин, ты – гад, но в ад не попадешь. И на том свете чертей замаслишь. Обратишься к ним с такой речью: «Товарищи черти! Много о вас на земле всякой пакости наговорено. Лично я отношусь к вам благосклонно… парнокопытных уважал всегда. Мне бы хоть с краю, но поближе к раю. Устройте дворником аллеи подметать. Копытца ваши обрабатывать смогу. Шерстку расчесывать». Главный черт ответит: «Ты, Небюдкин, в колхозных активистах не числился: в твою пользу зачтется. Но каждый заработанный тобою трудо-день мы превратим в адо-день. Минимум отработаешь надзирателем у котла. Местечко теплое. Следи, чтобы вар не выплескивался и никто из котла не вздумал выпрыгнуть. Дрова, уголь в нашей котельной экономь. Отправим тебя на землю денька на четыре. Привези кочергу, ножи, топоры. Клещи в кузнице утащи. Бери на заметку всех, кто чертей нехорошими словами поминает. Послужишь у котла – повысим в должности. Без работенки не оставим…» Ведь ты, Небюдкин, ползком, на карачках, но до рая доберешься.

– Я не до рая – до тебя доберусь! – закричал учетчик.

– Стращал петух барана, да сдох рано.

В чистых глазах Гориславы ни на минуту не потухает яркий свет. Рассказывает о давно минувшем, омертвелом в памяти, но испытывает словесную пылкость, будто перебранка с колхозным учетчиком произошла совсем недавно.

Назойливые настенные часы бдят за жарким июльским днем. Маленький черный ус на циферблате начинает свешиваться, подползать к цифре 5. Кукушка давненько подбросила своего птенца в гнездо ходиков. Он там окреп. Скоро высунет из теплого лаза головку и пропоет извечную птичью аллилуйю.

И снова громовым раскатом врывается в избу неожиданный вертолетный гул. Неулетная птица севера теперь проносилась низко над деревенскими живыми и мертвыми крышами. Горислава и Тереша невольно осадили головы на плечи, исподлобья посмотрели на потолок. Казалось – и потолок, и матерая лиственичная матица, и вбитая в нее самоковочная загогулина для зыбки сейчас задрожали, качнулись над полом на рокочущей звуковой волне.

– Вот жеребец! – выдохнула Горислава.

– Добрый скакун! – подтвердил Тереша и заголил листочек календаря, прихватив его вверху черной резинкой. – День почти прожили со старым числом. Непорядок.

Листки настенного численника Найденовы отрывали редко: всю начинку дней перегоняли снизу вверх. Кончался год, они снимали пузатую книжку, перелистывали вновь. Смотрели дни рождения великих людей. Читали разные советы. Сличали долготу дня. Долги, бесконечны были зимние ночи. Нарымские деньки скоротечно просвистывали с метелями, с ветрами, улетали непойманными. Тягучая темнота накрывала авдотьевский мирок. Морозы умерщвляли белую округу на много верст. С исчезновением последней полыньи на Васюгане кончалась зримая жизнь вихлястой реки.

Вертолетный гул накатился, камнепадно отгрохотал. Долго вибрировал в ушах назойливый, давящий шум.

– Давно к Авдотьевке нашей приглядывается сверху, – высказался Тереша. – Не облетает стороной – напрямки прется. Внук сказывал: мы на нефтях сидим. Может, приедет наш Васька скоро с дружками да и резанет деревню бульдозерами.

– Не посмеет. Мы тут живем.

– Прикажут – посмеет. Просеку за корчевками под ЛЭП прорубили. Буровую вышку где-нибудь поставят. Видал их – силища! Посмотришь на верхушку – шапка на затылок катится. Земля – не доска, центровкой не возьмешь. На два-три километра буром колят.

– Сегодня не первое апреля, чё сказку рассказываешь? Три километра. До Черничного болота столько. Неужто такой путь под землю стоймя опустить можно? Васька приедет – врет-врет и ты ему подвираешь… три километра…

– Верно, – поддерживаю хозяина. – Есть скважины значительно глубже.

– Чё туда нефть залезла? Лежала бы подо мхом, подходи, черпай ведром. Мороку только людям создала… Пойдем, Анисимыч, к Нюше. Захватим ее да на могилки… переселенцев попроведать надо. Тереша, пойдешь с нами?

– Ступайте без меня. Сетенку довяжу.

Мы вышли на крыльцо. Полуденный жар схлынул. С болотной стороны тянуло легкой прохладой. У первой крылечной ступеньки на тротуаре свернутым черным кнутиком лежала гадюка. Приживалка даже не пожелала уступить нам дорогу.

– Грейся-грейся, – поощрила змеиное нахальство Горислава. – Кот оленивел, мышей не ловит. Она мышкует. Славная ползушка.

Неужели гадюка не пряталась от вертолетного гула, принимая его за гром?

Подходя к избе Нюши-хромоножки, услышали ее раскатистый смех. Наше появление она встретила звонкой частушкой:

– Говорила голоску: раздайся, голос, по леску. Чтобы милого, красивого ударило в тоску.

Расставила широко руки, загребая разом бабушку Гориславу, меня.

– Три березки – не лесок, мой миленок невысок. Ладный и подбористый, веселый, разговористый… Молодцы, что явились – не запылились. Старик, усаживай гостей. Думала: вы отдыхаете, приковыляла бы за вами. Старик, мечи хрусталь на стол.

Молчаливый, насупленный муженек Нюши поставил рядышком хрусталь – два граненых стакана сомнительной чистоты. Сгорбленный, небритый старичок, словно почиканный молью, постоянно озирался, пощипывал куценькую бородку. Одергивая фланелевую, навыпуск, рубаху, запускал пятерню под мышку и усердно чесался.

– Чего чешесся? Начерпай из фляги.

– Там… гуща… осталась… – виноватым, блеющим голоском сообщил муж.

– Ну и к чертям! Горислава, дай мне тряпку завернуть мою домашнюю тяпку. Я полью святой водой, может, станет молодой. В наказание, что ли, такой рохля достался?

Рохля, насупившись, молчал и тянул подол рубахи вниз – разглаживал матерчатые бугры.

Заступилась Горислава.

– Нюша, не шумкуй на Савву. Послушный, исполнительный, добрый.

– Немтырь! В день по полтора слова клещами тащу… а так хороший старик… чего грешить. Трава подрастет, выйдем с ним корове паек готовить… Савва, изыщи!

Старичок сощурился, собрал гармошкой складки на лбу. Нехотя расклеил губы:

– На дне… гуща…

Нюша ожгла рохлю острым взглядом. Подошла ко мне, схватила за руку, пытаясь закружить по горнице.

– Не горюй, подружка Феня, нынче новые права. Если парни не подходят – ты тяни за рукава… Перестану я любить своего касатика. Завтра смоюсь на Луну, завлеку лунатика… Славушка, почему солдата ветеранного оставила?

– Сеть вяжет.

– Зимы мало?

– Тереше без иглицы, что курящему без курева. Говорит: нервы успокаиваются. Собирайся, на могилки пойдем. Забыла?

– Ой, и верно. Гуща, убери со стола да мух поколоти.

Из деревни к запольному кладбищу текла узкая тропинка. За долгие годы много смертей проструилось по ней. Обрывались для кого-то петушиные поклики, застолья, полевая и луговая страда, рев скотины в хлевах. Из шумной деревенской круговерти тропинка вела к могилам, к немоте крестов, оградок, шатких столиков, увядших венков. Из надземного сосуда с названием жизнь все переливалось в земной сосуд с названием смерть. Горьким осадком выпадало на дно вечного сосуда оборвавшееся время.

Мавра-отшельница не давала затравенеть кладбищенской тропе. Часто навещала переселенцев, подновляла деревянные и металлические оградки. Подметала листву и хвою. Рыхлила лопатой, грабельками землю на могильных холмиках. Пересаживала на них лесные и полевые цветы.

Много видел разных погостов городских и сельских. С дорогими надгробиями, гранитными и мраморными памятниками, с витиеватыми оградками, сделанными из прочной арматурной стали. Ни одно кладбище не могло сравниться с авдотьевским. Оно представляло собой большую клумбу, любовно ухоженную, оберегаемую добрым, заботливым человеком. Погибающая деревня и воскресший голубо-зеленый городок за пустующим, заросшим будыльем и березняком полем, были разительным контрастом. Понятно стало желание Гориславы почаще навещать переселенцев.

Знавал одну московскую семейку, которая усердно, многие годы столбила местечко на Ваганьковском кладбище, да еще по соседству с известной личностью. Не только, оказывается, важно при жизни, кто твой сосед по лестничной клетке. Вот ведь какое дело. Надо и по гробу настоящего соседа подобрать. А то пролежишь всю смерть рядом с каким-нибудь прохиндеем. Хорошего мало.

Холмистый участок земли на ветродуйном берегу Васюгана жители деревни приглядели давно. Умели ранешние поселенцы выбирать места для деревень, церквей, ветряных мельниц и кладбищ. Надеялись на верные, неподводящие глаза. Смотрел на кладбищенский городок, ловил себя на мысли: хорошо бы после отведенных судьбой лет лечь вот в этот песчаный ярок, под зеленые купола берез, сосен и лиственниц. Их будут постоянно обновлять, подкрашивать весны. Природа позаботится об этом со всем врожденным усердием, со всей безотказной исполнительностью.

– Вот тут наш любимый председатель лежит – Колотовкин. – Горислава низко поклонилась могилке в обильных цветах. – Царство тебе небесное, Павел Евграфович. Радел ты о колхозниках, как о детках своих.

– Верный был мужик, – подтвердила Нюша, ухватившись за крашеные прутья оградки.

– …Пахать, хлебушко жать, сено косить – наравне со всеми. Все меня Песней звал. Сам певать любил. По Терешеньке сердце ныло, так я через песню-отдушину тоску выпускала.

– Замуж выскочила – распелась, – напомнила Нюша и улыбисто, хитро погрозила старушке пальцем. – А то, дурочка, топиться удумала. Теребили бы тебя до сих пор речные ерши да окуни. Вот тут лежать будешь. По-людски, по чести. Верно?

– Тут хорошо, – подтвердила Горислава. – На смерть запрета нет… ляжем… стоймя не закопают.

– Если просеку через нас проведут? У нынешних тайгопутов правила строгие: отшнуруют на карте дорогу и прямиком прутся. Воткнут на кладбище опору высоковольтную: нас лихоманка в землице от тока заколотит. Не живые, а ногами дрыгать станем.

– Свят-свят. Чё болтаешь?

– То и говорю: грилянда с опоры сорвется да гробы сотрясет. Подбросит нас в домовине – лицом от вселенной отвернемся. Могут бур через нас пропустить. Вышке прикажут: стой здесь, она и расставит копыта на наших могилках. Так лягнет – черепа расколятся. Запросто.

– Ну тебя… выдумщица.

– Мавра у нас – политик. Красит оградки, цветочки рассаживает, чтобы на красоту могильную не покусились. Ишь, чертолет, разлетался над деревней. Неспроста.

– Дай, Нюша, доскажу о председателе.

– Валяй. Крепкий был мужик. Пальцами ущипнет, но чтобы трудоднем, словом обидеть – ни-ни… С солдатками грешил, но народ не в обиде. Смотрим: то у одной бабоньки живот охапкой, то у другой… как на одну колодку строгал: волосы дегтярные, носы крепкие, тугие, глазенки капсюлями сверкают. Породистые суразята… грех плохое молвить про Колотовкина. Крепкий мужик был. Валяй, подружка, расскажи про него.

– Ты Павла Евграфовича не осуждай. Грешил… суразята… Если война восемь мужиков от деревни нашей отчекрыжила, восемь горьких вдов оставила – его винить, чё ли?

– Я и говорю: мужик что надо… Спи, спи, Евграфыч, не слушай… Охота, поди, усы покрутить, бабенок за титьки пожамкать?.. Спи, спи, не слушай.

– …У вдовицы Бурундиной сынок в сорок третьем народился. Горе наполовину забылось. Чернявенький, кучерявенький. Все знают, в кого, да губы на защелочку. Тетёшкает мать голопузого Ванечку – в честь мужа убитого назвала – грудь тугую в губешки сует. Бабе радость – детной стала. Не успели с Иваном до войны своим ребеночком обзавестись. У горя крутой берег, обрывистый. У радости пологий, чистый. В войну через эту жизнь-реченьку почтальоны под круть многих возили. Похоронку веслом не оттолкнешь, не утопишь в омуте. В начальный год войны по зимнему первопутью сразу два засургученных конверта пришли. Лютые бумаги.

Горислава помолчала, пристально посмотрела на могилу-цветник.

– Я о другом Колотовкине сказать хочу. Вернулся осенью сорок первого изрытый осколками. Старики с ним парились в бане, все дивились, каким манером Павел Евграфович выжил. Рана на ране. В фуфайке-стеженке столько рубцов не насчитаешь. В работах колхозных – первый прилежник. На песни меня подбивал. Говорил: «Горислава, заводи „Катюшу“. Хорошая, дружная песня, она звено колхозниц заменит».

– И я подпевала, – напомнила Нюша.

– Знамо. Так голоса совьем, так совьем… не рвались.

– …Про платочек синий.

– И про платочек пели. Про очи черные. Про Ермака. Песня ведь радость к душе прикраивает, горе растворяет.

Сплавная река делает здесь крутой поворот. С ярка просматриваются оба плеса: Васюган раскинул два крыла. Река летит, воспаряется в небо, и не будет ей остановок на долгом трудном пути.

Нюша и Горислава водят меня от креста к кресту, рассказывают о тихих жителях. О председателе Колотовкине: мог хлеб государству сдать и колхозникам кое-что перепадало. О доярке Бурундиной: подняла на ноги мальца, и он весь – в отца. Плохого о переселенцах не говорили. Добродетельные, честные, работящие лежали тут. Радостью, как хлебной краюшкой, делились. Горе сами сухариком грызли. Звенело над кладбищем улетевшее время. Странными казались произносимые здесь слова: бричка, коновязь, поцелуй, деготь, борона. Все в прошлом. Ни к чему не приладишь оглобли. Только живучая память смутно прорисовывает облик навсегда ушедших авдотьевских пахарей, смолокуров, доярок, шорников, кузнецов – колхозных прилежников в труде и в песнях.

Нюша присела на землю, взгорбленную корнями сосны. Обычно на кладбище находит на человека глубокая задумчивость, погружение в себя и в минувшее время. На лице Нюши не было ни печалинки. Сидела, чертила прутиком возле ног крест.

– Вот ведь штука: не связанные, а лежать будем, – словно великое открытие сообщила она. – Звон синиц не услышим. Бражки не попьем. Страшно аж.

– Страшно, а чё лыбишься? – упрекнула Горислава.

– Чё-чё… Смешинка подкараулила. Помнишь, к Мавре тунеядец прибился? Обошел по дворам, сосчитал всех дряхлых стариков и старух. Говорит: заплатите хорошо, я вам загодя четырнадцать могил выкопаю. Умрет кто зимой – попробуйте, подолбите бетонную землю… Евлампий тогда еще живой был… Спи-спи, Евлампий, не слушай… Корзинки, поди, поплести охота? – Спрашивает тогда твой братец Евлампий туника: «Чего еще умеешь делать?» – «Землю копать». – «А еще что?» – «Могу и не копать». Вот и смешно. Две профессии у туника: может копать, может и не копать. Накаркал тогда беду: в первую же зиму две смерти. Бензопилами землю под могилы вырезали, кубиками. Накладно. Цепи тупятся. Сейчас у нас имеется одна запасная могилка. Вон она, цветочками обсажена. Кто ее займет, по теплу другую приготовим. Мой молчун Савва тоже умеет землю копать. На окопах войны руку набил. Иногда юморной бывает. Молчит-молчит и выдаст: хоть стой, хоть падай. Говорит однажды: на дороге к смерти хоть кому обгон разрешен… Не печалься, Славушка. Богатым смерть страшна. У нас с тобой мошна тощая. Мы, родная, по мудрой статье жили: кто работает, тот ест. Сейчас что? Тунеядцы, как черви навозные, повылазили из всех щелей. Жулье-ворье налипло плесенью погребной. Кто не работает, тот жрет до отвала, капитал наворованный множит. Мозоль на брюхе легче набить, чем на руках.

– Знамо, – поддакнула Горислава, подставляя лицо лучам, льющимся сквозь крону березы.

– …Раньше быстро окулачили, кого надо, ликвидировали как класс. У нас безработные не от нужды развелись. От обмана, от воровства, гады, разжирели. Вот и надо советских безработных как класс к рукам прибрать. Последние годы наш колхоз тужился-тужился, горько было смотреть. У фермы безвывозно горы навоза. Недоенные коровы блажат. Землю мужик плугом, как сапогом, ковырял. Припрется лектор из района, встанет за трибуну, напялит очки и начнет козырять: по мясу в планах перебор, по углю и коксу перебор… догоним и обгоним Америку… Да мы, да нас… Балаболит, аж вода в графине пузырится. Отбузит речь, на катерок и тю-тю. Беды наши его не касались. Подыхает деревня, ну и мать ее так. Простите, сорвалось. – Нюша перекрестилась. – Я тогда свиньями управляла. Падеж ни-ни. Строго следила. Принесет свиноматка шесть поросяток, председатель-хитрюга шепчет: пиши в отчете – пять… сама знаешь, все кушать хотят. Мы за мясо стройматериалы выбьем и всякие фонды… Понимаю: шухер-мухер, но молчу. Набралось у меня приблудных двадцать семь поросят. У матерей сиськи дергают, кормятся, а вроде как не их детки – нахлебники. Растут утаенные, вес набирают. Всем свинюшкам одинаково распарки разные готовлю. Отварами пою от поноса, чистю, за ушами в их удовольствие чешу. Временами страх нападать стал. Вдруг комиссия, обман вскроется. Ведь посадят. Насела на председателя: вноси в списки всех рожденных. Руками замахал: дура набитая! Дальше – больше… Убрал меня со свиней. На группу коров поставил. В свинарнике через месяц падеж ахнул. И свиньям подход людской нужен. И овечкам. И коровкам. Они меня в упор знали, любили.

Вокруг кладбища густо разросся иван-чай. Стройный, узкоголовый кипрейник навис над землей фиолетовой дымкой соцветий. Это был тоже замечательный цветник, и я невольно залюбовался им.

Горислава перехватила мой восхищенный взгляд.

– Мавра землю вокруг кладбища разрыхлила да семян кипрея натрясла в копанину. Вот и выдурил ванька-чай. Теперь по осени семена ветром на могилки заносит. Нам пропалывать приходится мелузгу кипрейную. Ох и настырник ванька-чай! На корчевках, на вырубах, на пожарищах – первый щеголь. Пчёлкам – лакомство. Вон как пчелуют в цветах. Цветочки целуют. Красота земная! Мне тятя давно говорил: ищи мудроту в книгах. А книги-то с кого списаны? С людей да с природы. Вот и училась я по этой азбуке. Вопьются в кофтенку семена череды, выдерну одно, остренькие рожки разглядываю. Проходила я мимо, боднула меня череда, семена на мне оставила. Я отошла в сторонку, стряхнула их – глядишь, и потомство новое черединое появится. Смотришь, иное семя в пушке, иное с крылышками. Каждое себя под ветер осенний подготовило… Посмотри вот, Анисимыч, мураши ползут на березу. Одна партия вверх. Другая вниз. Аккуратненько, без заторов едут. На ходу переговариваются. Вон слабенького на себе сильный мураш тащит. Как у людей. Тереша рассказывал: он бойца, дружка своего сапера Ганю, раненого тащил. Где ползом, где на загорбке. Спас. Медалью отмечен.

…У природы интересно учиться. Иногда бабочка-боярышница сядет рядом, крылышки по солнушку развернет и греется. Любо глядеть на нее. Гусеницы мохнатенькие ползут листом древесным кормиться. Береговушки-ласточки кружатся над водой. Бельчонок пропрыгает по сушине. Ни от чего глазами отступиться не хочется.

Мы отошли от кладбища, сели неподалеку от кромки ярка. Издалека доносился наплывный шум судового дизеля.

Нюшу разморило. Она развалилась на траве, положила голову на скрещенные руки. Горислава посмотрела на нее участливо.

– Пойдем, голубушка, до избы.

– Тут ветерочком обдувает. Сейчас речникам с берега чё-нибудь гаркнем – все занятие.

– Косы Савва отбил?

– Давно. Чокнулся старик от своего нюхательного багульника. Одну косу приготовил с собой туда, – Нюша, не поднимая головы, махнула рукой в сторону кладбища. – На полном серьезе байт: там сенцо косить буду. Последнее дело, которое сделает его коса, попадет в ручищи смерти. Она старика чиркнет и ржаветь станет с тех пор. Чудила!

– Не ругай его. Контузия головная мысли мутит.

Нюша приподняла голову.

– Побежал однажды Савва во двор, схватился за бельевую веревку. Давай ее дергать. Спрашиваю: чё делаешь? А он: колокол слышишь? Набат волную… вороги лезут на землю русскую. Народ надо скликать. Хорошо колокол звонит? – Молчу, не перечу. Отвечаю: хорошо, в райцентре даже слыхать. – Ну, тогда собирай котомку. Солдатский паек не забудь… Горе с ним.

– Горе живое. А сколько его захоронено в своей и во чужой земле. Не сочтешь.

11

Белым видением прошла по плесам самоходка, груженная буровым оборудованием. Ватерлиния осела почти до воды. Видя, с каким упорством лезла на быстрину реки эта ломовая лошадь, Нюша постеснялась перегаркнуться с речниками.

За последние годы мимо Авдотьевки сновали тупоносые теплоходы-толкачи, самоходки, катера, ведущие на поводу баржи с техникой, бетонными и металлическими конструкциями, опорами ЛЭП. Давно ждала обновления северная земля. Тремя ее тузами были лес, пушнина и рыба. Появился новый туз черной масти – нефть. Главную ставку делали на нее. В нарымском крае велась не крупная игра – крупная работа. Квадрат за квадратом прослушивалась сейсморазведчиками болотистая и таежная земля. Вырастали вышка за вышкой. Фиксировался пройденный километраж бурения. Пустые скважины обескураживали поисковиков, но не лишали веры в будущие открытия.

В Авдотьевке останавливался на лето экспедиционный десант. Шустрые бородачи в энцефалитках бренчали на гитарах, горланили песни. Прочли антирелигиозную лекцию, обрюхатили молодую доярку. Парни обменивали тушенку и сгущенное молоко на свежее мясо и огородную зелень. На день уходили в далекие маршруты, шныряли по тайге, мяли резиновыми сапогами болотный мох. Белыми ночами по-прежнему полошили деревню магнитофонной канительной музыкой, бренчанием потертых гитар. На берегу возле прясел слышались девичьи вскрики, смех, возня. Десант не дремал. В тихую размеренную жизнь деревни он свалился не с неба – выгрузился табором с широкопалубной баржи. Не растратив силы на изнурительных маршрутах, ухари успевали устраивать потасовки. Синие вспухлины скрывали под темными светозащитными очками.

Нюша до позднего вечера долго искала за поскотиной своего бычка. Яшка-беглец зачастую пропадал черт знает где. И молодым он бугайничал, гонял встречных прохожих. Его били кольями, швыряли в него поленьями, комками засохшей грязи. Отыскала гуляку, пригнала, заперла в стайку. Спать не хотелось. Савва дрыхал под своим пологом с при-храпом, выкрикивая со сна: штыки примкнуть! окружай! хенде-хох! Жена наслушается за ночь команд – сама себя на поле боя видит. Ни разу не упрекнула Савву. В сонном мозгу его часто вскипали давние страшные видения.

Нюша вышла на бережок, присела на вкопанную беседку. Деревенский гармонист Егорка Старков у взвоза рьяно терзал трехрядку. С появлением бородачей-гитаристов Егорка стал ревниво относиться к ним. Приезжие парни увели всю его девичью паству. Ореховая и подсолнечная скорлупа теперь сыпалась не возле гармониста. Не возле него слышался визгливый смех, частушки, любимая песня «Вот кто-то с горочки спустился». Егорка ежевечерне подхватывал видавшую виды гармонь и выходил на свою важную вахту. Он твердо решил не прибиваться к чужой стае и звонкой гармонью посрамить гитары. Магнитофонные завывания вспугивали сонных стрижей на яру. Раздосадованный Егорушка чинно садился на чурку возле поленницы дров и поливал с берега разудалыми звуками. Казалось, выносливая трехрядка вот-вот научится произносить слова: «Хвастать, милая, не стану, знаю сам, что говорю…» Гармонь говорила и говорила. Задорно, смело, разливного. Заглушала цыганскую удаль гитары.

До Нюши ясно доносилась вся музыка. Вдруг в вызвон инструментов из-под ярка резко вплелись девичьи умоляющие слова:

– Оой, даа отпустиите!

Барахтанье, сопение.

– Оой, даа что вы со мной деелаете!

Короткая настороженная тишина. Потом виноватый, плаксивый голос:

– Ой, да как я теперь мамке буду в глаза глядеть…

Свинарка Нюша не могла определить по голосу, кто из деревенских девок угодил в лапы одному из нагрянувших волков. Вроде ойкала доярка Дуся Мартемьянова… может, заведующая колхозным клубом Мила? Нет, эта в подобной ситуации ойкать не станет. Наверно, Дуська.

Тихонько прихромала Нюша к обрыву, глянула вниз. Но даже и в белую ночь ничего нельзя было рассмотреть сквозь молодые тальники. Нюшу возмутила чья-то противная женская покорность. Она перебросила скорый мосточек в свое быстролетное девичество. Представила над собой широкоскулое остяцкое лицо, раздутые ноздри, слюнявый протабаченный рот и поежилась. Она тогда исходила криком, царапала остячонку глаза и щеки, рвала на нем сатиновую рубашку. Он душил ее твердой, намозоленной веслами ладонью, изнурял борьбой, как паучина изнуряет попавшую в сеть бабочку.

Громко плюнув в сторону тальников, Нюша швырнула туда кусок дерна. Прислушалась. За тальниками было мертво. Только гармонь и гитара неуступно блажили в ночи. Не могли перепеть друг друга басы и струны.

Егорка в деревенском клубишке крутил кино. По-актерски мог читать длинные монологи из фильмов. Выбирал словеса про любовь, про веселую перебранку на гусарских пирушках. Когда рвалась изнуренная бесконечными сеансами кинолента, кто-нибудь из зубастых механизаторов кричал: кинщика на мыло! Егорка зажигал свет, кидал в квадратное окошечко кинобудки обтирочную ветошь. Вспарывал шуматок в зале криком:

– Воткните в пасть болтуну этот кляп!

Однажды швырнул обтирку, и она угодила на лысину колхозного бухгалтера. Всплеснулся смех. Степенный солидный страж артельной кассы побагровел от обиды. Повернулся лицом к кинобудке, бросил комок ветоши в аппаратную. Промахнулся, не угодил в одну из двух дыр.

– Эй, культурник! Ты скоро и гранаты швырять начнешь.

– Тебя бомбой не оглушишь.

– Чего?!

Но киномеханик уже потушил свет и выпустил из недр кинобудки конусный световой столб и надбавил звука. На экране с обворожительной улыбкой появилась Любовь Орлова. Все вмиг забыли Егорку и разобиженного лысого буха. Вблизи Васюгана экранным половодьем текла «Волга-Волга». Шлепал по волжской воде старомодный колесник. Разворачивалась иная жизнь, иные страсти-мордасти.

И вновь в отведенный час взревывала у поленницы Егоркина гармонь. Никто, как раньше, не отгонял лопухом от лица гармониста надоедливых комаров и мошку. Никто не приплясывал рядом, не вздыхал под печаль басов. Прибегали пацанята, утекшие от загулявших родителей. Стояли, ввинчивали в носы грязные пальцы.

Чесали пузо, ноги. Постоят, поглазеют на одинокого гармониста и стрельнут по песку к гитарной музыке. Там людно, весело. Бородачи новые песни горланят. Многие слова непонятны ребятам и оттого обретают загадочность, веют сказкой.

Первой отбилась от веселого табора Дуська Мартемьянова. Подъюлила виновато к гармонисту, встала в сторонке, молчит. Егорка тоже рот не тревожит. Трехрядка громче прежнего старается, славит Подгорную широкую улицу. Даже луна заслушалась, немигающе воззрилась на воду, берег, ровную поленницу. Смотрит заинтересованно на гармониста и на дояриху. Внезапно Егорка оборвал игру. Пфыкнул мехами, застегнул гармонь на обе пуговицы. Встал и отправился домой.

– Егоры… а, Егоры…

Не обернулся. Нарочно стал загребать полуботинками уличную пыль: пускал дымовую завесу.

– Погоди… сказать надо…

Парень разухабисто свистнул. Кивнул луне и запел:

– Й-е-хал я из Берлина, й-е-хал мимо Орла, та-ам, где ррусская сла-ва все тро-опинки прр-ошла…

Пропел куплет, бросил песню. Шел, бормотал вслух:

– Знал, что ваши выкрутасы скоро кончатся… Фу ты, ну ты, ножки гнуты… дезертирки, перебежчицы… гитары захотели… невидаль бородатую глядеть… сейчас пуп надорву от смеха…

– Егоры, а Егоры, – доносилось как со дна глубокого колодца.

– Заладила, курица, раскудахталась…

К концу августа экспедиционный десант внезапно исчез. Приехали вечером из заречья колхозники после сенного страдования, не увидели возле старых осокорей многоместных палаток. Кругом валялись пустые бутылки, консервные банки, сигаретные пачки, кучи всякого хлама. Собаки обнюхивали тряпки, каждый клочок бумаги. Подбирали колбасные шкурки, хлебные куски. Нюшина дворняга отыскала обертку из-под масла и за два жевка сожрала тонкую, хрустящую бумагу.

Над потухшим костром на березовой поперечине, где висел ведерный котел, болталась грязная, пропитанная потом и комариной мазью энцефалитка.

Куда исчез табор бородатых маршрутников, никто не знал.

Гармонист Егорушка с той поры не выходил на васюганский берег с верной мехастой музыкой. В глубине души паренек чувствовал себя посрамленным. Налетела экспедиционная орда, так девки разом в полон ей пошли. «Теперь вы у меня повечеруете, – рассуждал киномеханик, – умолять будете – не пойду… А Дуська-шалава, заладила свое: Егорк, Егорк… Допрыгалась. Брюхо стала засупонивать. Слушки по деревне не ходят – лётом летают… нну, бабы!».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю