Текст книги "Остров традиции"
Автор книги: Василий Сосновский
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
Тогда он вооружился пассатижами и стал вывинчивать уже ни на что не годный шуруп. Вскоре верхняя половина того отломилась, нижняя глубоко засела в теле двери. Тут опять случилась Анна. Тоном автодорожного инспектора она сказала:
– Право, я лучше сама. Вы бы лучше книги читали.
– Зачем? – будто бы простодушно удивился Конрад.
На самом деле, Анна попала в точку. Этой зимой возобновил Конрад чтение книг. Знал он, конечно, что в книжках всё – неправда, да вот вспомнил изрядное удовольствие от процесса поглощения текста, когда из малого набора букв родного алфавита складываются столь изящные конфигурации, что порой просто столбенеешь от внезапности.
Предпочитал он нынче – с Парацельса пошло – алхимические трактаты, тёмные и путаные, ничего путного уму не дающие, зато бередящие чувства – обоняния, осязания и даже слуха, поскольку названия алхимических инструментов и операций отдавались нежной музыкой в забитых серой ушах. Тем более, что речь шла не о трансмутациях металлов, как могло подуматься на первый взгляд, а об этапах становления нового качества из привычного человеческого материала. Конрад из своего собственного дефектного материала никакого иного качества получить не чаял, но было весьма забавно прочесть, как это у других получалось, из материала заведомо качественного, подвижного и податливого, так что слыхивали люди и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье и видывали девять бездн адовых и воссияние чинов ангельских в горних высях.
Прочёл он, в частности, о трёх стадиях превращения души на пути к самообретению и богопознанию, которые алхимики каждому интеллигентному человеку пройти предлагали. Сначала-де ударяется душа в нигредо («работу в чёрном») – пробудившийся человек развоплощается, ничтожится, в пороках и преступлениях ужасающих погрязает, умаляется ниже низкого, имечко своё забывает, в опущениях и опусканиях практикуется, богоданную искру в себе на все лады топчет, на простейшие элементы разлагается. А если не разложится, фиг вожделенный философский камень получит. И только потом уже альбедо начинается, «работа в белом», собирание отдельных элементов в новую, сильно улучшенную комбинацию, увязывание разрозненного, отстройка на пепелище, мобилизация всех креативных потенций, неуклонное восхождение к высшему. И в конце этого восхождения ждёт-де вознаграждение – малый эликсир, относительное, шаткое бессмертие, промежуточное блаженство. Но это ещё не всё – предстоит, засучив рукава и поплевав на ладони, приняться за рубедо, «работу в красном», шествовать в царство нерушимого абсолюта, брататься с солнцем и светилами, обуздывать последние необуздки и неувязки, разрешать последние непонятки, достигать полного единения с вечностью и бесконечностью. Выражением этого будет большой и толстый эликсирище, каковой и есть философский камень, познание всех и вся до последних глубин, до мозга костей, до сердцевины вещей, до самой сути.
Бред, конечно, но бред хорошо организованный, в велеречивые словеса облечённый, осенённый великолепием продуктивной фантазии. Поддерживает. Внушает.
Из художественной литературы предпочитал Конрад нынче тоже что-нибудь оккультное. Так, он впервые прочёл творения прочно забытого австрийского письменника Густава Майринка. Означенные творения оказались написаны астрально-гастрономическим штилем, который Конрад-читатель весьма жаловал. Но и содержание не отставало от формы. Особливо зацепила его небольшая новелла «Посещение И. Г. Оберейтом пиявок, уничтожающих время». Там речь шла о чуваке, который увидел въяве объекты своих желаний, и все эти объекты отвратительно лоснились, сочились и прыскали, обильно подпитываемые пустопорожней энергией желаний: жирные набрякшие вещи, распухшие откормленные морды родных и знакомых, разваренные телеса вожделенных женщин. В этом параллельной реальности правило безобразно обрюзгшее, оплывшее от пиршеств чудовище – двойник героя, сладострастно сосавший соки его желаний, стремлений и помыслов. Мораль: не желай. И будешь жить вечно.
Одно в этом повествовании смутило Конрада: по мере похищения у героя витальных сил инфернальным двойником, по мере того как тот жирел, герой хирел, сох, чах. Конрад же, при всех своих желаниях, оставался до уродства дороден. Девяносто килограмм сознания.
(Впрочем, на сей счёт он обольщался. В клировском доме обнаружились напольные весы, и когда он, наконец, собрался с духом и робко, на цыпочках ступил на них, стрелка нахально и бессовестно перемахнула отметку в центнер. Всё, что вытрясла армия (или что там было вместо оной?), отложилось вновь и уполторилось, почти удвоилось).
И ещё вставило Конраду небольшое эссе Генриха фон Клейста «О театре марионеток». В нём почти математически доказывалось, что существо, отягощённое рефлексией, не способно на красивые и рациональные телодвижения. Любой медведь по части искусства двигаться даст сто очков вперёд самому искусному фехтовальщику, а любая марионетка грацией переплюнет лучшего танцовщика императорских театров. В сфере свободного порхания по бытию божественное сродни кукольному – такой неопровержимо читался вывод. Конечно, Конрад сам давно что-то такое чувствовал, но рафинированное изящество хода клейстовой мысли особенно уязвило его собственное неизящество.
А вместе с тем по мере чтения росло в Конраде и глухое недовольство. А разве он сам – не марионетка? О нём ведь только так и можно – в страдательном залоге. (Колоссальный минус автору сего романа). Конрад не ел, не пил, не ходил, ничего вообще не делал. Им нечто ело, пило, ходило, делало, думало, хотело и не могло. Механизм. Совершенный инструмент. Óрган вопле– и соплеизвлечения. Генератор постояного стона.
Перестань жалеть себя. – А всё жалеется.
Перестань думать о… – А всё думается.
Перестань бояться… – Глагол на -ся, возвратный. Тоже неким боком страдательный залог. Победи страх, короче. Победи боль. Перестань болеть. Болит. Не побеждается, только ширится да углубляется. Усугубляется. Кем?
А ещё снова начал Конрад писать сам. Не просто чужие тексты переписывать, конспектировать и реферировать, как он это с «Книгой понятий» выделывал – нет, свои собственные, пусть и куцые фразы рожать и в давно заброшенную «Книгу легитимации» заносить.
Раз никаких доводов в пользу того, чтобы жить-выживать, мочь-перемогать тебе, Конрад Мартинсен, не отыскалось, не отыскивается и не отыщется, раз оправдание твоему существованию ни в одной умной книге и ни в одном человечьем сердце не значится, будем просто так почём зря переводить бумагу – может слова сами по себе во что-нибудь любопытное склеятся, а не склеятся – тем хуже для слов.
И изводил Конрад лист за листом в обильных излияниях – недостойных и непристойных.
Из «Книги легитимации»:
ПИСЬМА НИКОМУ
Книга эта пишется не чтобы дать чему-то выход или, упаси Господи, найти выход, а за отсутствием выхода.
В одиночной камере можно квалифицированно писать только об одиночной камере.
Мне кажется (кажется, к счастью, не мне первому), что меня против моей воли запихнули в поле некоей игры, где все кругом знают правила, а я нет. И никогда не суждено узнать правила, но подыгрывать суждено до гробовой крышки.
Впрочем, возможно, что все прочие тоже не знают правил, но они бессознательные марионетки, а я – сознательная, отсюда – я херовая марионетка, а они хорошие: у них механизм бесконечно ближе к совершенству. И чтобы понять меня, не стоит читать Клейста: я с самого начала, ещё до появления самосознания был безнадёжно испорченной марионеткой, а им никогда не потребуется осознать себя марионетками, вполне сносно сделанными. То есть причина и следствие в моём случае меняются местами: испорченность ведёт к зарождению самосознания, а не наоборот.
Моя вотчина – щель.
В этой стране живут люди хорошие и плохие. Хорошие совершают только мотивированные преступления, а плохие – ещё и немотивированные.
Наоборот! (Позднейшее примечание)
Не бывает инициации по разным разрядам. Инициация одна для всех. И кому какое дело, где и в чём ты перепрыгнул свою собственную планку…
Кроме того, инициация – это то, что нельзя отложить на потом. Она для всех в одну и ту же пору. Не созрел к определённому возрасту – будь готов вниз башкой со скалы. Нормы ГТО знают возрастные категории, но не весовые. Потому что на войне нет деления на весовые категории. В постиндустриальном, постисторическом, постдемократическом обществе, где бережно относятся к разного рода меньшинствам, нормы ГТО ещё работают. Но я живу на острове истории, где работают законы инициации и войны.
Но если ты вдруг почему-либо избежал инициации – не ищи её специально: сама придёт.
Я мог бы сказать: довольно мучился! – и убежать из страны мучений. Но я так не говорю, потому что достоверно не знаю, мучится ли здесь ещё кто-то. И не могу понять: они неспособны чувствовать боль или умеют эту боль скрывать? В первое поверить проще, и я заставлял себя поверить в это…
Впрочем, «не чувствовать» и «скрывать» – одно и то же.
Люди, естественно, нужны мне не сами по себе. Законы социума я хочу знать только, чтобы уметь ему сопротивляться. И всегда мне были нужны конкретные люди для защиты: каждая референтная группа есть своего рода мафиозный клан, и в трудную минуту клан может что-то подкинуть из общака или попробовать отмазать от неприятностей.
Проще говоря, я настолько беспомощен, что без других людей не могу шагу ступить: ни прокормить себя, ни от холода защитить, ни удовлетворить эстетическое чувство. Ну и сексуальное, самое главное.
Раньше-то меня тянуло к людям из других соображений: я питал иллюзию, что имею с людьми нечто общее. Теперь, похоже, они нужны мне в сугубо утилитарном плане.
Скажут: утилитарный интерес закрывает тебе путь к людям. Наоборот: отсутствие пути к людям обостряет утилитарный интерес.
Камнем преткновения для моих «спасителей», т.е. обвинителей, всегда был вопрос яйца и курицы, причины и следствия. Те выносили мне обвинительный приговор и предписывали исправительные меры. А я клянчил оправдательный приговор и адаптивные меры.
Не чувствовать того, что чувствуется, невозможно. Можно только не показывать свою боль миру. Да? То есть себя миру не показывать? Наглухо запереть двери, зашторить окна, вырубить свет. Не пойдёт. Без мира ты шагу ступить не сможешь. Надо чтобы тебя – увы, в страдательном залоге – кто-то как минимум кормил. И обогревал, в холодных-то широтах. Как минимум – о максимуме не заикайся. А кто будет кормить-обогревать здорового детину, с ногами, с руками, с действительным залогом? Во-во. Тут как минимум статус инвалида нужен.
Мужество – не сила. Мужество – готовность принять собственное бессилие.
Каждый может какое-то время следить за осанкой, походкой, речью, выражением лица, жестикуляцией и проч. Избранные могут следить за движением мысли, голосовых мышц, дыханием и т.п. Следить за всем сразу не может никто.
Людей не интересуют твои победы над собой. Потому как они недоказуемы. Их интересуют твои победы над другими… над ними, то есть.
Пустота считается сильнее всех, потому что не встречает сопротивления.
Полнота считается сильнее всех, потому что содержит любое сопротивление.
Впрочем, это одно и то же.
Кто же слабее всех? Как всегда, половинность. Но только она и имеет дело с сопротивлением, и только ей сила воистину требуется. Саша Чёрный: кто храбрее всех зверей? Лев? «Легко быть храбрым, если лапы шире швабры»… И сильным что-то уж чересчур легко.
Но кого скребёт?..
Безответственность не влечёт за собой безнаказанность.
Страна соединяет открытую всем ветрам бескрайность своих просторов с навязчивым стремлением экстремально скучить своё население. Арестанты в тюрьмах и солдаты в казармах лежат на нарах штабелями, большинство народа живёт в городах, соперничающих друг с другом своей средней этажностью, столичные жители часами маются в автомобильных пробках. Повальная агорафобия.
На сём Конрад прервался и пошёл на кухню выпить чаю.
Несмотря на поздний час, кухня была освещена.
Конрад насторожился.
Чирк – чиркнула по стене над лестницей тень чужого человека. Шаги наверху послышались, веские, мужские.
Конрад отпрянул – он понял, что в доме завелась ещё одна человеческая душа, и очень ему эта душа не понравилась.
И полночи горел наверху свет, и полночи Анна шепталась с незваным гостем о чём-то неизвестном. Конрад понимал, что в этих разговорах приоткрывается тайна Землемера и Алисы, но они велись за запертой дубовой дверью, и ни звука из-за неё не доносилось.
Затем свет погас, а спустя минуту зажёгся в комнате Анны. Конрад здраво рассудил, что если бы, кроме шептанья, в комнате пришельца происходило бы что-то ещё, Анна бы пошла мыться. Но в эту ночь в баню никто не ходил.
А впрочем, хрен их, женщин, знает, как у них всё делается.
Не в силах притворяться ничего не ведающим и не видевшим, он постучался к Анне и впрямую спросил её:
– У нас кто-то гостит? Или поселился?
– Не «у нас», а «у меня».
– Хорошо: у вас – кто-то гостит?
– Вы, конечно, не преминёте доложить об этом его благородию?
– Если вы мне честно скажете, кто это, я никому не доложу.
– Извольте – это один из людей Землемера. Он переночует и завтра уйдёт. Ешьте, Конрад. Я сегодня вам компании не составлю.
– Вы так рискуете…
– Хотите сказать – подвергаю вас риску?
– Допустим. Анна, а можно задать вам один давно волнующий меня вопрос?
– Я знаю, вы хотите спросить, кто написал книгу о Землемере.
– Именно.
– Но вы напрасно подумали, что я вам отвечу. Меньше знаешь – лучше спишь. А вам надо спать хорошо.
«Она написала, – подумал Конрад.
И всю ночь старался – по части изведённой бумаги и чернил – не отставать от хозяйки:
Боль не как центр универсума, а как универсум.
Впрочем, у Майринка в «Ангеле западного окна» «боль» – лишь псевдоним «страха»…
Я не знаю упоения в бою.
Я не могу научиться водить машину.
Все мои силы уходят на самоконтроль.
Во время моего преподавательства в вузе был у меня студент Винтер (или Винер), по совместительству крутой бизнесбой. И вот случился разбойный налёт на его фирму. Много чего попёрли и похерили; мальчик был в меру озабочен.
А тут я ему возьми да ляпни: я-дескать никогда бы не занялся тем, чем вы, сиречь бизнесом, ибо оно чревато вот тем вот, что случилось.
А он мне в ответ типа: ни хера, прорвёмся.
Сегодня я бы такого не ляпнул. Постыдился бы. А тогда – нет. Вот и подали на меня там вскоре студентики докладную: спесив-де.
Вообще мою трусость любили отождествлять со спесью. Эвона, какой: кичится трусостью, ишь ты!
Я – боец, ведь я боюсь.
А вот Поручик ничего не боится. Ergo не боец.
Ты пойдёшь себе дальше, не думая, что будет со мной. А я буду думать.
Я пишу только о себе, потому что не знаю чужих сюжетов, выражающих меня.
Всё что я знаю, это –
Конрад Мартинсен, гений бессилия.
Бессилие – не мать всех пороков, потому что все пороки, не подкреплённые силой, остаются в сфере помыслов. Но бессилие – самый страшный порок: оно попустительствует разгулу всех прочих.
Это с этической точки зрения. А с бытовой оно того хуже: бессилие то же самое, что иждивенчество. Но самый адский грех – осознанное бессилие. Ты так же грузишь окружающих бытовыми проблемами, как при неосознанном, но добавляешь на их горб ещё и экзистенциальные. Такого бремени ни один хребет долго не выдержит.
Когда я имел в виду (за незнанием других) одну лишь либеральную идеологию, я был вправе требовать от других всех человеческих прав и в меру грузить их своим бессилием. Но когда я узнал о традиционной идеологии, то понял, что ничего не вправе и должен радоваться уже тому, что меня до сих пор ещё не сбросили с высокой скалы в пропасть.
Я, не воин, живу в стране воинов. Женщины-воины хотят жить не как воины и за это воюют. А мужчины-воины воюют ради самой войны.
Конечно, есть исключения: иные женщины воюют ради войны, иные мужчины ради невоинской жизни.
Те, кто хочет когда-нибудь сойти с тропы войны, козлы: пока идёт война, никто не сойдёт с её тропы. А поскольку никто с тропы не сойдёт, она никогда не кончится.
Моя роль в этой войне – дармовое пушечное мясо. Женщины любят дармовщинку, и регулярно портят мне шкуру, заодно с мясом. А мужчинам так не интересно.
Но что они сделают, когда платное мясо кончится?
Те, кто призывает «жить проще», «смотреть на вещи проще» и т.п. предлагает, на деле, архисложный путь. Ведь тому, кто якобы «всё усложняет», так – проще. Вообще – следовать своей природе проще всего. А вот ломать себя – сложнее некуда.
Храброму ирою, одержимому запахом опасности, тоже можно указать, что избегать опасности – проще. Не поймёт.
Я, когда об ироях читаю или ироев вижу, ловлю этот момент самоломания: И если не нахожу, иройством не восхищаюсь. Нет заслуги льва в том, что он – лев. И не грех зайца в том, что – заяц. Естество.
Но это я так думаю.
Напрягает факт, что никто более так не думает. Не будь его (факта, то бишь), жил бы припеваючи, считал бы звёзды.
Я ведь записан в разряд не зайцев, но – человеков. А как таковой, лишён всех прав. Проблема моя всегда была – ЛЕГИТИМАЦИЯ СОБСТВЕННОГО СУЩЕСТВОВАНИЯ. Нелегитимно существую, вот в чём соль. Тридцать с лишним лет. Потому и самоидентификации нет. Не с чем.
Вне естества. Вне традиции. Вне каких-либо традиций. То есть, как ни крути, вне традиции.
Я, вместо чтоб себя ломать, бессознательно к одному стремился: среду обитания себе создавал. Дурак. Не сóздал.
А ломать себя – раньше надо было. Только глупый я был тогда. Или умный больно. По большому счёту, никто себя не ломает. Ломают извне, пока не сломаешься. А то, что у них ломкой зовётся – это не ломка, а реструктуризация. Разные в человеке струнки. Одни звенят, другие отдыхают. Но со временем жизнь звеневшие струны приглушит, по другим забряцает. А у меня струны легитимных регистров не звучат. Нет их, вроде.
Те же, что звучат, не находят резонанса. Вот и ихние струны во мне не резонируют.
Смердяков, который косит под Ивана Карамазова.
Я ищу себе адекватную форму.
…Конрад проснулся от непривычного звенящего стука. В окно стучали – призывно, приказно. Конрад кое-как влез в порты, пригладил пятернёй остатки волос – и трясущимися пальцами не сразу отодрал шпингалеты, всей силой навалившись на примёрзшую раму. Под окном стоял Поручик.
– Как жисть, господин Мартинсен?
– Служу Стране Сволочей. Который час, ваше благородие? – неслышно спросил Конрад.
(«Ушёл гость или он ещё здесь?»)
– Час – благословенный, – осклабился Поручик. – Вылезай, а то всю жизнь проспишь. Смотри, какова погодка! Мороз и солнце – день чудесный. Пошли на пруд, на коньках кататься!
– Чего?
– На коньках пошли кататься, говорю. Воскресенье.
– У м-меня нет к-коньков, – заикаясь прошамкал Конрад.
– Я тебе свои дам. У нас же вроде размер ноги одинаковый.
– Я н-не умею… к-кататься.
– Ах ну да. Ты только дрыхнуть умеешь, и то на психотропике, – весело ответил Поручик.
(«Это пиздец, – стучало в полусонной башке Конрада. – Они напали на след пришельца»).
– А г-где Ан… Ан… Анна? – только и спросил он вслух.
– Здесь я, здесь, – послышался звонкий голос Анны из глубины сада. – Не соблаговолите ли сопроводить нас в нашей прогулке?
– Холодно, – перестав заикаться, ответил Конрад. – Градусов двадцать.
Он надолго застыл в оконном проёме, словно испытывая на себе крепость двадцатиградусного мороза. («Неужто обошлось?» – в действительности соображал он).
– Тебе бы всё на печи лежать, – сказал Поручик, хотя Конрад спал не на печи, а на диване. – Считай, что это приказ. Если что – спиртом ототрём. Три минуты тебе на сборы.
Не через три, но через три с половиной минуты подло разбуженный, невыспатый Конрад выполз на крыльцо, упакованный по самые брови. Солнце ослепило его из самого зенита – был, наверное, полдень. Снег слюдяно искрился, отсвечивал всеми цветами радуги, бодро хрустел под ногами. На улице действительно никого не было, кроме Поручика и Анны. Оба были в серых спортивных рейтузах с начёсом, словно соревновались друг с другом в фигурной точёности ног, и в спортивных же шапочках с помпонами. На плечах у обоих висели крохотные рюкзачки – видимо, с инвентарём. На их молодёжно-физкультурном фоне грузный Конрад, одетый как для подлёдной рыбалки, выглядел дряхлым опустившимся дедом.
За воротами стояла служебная машина, но шофёра не было. Поручик сам сел за руль, привычно попрал стопами педали. Анна сидела на переднем сиденье вполоборота, снисходительно улыбаясь Конраду. Тот ёрзал на своём заднем, с трудом там помещаясь, туго и тупо соображая, что всё это значит. Гость от Землемера (или сам Землемер), очевидно, покинул дом Клиров ещё до рассвета – но в любом случае стоит восхититься завидным самообладанием Анны – она же была на волоске от… От гибели? Вряд ли. Поручик, при всей его нелюбви к Землемеру, испытывал к Анне симпатию, превосходящую требования долга. Но в любом случае, присутствие в доме постороннего не укрылось бы от него – в отличие от Конрада, нюхом он обладал отменным, вышколенным. И тогда бы… Но если бы он и обнаружил неладное, то случайно, нечаянно – пожаловал-то он совсем с другими намерениями, один и налегке.
«Кстати, ещё неизвестно, кому повезло, – рассуждал дальше Конрад, пока машина Поручика подскакивала на колдобинах. – Этот самый, который приходил, возможно, был бы рад повстречать офицера Органов в расслабленном состоянии духа и в одиночестве. Возможно, провидение спасло Поручика от смерти. Землемер, если верить книжке о нём, бил без промаха; о его подручных ходила та же слава».
Проезжали мимо аляповатых кирпичных дворцов «новых сволочей» – а дальше потянулись развалины некогда работавших предприятий – бетонные и железобетонные нагромождения с аварийной распальцовкой искривлённых арматурных прутьев и полусгнивших труб. Индустриальные руины были щедро расписаны граффити, где преобладали надписи «Свободу Землемеру» и «Смерть хачам». Сейчас эти дольмены цивилизационной экспансии выглядели не так жутко, будучи изрядно припорошены снегом, но летом, наверно, они смотрелись воистину апокалиптически. Зимнее солнце красило останки былого величия надломленной сверхдержавы в золотисто-розовый цвет и придавало ему незыблемо-вековечный облик. Конрад загрустил, оскорблённый в своих эстетических чувствах. В такой день ему больше хотелось бы увидеть Тюильри, Сан-Суси или Коломенское, а ещё больше – целомудренную снежную целину и зачарованные леса, полные спящих царевен. Но бетонные дебри успешно конкурировали с бывшими пашнями, поросшими плевелом, и чахлыми перелесками, где, кроме воронья, никто не обитал.
Рассыпающаяся кособокая церковь без крестов, примыкавшая к кладбищу энтузиастических амбиций, казалась его органичным элементом, нисколько не выделяясь на общем фоне.
Дорóгой Поручик веселил спутников правдивыми историями из жизни сограждан. Выживали люди кто как умел, проявляя чудеса смекалки и смётки. Голь на выдумки хитра, и пару раз эти выдумки вызывали у Анны самый искренний заливистый смех.
Конрад же тýпился и куксился: ему эпизоды, приводимые Поручиком лишний раз напоминали, что у Сволочей начисто отсутствовало правосознание.
Поручик скоро уловил это настроение пассажира и стал растравлять его память нехорошими вопросами, вновь проявляя хорошую осведомлённость в его биографии: а кто тебя отмазал от военной кафедры? А всегда ли ты платил за билет?
В конце концов Конрад был прижат к стенке и сам сформулировал то, к чему его подводил Поручик:
– Знаю, знаю… Законопослушность как высшая форма трусости.
Вскорости прибыли на пруд. Он отнюдь не представлял собой идеальный каток – снегом его присыпало неслабо, но Поручик достал из багажника складную лопатку и велел Конраду расчистить лёд. Конрад, кряхтя, принялся за работу, но Поручик отставил его от непосильных трудов уже спустя две минуты, смекнув, что такими темпами место не будет расчищено и к закату. В результате очень скоро свободным от снега оказался участок льда диаметром метров в тридцать – а Поручик разогрелся так, что скинул яркую спортивную куртку и остался в одном свитере.
Анна свой анорак не снимала, но и в нём она была стройна, как тростинка. Оба переобулись и ступили коньками на свежерасчищенный лёд. Вряд ли он отличался особой ровностью, но тем не менее Анна с Поручиком заскользили по нему как по зеркально гладкому. Конрад остался переминаться с ноги на ногу среди снегов и молча клясть на чём свет стоит кусачий морозец.
Нельзя сказать, чтобы два конькобежца были сильно искушены в фигурном катании, да и коньки к нему вряд ли были пригодные, но какие-то простейшие фигуры им делать удавалось – чертить восьмёрки-змейки, оттопыривать ноги «пистолетиком» и даже исполнить что-то вроде поддержки – после очередного пируэта Анна порхнула в руки Поручику, и тот, ни на миг не теряя равновесия, изящно вздыбил её надо льдом.
Наблюдая сие, Конрад возревновал. Причём ещё более, чем зрелище грубого мужлана с трепетной Анной на руках, резанула его внезапная мысль: а кто же всё-таки сегодня ночевал на Острове? А ну как нынешний фигурист зашёл в дом отнюдь не сегодня утром, а очень даже вчера?.. И ревнивец заскрежетал дырявыми зубищами и затопал ножищами, словно намереваясь разрушить ледовую гармонию и стать на катке третьим.
И Конрад таки выскочил на лёд и кинулся на Поручика с кулаками, а тот лишь за руки его схватил и давай вертеться вокруг своей оси. А Конрад вокруг него по орбите, словно Плутон вокруг Солнца. Только подскакивает да воздух ногами молотит; раз упал, так как двумя ногами сразу дрыгнуть пытался – поднял его задорно вращающийся Поручик; два упал, так как голова закружилась, – а Поручик его по льду одной рукой по кругу волочит, тодес Родниной и Зайцева изображает. Мёртвой хваткой Зайцев Роднину держит; «Пусти, гад», – сдавленно молит Роднина. Зайцев улыбается одними глазами. Анна, обычно такая сдержанная, заливисто хохочет. Наконец, Зайцев отпускает Роднину. Конрад на брюхе валится на лёд, перед глазами бешено вращаются вокруг него Анна с Поручиком, теперь они хохочут дуэтом, а Конрад от скорости головокружения слышит хохочущий хор семи чинов ангельских и легиона вельзевулова: и глубже, в самых недрах, и выше, в самом зените…
– Суки, – шепчет он, плашмя распластавшись на Земле. Когда головокружение проходит, он начинает извиваться, всё интенсивнее; затем садится, трясёт головой и выдыхает: «Хха!» Ххаркотина летит оземь, как метеорит. Анна и Поручик едут себе по кругу, как ни в чём не бывало. Конрад сучит ногами по льду, оступаясь в снег и беззвучно бормочет: «Ха-ха. Хи-хи. Хе-хе. Мяо-Яо. Пол Пот. Лао Цзы…»
Самое главное – Поручик словно и не понял, что Конрад с ним драться полез. Думал, он так поиграться с ним решил, вот и поигрался в ответ. А может, всё понял, да виду не подал.
После катанья раскрасневшийся Поручик отвёз раскрасневшуюся Анну и посиневшего Конрада домой. Он долго махал Анне рукой, и Анна тоже послала ему нечто типа воздушного поцелуя. Потом он сел в авто и уехал.
Отогреваясь, Конрад думал: не расспросить ли Анну подробней о личности давеча ночевавшего в доме, но понял, что тем самым лишь самого себя поставит в глупое положение. Анна же разогрела морковный кофе (другого в Стране Сволочей не осталось) и, как ни в чём не бывало, принялась отпаивать Конрада и приводить его в более-менее розовый вид.
Как вдруг ахнула и стремглав бросилась в сени. Конрад, как ни устал, этим ахом был сдёрнут с лавки и последовал за хозяйкой.
Та же молниеносно сдёрнула с вешалки чей-то во всех отношениях неприметный шарф. Конрад успел только заметить, что шарф судя по всему, мужской. Значит, незнакомец канул в неизвестность без шарфа? Да был ли мальчик-то?
Более того: в тех же сенях от внезапно позорчевшего ока Конрада не укрылась пепельница с шестью или семью бычками, каждый – не здешнего производства, с фильтром. А после ужина Анна без лишних слов выдала ему несколько сигарет с таким же фильтром. Поручик же, насколько было известно Конраду, не курил и выдавал ему трофейные отечественные без фильтра, от которых рот к концу курительной сессии изрядно забивался травой. Значит, напраслину возвёл на Анну с Поручиком ревнивец с больной фантазией?
Весь вечер и полночи соображал Конрад, где он видел подобный шарф. Естественно, он не успел как следует рассмотреть способ его вязки и рисунок. Определённо, каких-то кричащих подробностей, типа изображений змеи, он не содержал – однако ж, Конрад искал похожий сине-коричневый узор на фотографиях в книжке про Землемера (фотографии были цветные).
Землемер с приближёнными на митинге. Землемер с приближёнными на открытии детских яслей. Землемер с приближёнными на скачках. Ряд фоток действительно относился к холодному времени года, и многие мужчины были в шарфах – но ни Землемер, ни кто-либо из его свиты не щеголял в сине-коричневом, все шарфы были однотонные, под полувоенную униформу благодетеля губернии.
И вдруг Конрада словно в темя клюнуло. Он вспомнил, когда и где он видел такой шарф. В декабре. В полицейском участке, во время визита к Поручику, когда вырубилось электричество. Конец такого шарфа выглядывал из-под брезента, которым было накрыто бездыханное… бездыханное ли?.. тело якобы учителя физкультуры из землемерного училища.
Возможно ли, что накрытое брезентом тело не представляло из себя труп, а принадлежало очухивающемуся допрашиваемому во время перерыва в допросе? Допрос с пристрастием – он как обычно проводится? Мучают-пытают до полусмерти, до потери сознания, до полного беспамятства – а затем отхаживают-отпаивают и по новой пытают-мучают. Но в каком же бессознательстве должен был пребывать несчастный физрук, если Поручик с Конрадом успели за это время перетереть столько тем?
А может быть, пытаемый не всё это время был в отключке? Может быть даже, Поручик и предназначал всё сказанное тогда – чутким ушам безмолвного присутствующего? А может быть, тот, под брезентом, и не был так уж страшно замучен? Может быть, Поручик только кичился своим умением вести допрос на примере первого увиденного Конрадом арестанта? Иначе как же арестованный освободился? Неужели Поручик только и делает, что упускает людей из клана Землемера?
Паранойя, в натуре паранойя… Всё специально для тебя разыграно, Конрад, и жертвы в сговоре с палачами спектакли для тебя устраивают. Но всё равно – возможно ли, чтобы давешней ночью в доме ночевал мастер-лучник из губернского города? Не он ли прошлой весной проводил на Острове долгое время, что стыкуется с давним рассказом поселкового сторожа?
А такие шарфы не каждый день наблюдаются нами на встречных. Местные мужчины вообще предпочитают ходить без шарфов, в ватниках, застёгнутых до самого подбородка. Или не так? Можно подумать, Конрад хоть раз в жизни обращал внимание на мужские шарфы…