355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Сосновский » Остров традиции » Текст книги (страница 9)
Остров традиции
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:39

Текст книги "Остров традиции"


Автор книги: Василий Сосновский


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)

– В белой, в белой, как пить дать. Всегда она в белой ходила… Слышь, родимый, что я вспомнила-то: последний раз мне удалось продать шаль – именно ей. Только та была чёрная, как сейчас помню. Рисунок такой же, длина такая же – но чёрная-пречёрная, как будто траурная… Вишь ты – как будто смерть свою предчувствовала… Когда, ты говоришь, это случилось?.. Ну вот то-то.

Конрад окончательно потерялся. Он страшно досадовал на себя – что он, вообще говоря, хотел услышать? Что Анна каждый вечер красуется в шали, снятой с трупа сестры? Представить себе такое было бы запредельным кощунством. Хреновый из него следователь. Хватит позориться, пора уходить.

– Она, покойница-то, призналась мне тогда, что сама вяжет, – разошлась тем временем старушка. – И белую шаль, которая на ней, связала, дескать, сама. Но хотела вроде как поддержать коллегу по цеху. Заплатила мне – щедрее некуда… Сказала ещё – есть у неё родная душа, и она бы хотела, чтобы шали у них были похожие.

Конрад уже практически не слушал – скорей бы наутёк. При этом он не забыл вознаградить добрую вязальщицу – хорошо воспитан был. Та несказанно обрадовалась дарованной мзде, и стала убеждать Конрада в качестве бонуса взять у неё вязаный шарф. Напрасно визитёр отнекивался, что он-де вообще не носит шарфов – бабка настойчиво пугала его приближающимися холодами. Шарф пришлось взять.

Логоцентристы праздновали свой уход на войну. Они собрались как обычно под сенью водокачки и культурно выпивали. Настолько культурно, что молодая урла в этот день не осмелилась тусоваться на той же площади. С каждой выпитой чаркой доблестные неформалы шумнели и борзели. Казалось, сейчас отымеют своих девушек прямо на улице.

Был там и Конрад, кефир пил. Логоцентристы кичились перед ним своим бесстрашием и готовностью умереть, звали с собой, сулили щедрую добычу:

– Не впадло тебе горбатить на органы? – вопрошали они. – Да и кем теперь займёшься, как нас не станет? На пенсионерок стучать? Иди с нами на бой кровавый, святой и правый…

– Чем же он так свят и прав? – недоумевал Конрад.

– Тем, что – бой.

Конрад ёжился и деликатно осведомлялся, на чьей стороне собрались воевать ушлые неформалы.

– А не один хуй? – дивились храбрые воины. – Лишь бы булат не ржавел и порох не мок.

Конраду хотелось спросить, чем в таком случае неформалы отличались от презираемой ими урлы, которая, по их же словам, рассуждала так же, но благоразумие брало верх. В такой день, как, в общем-то, и в другие дни логоцентристам меньше всего желалось отвечать на вопросы. Они жаждали утверждений и самоутверждения, причём с восклицательным знаком, длиннющим и толстенным. Подступало буйство и буянство, и Конрад понимал, что удрать у него нет шансов. При этом он отлично знал от своих знакомцев, что первыми куражатся и гоношатся самые воинственные, начиная гасить и мочить своих же, и свои должны почесть это за благо.

Первый звонок прозвенел, когда Лотар – случайно ли, намеренно ли назвал Петера – дураком. И хотя обращения друг к дружке типа «ты, опиздол» были в этом кругу обыденны и произносились почти ласково, заурядная подцензурность, даже вежливость обозначения не должна была остаться без внимания.

– Обоснуй, – веско сказал Петер. – Назови три причины, почему я дурак.

Поскольку Лотар не знал ни одной причины, он просто ударил Петера ногой. Петер в ответ взмахнул своей, и серьёзно потряс противника. И оба затанцевали в боевой стойке, при этом Лотар неожиданно оприходовал своими длинными ножищами ещё двух человек. Через мгновение начался всеобщий махач, в котором все орудовали одними вздымаемыми ногами – красиво, что твой балет. Лотару расквасили хрюкало и на том успокоились. Девицы тут же приложили к разбитому органу тряпку. Но Конрад понимал, что компания толком ещё не набралась, и главное впереди.

Бражничали дальше, духарились больше. Наконец, Курт, как всегда, самый спокойный и невозмутимый, поднял глаза на фонарный столб, на котором уже зажглась тусклая электролампочка, и трубно возгласил:

– Кто лампочку собьёт, тому зачёт!

Клич вождя сразу же был услышан. В бедную лампочку полетели камни, комья земли, зажигалки. Вскоре она испустила последний взблеск и потухла. Вся орда победоносно загоготала, девицы захлопали в ладоши. Все как с цепи сорвались и запрыгали от счастья в наступившей тьме.

– Другие! Другие! Все!.. – не унимался Курт, единственный (кроме Конрада), кто не прыгал, а упористо стоял враскаряку.

И тут же ватага понеслась вдоль по аллее и по посёлку – разбивать остальные лампочки. За ними затопал довольный Курт, ловко обнимая обеих девиц сразу и искусно чмокая то одну, то другую. Конрад как зачарованный смотрел им вслед и стоял, словно в землю врытый. Освещённая зона всё удалялась от него, а гомон сбесившейся оравы не становился тише. Вскоре послышались выстрелы – знать, терпение ждать попадания «с рук» у логоцентристов иссякло. Одна за другой заходились лаем окрестные собаки, не думая о том, что станут следующими мишенями. Посёлок погрузился в полную мглу, в которой слышались хлопки выстрелов, звон разбиваемых стёкол и вой сигнализации переворачиваемых машин. Конрад заставил себя подумать о том, чтобы двинуться с места, и на ватных ногах, спотыкаясь, наобум побрёл к дому Клиров. В руке он держал недопитый пакет кефира, не решаясь бросить его под ноги и усугубить возникший срач. В его голове стучала одна-единственная мысль – о том, как теперь окрестные старушки будут вечерами ходить по посёлку и находить верный путь. Нескоро он доковылял до дома, которого к счастью, логоцентристский погром не коснулся. Он так и не узнал, не стали ли неформалы на радостях стрелять друг в друга – сборы у водокачки раз и навсегда прекратились.

Вернувшись домой, Конрад сразу взбежал на второй этаж. Ему хотелось переключиться. Старик, на его счастье, не спал.

– Я вот что подумал, – начал Профессор, – про грех рефлексии… Рефлексия – не есть ли нащупывание подходящих к пазам штырей? Не есть ли поиск путей примирения с миром?

Конрад ответил: – Однако результат поиска противоположен ожидаемому: дальнейшая эскалация конфликта ущербного человека с ущербной окружающей средой. Интеллигент всё привык домысливать до конца, и, будучи не в ладах со строгой логикой, он получает то же, что и лирический герой «Воскресения»: «Если я попался вам навстречу, значит вам со мной не по пути».

П.: Бесспорно – рефлексия и аттрактивность сопряжены с подспудным осознанием особого своего предназначения. Но эта претензия на избранничество не имеет ничего общего с манией величия. Ортега-и-Гассет в «Восстании масс», между прочим, разъясняет: «Избранные – не те, кто кичливо ставит себя выше, но те, кто требует от себя больше, даже если требование к себе непосильно». Спрашивать с себя по «гамбургскому счёту» «избранных» заставляет сопутствующее их свободе гипертрофированное чувство ответственности. Знаменита формула «Если не я, то кто же?».

К.: О да. Рефлектирующий интеллигент берёт на себя ответственность за соблюдение графика движения автобусов, за ошибки своего правительства, даже за цветение лугов и мерцание звёзд.

П.: Раздражающая многих интеллигентская интроверсия на поверку являет себя как радикальная экстраверсия, безостаточная разомкнутость на чуть ли не все возможные миры и мирки, включённость внешних миров и мирков в собственный внутренний мир.

К.: Недаром формула «что, больше всех надо?» не менее знаменита. Вопрос о том, благо ли такая «всемирная открытость»: в открытую душу залетает больше плевков.

П.: Тем более, что автобусы по-прежнему ходят через пень-колоду, нещадно вытаптываются луга, а правительство принимает идиотические постановления, запрещающие смотреть на звёзды.

К.: И к интеллигентскому чувству колоссальной ответственности примешивается чувство колоссальной вины. Всё на себя взвалил – и ничего не выдюжил…

П.: Чувство вины? Далеко не у всех! Мандельштам однажды воскликнул: «Поэт не должен оправдываться! Ни перед кем и никогда!»

К.: Так то ж Мандельштам. Провидец, вестник. Мало того, что поэт от Бога – Богом даровано ему ещё и знание того, что он поэт от Бога. Но, во-первых, всем известно, что творится, «пока не требует поэта к священной жертве Аполлон», а во-вторых – как быть подавляющему большинству, интеллигентской массе?.. Тысячи беспутных скитальцев ищут, на что бы опереться, чтобы оправдаться. Пытаются настричь хоть какие-то купоны со своих скромных эрзац-талантишек.

П.: Например, можно компенсировать чувство вины – чувством юмора, самобичевание – самоиронией, благо фельетоны, эпиграммы, пародии и особенно анекдоты пользуются спросом у всех слоёв населения.

К.: Что ж, юмор интеллигенции чёрен, горек и деструктивен – не юмор, а «стёб». И уж самих-то себя прежде всех прочих готовы «застебать» вусмерть. «Трагедия: есть с кем, есть где, но нечем. Комедия: есть с кем, есть чем, но негде. Драма: есть чем, есть где, но не с кем. Драма сволочного интеллигента: есть с кем, есть чем, есть где, но – зачем?»

П.: Думать вредно, от этого с ума сходят…

К.: И жить вредно, от этого умирают…

П.: Вот-вот. Так чем казниться несуществующей виной, не лучше ли вспомнить хрестоматийный пример? Щёлкнули макаку по носу – расстроилась, но стоило, спустя минуту угостить её бананом – возрадовалась, словно щелчка по носу и не было. Наверное, высшим приматам стоит брать пример с ближайших родственников.

К.: Нет уж. Интеллигент знает другое средство избавления от чувства вины. Сплошь и рядом он срывается и падает в субъективный, уютный и комфортный, но абсолютно ирреальный мир – в МИФ.

П.: Шизофреник превращается в параноика?

К.: Да.

П.: Мятущийся Буриданов осёл бросается к одной из охапок сена и – насыщается. Отныне мир чётко структурирован, иерархизирован; чёткая демаркационная линия проведена между белым и чёрным, приемлемым и неприемлемым, своим и чужим, нашим и вашим. Пирамиду ценностей венчает сотворённый из квазиматерии, высосанный из пальца на руке Кумир. И обязательно наличествует его антипод, сотворённый из квазиантиматерии, высосанный из пальца на ноге Антикумир. А сам себе в пантеоне самодельной мифологии интеллигент-капитулянт отводит место героя-Полубога, призванного указывать путь блуждающим во тьме обычным смертным.

К.: А что вы хотите? До сих пор интеллигенция водительствовала массами лишь в тех случаях, когда могла членораздельно провозгласить, кто Сволочь и кому надо всыпать по первое число.

П.: Игра слов: «кто сволочь?»... «сволочная интеллигенция»…

К.: А разве вы, профессор не строили свой мир по лекалам расхожих мифов? Ведь ваш брат судил и себя, и окружающих не по поступкам, а по приверженности той или иной мифологии. Его в последнюю очередь интересовало – добрый ты или злой, храбрый или трус, гений или бездарь. Главное другое – за правых ты или за левых, за консерваторов или за прогрессистов…

П.: Тут всё дело в том, что ортодоксия редко подкреплялась «ортопраксией». Я знал убеждённых «демократов» – жестоких деспотов в масштабе семьи, нетерпимых «плюралистов», сребролюбивых «гуру», христиан-неофитов всегда под шафе, и любителей прекрасного в нечищеных башмаках…

К.: Дело не только в этом. Для интеллигента-мифотворца вопрос «Во ЧТО верить?» куда важней вопроса «КАК жить?». Среднему обывателю насущно необходим не образ мыслей, а образ действий.

П.: Ну почему же? Образ действий мы не раз подсказывали…

К.: Например?

П.: Ну скажем, «действовать, действовать без всякой надежды на успех». Это нас подбодрял из-за бугра неутомимый бунтарь Камю…

К.: … и указывал на измочаленного Сизифа как на пример для подражания. С жиру он что ли взбесился, за бугром-то? Не всё ли равно – что сизифов труд, что мартышкин?..

П.: Явился и пророк в своём Отечестве – длиннобородый огнедышащий Солженицер. «Жить не по лжи», – призывал он свой народ.

К.: И всего-то? Всего-то – всем стать солженицерами? Народная этимология отождествляет «солженицы» с «небылицами»…

П.: А его многолетний оппонент свой императив позаимствовал аж у самого Спасителя, сказавшего Силуану Афонскому: «Держи свою душу во аде и не отчаивайся»…

К.: Как не отчаяться, когда слово-то Божье получаем из третьих рук? Быть может – «испорченный телефон», а может и вовсе – брехня. Нам Христос этого не говорил. Он нам – ничего не говорил.

П.: Народ, конечно, сложных решений не приемлет…

К.: Особенно если они исходят от неврастеников-комплексушников, которые свои личные заморочки выдают за фундаментальные принципы мироустройства, чтобы заморочить всех незамороченных.

П.: А как же «безумцы», навевавшие «человечеству сон золотой»?

К.: Они не в чести, ибо – безумцы.

П.: Но позвольте, дорогой мой, а вы сами разве не мифотворец?

К.: Я-то? Куда мне…

П.: Ну главный-то ваш миф, это то что вы – говно.

К.: Это не миф, а истинная правда…

П.: Замнём для ясности… Потом: вы настолько категоричны в суждениях и непримиримы в полемике… Вы словно забываете – «мысль изречённая есть ложь»…

К.: Нет уж, извините… Где у меня – Кумир? Где – Антикумир?..

П.: Ну, уж Антикумиров творить вы мастер. Вы же ни о ком доброго слова не скажете!

К.: А я, знаете ли, в семантике каждого слова принципиально вижу только денотативный элемент и не вижу коннотативного.

П.: Что за коннотат-денотат? Я, простите, не лингвист, не поспеваю…

К.: Мне в своё время однокурсник разъяснил разницу на примере слов «картотека» и «мудак». «Картотека» обладает только денотацией, а «мудак» – одной коннотацией.

П.: То есть, вы хотите сказать, у ваших слов нет никакой ценностной окраски?

К.: В нашем родном языке сорок процентов словаря имеют оценочную окраску. Попробуй тут выразиться непредвзято, объективно, терминированно… Так вот: если я про кого-то говорю, скажем – «мерзкий гад», то это всё равно что я сказал бы – «приятный симпатяга». Мне всё едино.

П.: Экий вы постмодернист, право… Да только про «приятных симпатяг» я от вас ничего никогда не слышал.

К.: Слышали, слышали. Разве не пел я дифирамбов и панегириков, например, урле, сообществу отважных кшатриев?

П.: Ах да… Вы же схватились за траченный молью миф о Традиции… особенно после того как повелись с выпендрёжными неформалами, которых приняли за кшатриев. Последнее прибежище для разочарованных странников – Традиция. Особенно национальная, перед которой меркнут все прочие.

К.: Ну уж не шейте мне национализм-то… В том-то и дело, что Традиция – вненациональна, универсальна… И схватился я за неё не столько от общения с логососами, сколько после посещения Вашей же библиотеки.

П.: Ну всё равно. Именем Традиции можно покрывать любые безумства и любые безобразия… А мы всё-таки в двадцатом веке живём, двадцать первый в дверь стучится… Конвергенция, глобализм, высокие технологии… а вы за память предков хватаетесь, за седую старину…

К.: Так давайте выбросим все ваши книги, пластинки, альбомы!

П.: Баланс нужен… Баланс Традиции и инновации.

К.: То есть Вы, в принципе, не против Традиции?

П.: Нет, конечно.

К.: Тысячелетиями человечество вырабатывало нормативное представление об Истине, Добре и Красоте, нащупывая равнодействующую бесчисленных заблуждений и кривотолков. Ибо каждый миф всё-таки содержит в себе крупицу правдивой информации о реальности.

П.: А точнее будет сказать: всякий миф – это осколок реальности, абсолютизация её частных проявлений, редукция большого Слона (из индийской притчи о слепцах) до одной только правой ноги, левого уха или хобота.

К.: Усилия тысяч мыслителей, поэтов, юродивых и даже простых смертных из века в век позволяли хотя бы в общих, смутных чертах реконструировать в сознании, подчас даже массовом, целостный образ мироздания. В котором царят благодать и Гармония, а для рефлексии просто нет повода. В котором всё – как в седьмой день Творения – осмыслено и одухотворено, переплетено и увязано, свободно и – закреплено на едином стержне. Тот стержень – «ценностей незыблемая скáла»…

П.: Что же вам мешает исправлять «скучные ошибки веков»?

К.: Угу. Вернуться в лоно Невидимой Церкви, раздувать огонь в алхимической печи или вообще стать скитским отшельником…

П.: Ну да, планета с каждым днём заселяется всё плотней, и всё сложней отыскать тихую обитель, укромный уголок…

К.: Это как раз пустая оговорка. Совсем другое мешает сегодня интеллигенту с головой погрузиться в Традицию.

П.: А что мешает?

К.: А то, что сам он – реконструктор картины мира – места себе в этом мире найти не может.

П.: В кастовой системе, вы хотите сказать?:

К.: Если бы только!... Деятели ренессанса долго верили: книжная премудрость и «традиционная» образованность позволят всякому занять командные высоты в социуме и уж по крайней мере – легко ступать по жизни… До тех пор, пока Рабле, их собрат по тусовке, не вывел своего Панурга, который при всей своей безусловной аттрактивности и премудрости всё равно оставался гол, бос и никому не нужен.

П.: А что же вы хотите? Сами же признавали, что интеллигент – это человек воздуха. Он должен учиться ступать по жизни без опор и костылей. Держаться ни на чём.

К.: А разве не об этом все ваши вумные книги? О ни о чём. То есть, о ничём... Тьфу ты, о НИЧТО!!! Они предлагают растворение в ничто как последнее слово мудрости.

П.: Ну это разве что для буддистов ничто – идеал, высшее совершенство, цель… Есть же и жизнеприемлющие, жизнеутверждающие традиции. Возьмите христианство, как его понимал Достоевский. «Жизнь полюбить более, чем смысл её», – говорил Алёша Карамазов. А брат его Иван с его «клейкими листочками»…?

К.: …и «дорогими могилами». Пустое это всё. Последыш Достоевского, Белибердяев назвал бы это «прельщением и рабством у природы»… У него вообще всё – прельщение. «Социальное прельщение и рабство у общества… прельщение культурных ценностей… эротическое… эстетическое… собственности и денег…». Даже «рабство у Бога»…

П.: Ибо человек значительно шире! Личность есть микрокосм, точное отображение макрокосма – вот главная мысль Бердяева.

К.: А КОНКРЕТНО, конкретно-то что есть в этом микрокосме? Вон – тикают часы, напоминая, что в сутках двадцать четыре часа, и что суток впереди ещё много, да с каждым днём всё меньше… а я до сих пор не знаю, чем их заполнить!

П.: Но это, понимаете ли, «дурное», «историческое» время, а есть ещё время высшее, «экзистенциальное».

К.: Как же это «экзистенциальное» почувствовать? Побольнее ущипнуть себя, что ли?! Вот «экзистенциальная фрустрация» – это я понимаю. Это единственное, о чём мне сообщают ходики.

П.: Мне-то они сообщают другое: через минуту сюда войдёт Анна. А кстати, Конрад… вы слышали? Король Непала издал указ, что гражданином Непала является всякий, сделанный не палкой и не пальцем…

Конрад посидел ещё секунд двадцать, безжизненным горбатым изваянием. Секунд через двадцать он откланялся.

Ночью он собрался с силёнками, подналёг и таки отодвинул от стены монументальный стол. Хватая воздух ртом и думая, не заработал ли грыжу, он рассмотрел, наконец, чёрно-белое газетное фото мёртвой женщины с шалью на плечах и со стрелой в груди. Шаль была белая.

8. Город Крысожоров

Анна сказала Конраду, что надо ехать в город. Газ, лекарства, хавка, какая будет, удобрения и проч. Боится оставить отца одного.

Ломало Конрада ехать за триста километров, но он не стал ломаться. Речь шла об одном из шести оставшихся губернских центров, где ещё не был введён комендантский час.

И Конрад послушно кивал, пока Анна расписывала ему на четырёх листах по пунктам и в деталях, куда и зачем пойти. И говорил: «Бусделано».

Хотя про себя думал: дай-то Бог, третью часть сделаю. Что вчера казалось с грехом пополам выполнимо, сегодня острая проблема, а завтра – несбыточная мечта.

Взял он рюкзак, складную тележку, деньги и список задач сунул в персональ-аусвайз, тот – в потайной карман, и – в путь. Анна ещё «с Богом» сказала.

На станции – столпотворение вавилонское. Рейс до губернского центра – единственный, раз в три дня. И всем туда надо, именно в губернский центр, там можно встать в километровую очередь за хлебом, за спичками. Уже и в окружных центрах нет шансов достояться.

Едут, едут люди, хотя опасно в Стране Сволочей ездить поездом – что ни день, то крушение, что ни ночь, то бомба террористская. А если невредим доползает состав до места назначения, то сразу после высадки пассажиров по вагонам проходит полицейский патруль и выгребает накопившиеся за время рейса трупы – задохшихся, задавленных, зарезанных-прибитых, ну и свежих жертв алкогольной интоксикации – в этой давиловке кое-кто от делать нечего и за галстук принимать умудряется, даром что галстуки – символ относительного процветания – канули в Лету вместе с самим этим процветанием.

Издавна такое патрулирование является в Стране Сволочей доброй традицией. Только раньше осуществлялось оно по вечерам, по ночам, большей частью по выходным. Теперь – круглосуточно. И каждому пьяному ёжику известно (о кротах и говорить нечего), что у каждого вокзала оборудована большая братская могила, обнесённая колючей проволокой. Обелиски, увы, здесь не предусмотрены, нет даже табличек с именами павших – можно подумать, забот у полиции мало, кроме как устанавливать чью-то искорёженную личность.

Перед платформой наперебой предлагали свой остродефицитный товар самостийные коробейники: кто зипун на рыбьем меху, кто пуд радиоактивной картошки, кто самодельный ствол.

Героические девушки, вымазанные в самодельном макияже, сидели тут же в рядок, нога на ногу; цену себе они знали точно и мелом написали её на подошвах. Героические – не только от «героин»: во-первых оделись символически-эфемерно, не по сезону, во-вторых, всем своим видом показывали, что нипочём им ни государственная полиция нравов (учреждённая президентским указом), ни кровожадные нравы клиентов, ни даже разбушевавшийся, вышедший из берегов, взявший курс на геноцид людоедище СПИД.

К Конраду ринулась грязно-пёстрая гадалка. «Всё скажу, касатик, всю правду расскажу». Он прибавил шаг, почти побежал и, оторвавшись от назойливой преследовательницы, смешался с толпой.

Человек восемь очень молодых людей полулежали у входа в станционное здание. Юноши мрачно молчали, хмуро щурились, щербато щерились, пропускали через угреватые закрюченные носы косячный дым и копили в закопчённых лёгких материал для смачных харкотин. Конрад аккуратно перешагнул через них, целеустремлённо закусив губу и глядя, по возможности, вдаль. Никого не задел, надо же…

Внутри, на единственной лавке с ногами сидела древняя усохшая старуха и, мужественно хрипя, содержательно беседовала сама с собой. Конрад, проталкиваясь мимо, успел сосчитать её семь или восемь зубов.

На миниатюрном сундучке два рано заматеревших Геркулеса самоотверженно резались во что-то азартное. Одному из них через плечо робко заглядывал тонкошеий дебилорожий солдатик.

Конрад взял себе билет – крохотный кусок фанеры с печатью какого-то ведомства, не факт, что железнодорожного.

В ожидании поезда (оставалось минут сорок) Конрад укрылся поодаль, в небольшом леске – надумал курить, а к курящему всенепременно кто-нибудь да пригребётся, тут либо угощай всей табачной наличностью, либо сам угощайся звездюлями, а то и пёрышком.

Был и другой резон уединиться: из переполненного потайного кармана Конрад выудил две фотографии, а выставлять их на всеобщее обозрение не хотел.

С фотографий смотрели на него две девы.

Ну да, во время оно у Конрада было две жены. Обе ему ровесницы, одной на фото было девятнадцать, другой – двадцать два.

Луиза – студёная, худющая Царевна-Несмеяна, бледно-тонкокожая, насупленная, напряжённая, партизанка перед расстрелом.

Натали – крестьянской кости, носом покороче, лицом покруглее, и то не лицо, а tabula rasa, бери грифель и черти письмена, какие хочешь.

За каким фигом таскать во внутреннем кармане укоризненные физиономии ушедшего, к чему это самосожжение, этот мазохизм, любезный Конрад? Ведь никаких светлых воспоминаний не навевают эти неулыбчивые лица. Лица безответных терпеливиц, терпению коих однажды приходил конец. Ведь они по два года жизни потратили на тебя, они одни составляли твой круг общения, редуцированный до точки. Ты хотел воплотиться в этих людях, отразиться в их зрачках, навести мост между собой и не-собой. Только успешное решение этой задачи могло бы согреть тебя сейчас, спустя годы, но… ни следа тебя, Конрад, нет сейчас в этих женщинах. Ни ломтика, ни крошки. Они выжили лишь постольку, поскольку им удалось преодолеть тебя в себе, вырвать тебя из себя с корнем. Всё воспоминание о тех временах – не они, а ты с ними… А какой же ты был с ними, они сволочным языком сказали тебе на прощание… и если б не сказали, ты всё равно сам знаешь, что именно такой и был, даже хуже. Хотя хуже некуда.

А дело вот в чём: мудрые языки много раз намекали тебе: не вспоминай, как всё кончилось, помни, как всё начиналось. Ведь они обе и только они были с тобой, говорили – тебе – утешительные слова, обращали – на тебя – утешительные глаза, протягивали – к тебе – утешительные руки. Тогда ты ждал большего, ждал невозможного. Твоя чёрная неблагодарность вдребезги разбивала чужую спонтанную, немотивированную доброту. Но эта доброта – была… Помни это. Да, ты так устроен, что завязку воспринимаешь лишь как первый шаг к развязке, но если ты не научишься помнить – ты должен научиться! – эти две завязки, что ж тебе тогда остаётся помнить?

…Вроде никто не заметил, как в гуще желтеющих крон расплылся сизый дымок. О'кей.

Спрессованный в гуще потных тел, Конрад был собой более или менее доволен – выбрал угол, где всё больше дедульки с бабульками, и вероятность приключений меньше. Дедулькам да бабулькам в среднем лет по сорок пять – скоро и ты, милок, дедулькой станешь.

Порядок, смирно ведут себя старикашки-старушки. Никто не пытается стянуть с тебя носок на предмет ограбления или расстегнуть ширинку на предмет содомского греха. Даже рюкзак за плечами их не дюже трогает, благо он покамест пуст. Вот складная тележка немилосердно режет голени – это безусловный минус. Перегрузкам подвергается и грудная клетка, ну да зато голова… о, голова абсолютно свободна. Плюнь на всё и предавайся возвышенным мечтам.

А коль скоро таковые несбыточны, а несбыточное тебя не колебёт, вспоминай о жёнушках своих дражайших, о спинках их бархатных, о сиськах шёлковых, о… о…

Э-э, а вот это напрасно… Созрел, набух, налился под штанами колосок, воткнулся между рёбер рядом стоящему коротышке. Трение плюс воспоминания… Что-то будет… Э, коротыш, да ты никак спишь? Стоя спишь аки слоник, и шкура твоя непробиваема, как у слона? Ну и прелестно, а я слона рожаю, вон и хоботок ползёт… Ты расти, расти, мой слон, словно ясень или клён, вот такой длины, вот такой толщины… Я вас всех, интеллигентно выражаясь, эбал.

След Луизы Конрад давно потерял. Просачивались сведения, ухватилась за первую же залётную пиписку. Может, разжалась, разблокировалась, раскомплексовалась. Может, нет… Лет шесть назад вроде видел её из окна вагона – мимоездом: она, не она?... А вот Натали… Та по времени была ближе, воспоминание о ней свежее… после армии Конрад взялся наводить справки не только о Профессоре Клире. Он узнал: она по-прежнему замужем за офицером своего ведомства, у неё четырёхлетний сын, проживает она в губернском городе N… вот этом, ненастном, слезящемся, покрытом язвами давно не вывозившихся помоек.

Капли дождя лупцевали непокрытый череп Конрада, высекая из него искорки воспоминаний. Ну как всегда – о развязке, о конце, притом даже не о пятом конце. О том, что обычно зовётся закономерный финал.

Воспоминание № 2 (8 лет от роду). Народный (м)учитель Конрад Мартинсен, оплёванный и обдристанный собственными учениками полуживой приползал домой и заставал на кухне налитого спиртом рябого хроника. «Коллега по работе», – объясняла Натали. Хроник починил унитаз, починил розетку. Конрад ни в жисть бы этого не смог, так что появление удивительного гостя в доме Мартинсенов казалось вполне оправданным. Конрад всегда очень хотел, чтобы у Натали были друзья; друзья моего лучшего друга будут моими друзьями – так он рассуждал. Хроник в свободное от починки унитаза и розетки время ежедневно дружил сперва с Натали, их союз освящал Эрос, затем, когда приходил Конрад – дружил с обоими супругами, этому альянсу покровительствовал Бахус.

Да, ещё одно важное пояснение: когда-то Конрад воспитывал Натали в духе самой отъявленной «free love» – он довольно долго умолял её дать, любые средства убеждения были хороши. Теперь вот, напоровшись на плоды своего же воспитания, он, как человек последовательный, всё сносил безропотно. Помнил: его воспитания плоды.

Не по дням, а по часам разрасталась на кухне Мартинсенов баррикада из винно-водочной стеклотары. Бутылки выживали хозяев с кухни.

Как когда-то Луиза, Натали всеми порами, капиллярами, фибрами и рецепторами ощущала, что ещё молода, что рано увядать и умирать, приносить бессмысленную жертву ненасытному вампиру. Восстановиться, оклематься, очиститься. И той, и другой это удалось за полгода. И та, и другая находили спасение просто в факте освобождения от Конрада, они ведь уходили в неизвестность, в пустоту, в одиночество. Никакого мужика не было у Луизы, когда та приняла судьбоносное решение, и нескоро, по всему судя, появился какой-то. Вот и Натали впоследствии быстро порвала с хроником, хронеющим на глазах – тот уж и отвёртку в руках не удерживал, и его самого ноги всё чаще отказывались держать. Да и женат был хроник, между прочим.

Когда уходила Луиза, двадцатилетний (по паспорту) Конрад ещё заблуждался, будто вину за происходящее наряду с ним несёт кто-то другой, толстокожий и высоколобый – ну не сама Луиза, так её наушники-советчики. А когда история повторилась – в виде фарса, по мнению Гегеля, – самоанализ, не прекращавшийся даже во сне, давал однозначный результат: Натали права. Источник злосчастья – ты сам.

Но был один немаловажный нюанс, благодаря которому уход Натали не становился простой копией, повторением пройденного, дубликатом уже бывшего. Натали форсировала оформление развода, дёргала, торопила. Её приглашали на работу Органы. Гарантированное лет на двадцать пять место, приличный оклад, до– и переквалификация – где ещё такая лафа человеку с гнилым текстоведческим дипломом? Закавыка была одна – анкета мужа (родственники за бугром и т.п.)

И муж, убеждённый диссидент, сын вольнодумных родителей, интеллигентское семя, для которого любая уборщица в здании Органов была априори исчадием адовым, заплечных дел мастером, цепным псом тоталитаризма, узнавши об этом, понял: это – приговор.

Ведь ещё два года назад, когда их роман едва начинался (оба заканчивали институт), для неё, несмышлёной сомнамбулы, уютно затиснутой в свой замкнутый мирок, уже вставал этот вопрос. И он со всем запальным пылом-жаром обрушивался на учреждение, запятнавшее себя в веках кровью миллионов великомучеников и заклинал: думать не моги! И если два года воспитываешь вот эту табулу расу в ненависти к чему-то, а она выбирает это что-то, меняет тебя на это что-то, кто же – ты?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю