Текст книги "Остров традиции"
Автор книги: Василий Сосновский
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц)
Стать окончательно своим в кругу «логососов» ему не удавалось – условием приёма в шоблу была инициация, а её-то у Конрада и не было. Он, правда, указывал на то, что как-никак отслужил в армии, но ему отвечали, что инициацией по-ихнему считается только участие в боевых действиях, а Конрада чаша сия миновала.
Время от времени он интересовался судьбой и профайлом Алисы Клир. Больше всего его интересовало, не было ли у неё врагов и кому она могла перейти дорогу. Неформалы отвечали, что никому, потому что женщина была приветливая и приятная, и даже высокомерия, свойственного её сестре, за ней не наблюдалось. Наоборот, она целиком отдавала себя людям – вытаскивала пьяных из канавы, отхаживала побитых во время жестоких тутошних драк, утешала женщин, потерявших мужей. Кроме того, она руководила в посёлке кружком детского творчества, ныне безвозвратно почившим в Бозе, и регулярно ездила в губернский город на смотры юных талантов. Кроме того, у неё были в городе и другие дела, за которые она, правда, ни перед кем не отчитывалась. На прямой вопрос Конрада – не могла ли она в городе каким-то образом законтачить с Землемером, был дан уклончивый ответ – всё может быть, так как Землемер увлекался робингудовщиной, то есть благотворительной раздачей награбленного добра сирым и убогим и поддержкой крайне редких в этом краю гражданских инициатив. Но вообще-то говорить о Землемере в этом кругу считалось негласным табу, и собеседники Конрада довольно быстро съезжали с темы.
А в доме Клиров, похоже, существовало табу на разговоры об Алисе. Ни Профессор, ни Анна ни разу и словом не обмолвились о недавно погибшей дочери и сестре. В некоторых комнатах, правда, стояли её фотографии – но, учитывая, что они с Анной были близняшками, сказать точно, кто именно был изображён на них, было невозможно. Фото же обеих сестёр вместе Конрад никогда не видел – что, впрочем, не удивительно: он был вхож далеко не во все комнаты дома. В доступных же ему комнатах он часами простаивал перед портретами покойницы, стараясь уловить в её миловидных чертах налёт обречённости, приговорённости к ранней смерти, и, как ему показалось, он постепенно нашёл его в чуть тревожном выражении больших, устремлённых мимо зрителя глаз, в чуть нервическом изгибе уст, в чуть чрезмерной заострённости подбородка. Хотя, быть может, всё это было присуще и облику Анны – так долго и пытливо таращиться на неё она бы никому ни за что не позволила.
Пробовал Конрад заговаривать об Алисе со Стефаном – но тот сразу плаксиво кривил губы и отделывался фразами типа «О мёртвых – только хорошо» и «Зачем ворошить прах былого?».
Но когда подошло время сороковин по безвременно ушедшей, Конрада пригласили на поселковое кладбище. Среди покосившихся надгробных камней и стёртых надписей выделялся свеженький могильный холмик с воткнутым в него новеньким крестом. Памятника, понятное дело, ещё не было; лишь временная табличка с чёрными буквами «А. Клир» поясняла, кто здесь покоится. Свои услуги предложил было полупьяный дьякон в линялом подряснике, но ему вежливо отказали, поскольку он был не в голосе и откровенно рвался почревоугодничать на халяву.
Зато Конрада, который не в голосе был всегда, позвать за стол сподобились. Зная о дырке в его желудке, вина ему не налили, обошлись виноградным соком. В бокалах же трезвенницы Анны и несовершеннолетнего Стефана было что-то очень серьёзное. Анна поднялась в полный рост, но не сказала никакого тоста, лишь нараспев сама прочла поминальную молитву, после чего все трое, не чокаясь, осушили до дна свои ёмкости. Возникла длительная пауза, в течение которой Конрад имел возможность в открытую разглядывать застывшее лицо Анны и лишний раз поразиться её удивительному сходству с сестрой. Однако, то была стандартная «минута молчания», после неё все опустились на свои табуреты, и Анна вполголоса завела со Стефаном нейтральный разговор – о погоде, о природе. К Профессору в этот день Конрада вообще не пустили.
5. Музыка сфер
Нестерпимая жара, наконец, спала; подули легкокрылые ветры, облачка из сахарной ваты заполонили синюю твердь. Вперив в них рассеянный взор, никак не мог установить Конрад, чем нежданным и негаданным чреваты эти безобидно-курортные барашки и какое может случиться от этого неба чаромутие. Безмятежность ниспала на окрестность, на посёлок, на участок. И дюже она Конрада печалила.
Дело в том, что вспоминал Конрад: читал он где-то, будто в один прекрасный день небо вкупе с землёй, право вкупе с левом, запад вкупе с востоком для бдящего, бодрствующего сознания способны вдруг свернуться, спрессоваться, скрутиться в плоский диск, и за завесой привычного «всего» может вдруг нарисоваться инобытие, иная реальность, мир-как-он-есть. Чтобы сворачивание и скручивание случилось, нужно было чувствовать несправедливость и боль – а Конрад их чувствовал тем острее, чем безукоризненней выстраивались в ряд беззлобные облачка. Но сохранялся кисейный шар окружающего, оставалась кисельной плоть мироздания, медузьи щупальца обволакивали горизонт, и не было выхода, один только вход.
Не нирвана, а вязкая нудятина инерции.
Правда, за ближним лесом подчас слышались новые для этих мест стуки и трески. То были звуки выстрелов. Интересуясь, кто это и с кем воюет, обитатели клировой виллы узнали, что это так, фигня, партизанщина, разборки между посёлками, а фронт гражданской войны отсюда в сотне келиметров. И Анна со Стефаном верили, порой по лесу прогуливаясь. Ягодный сезон начался – и приходили они с лукошками малиновой малинки и голубой голубики.
А змеюк-то развелось! Пара местных фирм пыталась из них сумочки делать, да спросом не пользовались: здесь вам не Амазонка и не Калимантан – узор у местных гадёнышей убогий. Богатенькие за кордоном тарились погремучими анакондами, бедненькие из европейских искусственных рептилий. Поселянин в квартиру зайдёт – клубок у его ног клокочет, он его футболом: когда кого в сердцах раздавит, а когда просто отпихнёт.
Однажды: шалунишка Стефан поймал змеюку, притащил в дом, чтобы Анну позабавить и Конрада подразнить. Первая с пленницей играла, усюсюкала, а второй как увидел, так и заорал: «Аааааа! Бляди! Суки! – (именно так и заорал) – Уберите от меня! Аааааааааа!» Ажно Профессору пожаловался, лишь бы совсем прогнали мерзкую гадину. С тех пор и по лесам скитаться перестал, даже не начав. Так и стал сиднем сидеть на участке, весь трепеща, разве что по сельской улочке за хлебом пройдётся. Боялся он этих аспидов как огня – а ведь и так был подвержен пароксизмам беспричинного страха. Было это и «культурологично», и символично: бегущий якобы к природе, сам панически боялся природы.
Только человек, способный петь, может приобщиться к Традиции. Вплетать свою лепту в лепоту Целого, а не просто жадно внимать музыке сфер, резонируя болью в завязанных узлом связках на любые её модуляции.
Анна – та пела. Когда занималась со Стефаном и пару раз – слышал Конрад – за работой. Глубоко и высоко одновременно; с изощрёнными фиоритурами – колоратурные рулады на тальянском и незатейливо, простенько – народные песни на родном. Как-то в закатный час на Лесном участке мастерилась: «Слети к нам, тихий вечер, на мирные поля. / Тебе поём мы песню, вечерняя заря».
Кто поёт, тот и самовысказывается, и причащается предвечной звуковой купели, плавно скользя по волнистым протокам беспричинной радости, безотчётной сладости, безосновной прелести. И чувствуя это, даже чуждый сантиментов Стефан нет-нет, да басистым рёвом подвывал Анне.
Радио играло пластмассовую музыку.
Анна играла на дереве и чуралась металла, так же как Конрад всю жизнь мечтал играть на металле, но не выносил пластмассы.
Конрад слышал медь труб, жесть голосов, серебро гитар.
Анна слышала сочность берёз, клейкость сосен, медовость лип. Анна знала: музыка личинкой сидит в сотканном из природы коконе молчания, но распусти этот кокон, свободная музыка будет бабочкой, и наперекор пластмассе, вспорхнёт над посёлком к обетованным небесам универсума.
А ещё повадился хаживать в гости Поручик.
И слава Богу – Конраду не надо было относить свои реляции к станции. Комиссар полиции принимал у него отчёт прямо на участке Клиров.
Он выслушивал Конрада с кислой улыбкой снисхождения, и казалось, что зря Конрад надрывается, со странными-страшными неформалами тусуется – похоже, и без того было всё известно представителю всесильных и всеведущих Органов. Но он Конрада как-то раз скупенько так похвалил и – что гораздо важнее – наградил денюжкой. В тот же день переехала денюжка в оттопыренный карман Анны, от комментариев воздержавшейся.
А вообще-то Поручик сам Анну каждый раз ангажировал – и уединялись они в беседке и толковали о разных материях, каких именно – Бог знает. Жалко было Конраду кассет своих.
Порой являлся Поручик с ранья, когда Конрад, пробедокуривший всю ночь, только-только спать собирался. Не сразу заходил Поручик на участок, знаючи, что Анна свои ритуалы должна выполнить. Перед участком облачался он в лёгкую майку и туда-сюда галопировал, изображая джоггинг.
Бывало, глянешь в окно – Поручик бежит по аллее, втягивая спину, разгоняя воздух рельефным, как глобус, торсом. Летит Поручик, уши-крылья раскинув, короткими толчками выпуская переработанный воздух, по сторонам не глядя, некую цель видя. И уступает дорогу Поручику вся встречная живность – настолько он, в отличие от неё, исполнен стремления, собранности, воли... Жало желания и пресуществления.
Сам-то Конрад спортом не занимался. Колёса стимулировали жироотложение. Наросло брюхо – стоймя выпученное, сидьмя складчатое. Он напоминал кенгуру в тужурке.
Это спереди. А сзади был он – этакий хейрастый-пейсастый лысеющий христосик-педерастик. Раз убывает сила в мускулах, пусть будет сила в волосах. Как у Самсона.
Но Анна сыграла роль Далилы. После того как Поручик сделал Конраду замечание по поводу внешнего вида: негоже сексоту из толпы выделяться. И вскоре Анна внаглую заявилась к Конраду с ножницами и чик-чик – привела его причёску к общему знаменателю. То, что стрижка получилась модная и модельная, нисколько его не утешило. Правда, Стефана Анна обкорнала куда короче – но тот ведь сам просил: жарко, дескать.
А Конраду с подачи Поручика пришлось ещё и регулярно бриться. Всё лицо было в порезах. Шея тоже, но там это было не так заметно – ниже выскобленного подбородка островками кустилась щетина.
Как-то шла Анна мимо Конрада.
Тот сжимал между ног магнитофон и фанател под популярную в недавнем прошлом забойную песнь «The Colonel Vasin»[3].
В нужный момент он открыл рот и зафиксировал язык между зубов – с тем, чтобы самозабвенно подхватить рефрен:
«This train is in fire…»[4]
– Зис трэйн из ин фа – а – а – я… – надсадно завыл Конрад, обнажая жалкие остатки некогда худо-бедно поставленного произношения.
Поющий Конрад был таким же нонсенсом, как танцующий гиппопотам или попугай с микрокалькулятором. Тембр его непонятно откуда прорезавшегося голоса резал утончённый слух Анны; но к самому факту пения она отнеслась благосклонно.
– Так вы ещё и поёте?
– У меня когда-то гитара была.
– А куда ж она потом девалась?
– Да так… волны житейские поглотили. На фиг она мне – с моей дисфонией…
– Но вот поёте же…
– Я ещё об этом пожалею. Просто иногда удержаться не могу – человек обязан петь, понимаете ли.
– Вы не пробовали лечиться?
– Пробовал… без толку. Всё же завязано: психика, соматика… Да и специалисты-фониатры, старые зубры, быстро вымерли.
– Вы знаете, – сказала Анна. – Где-то в недрах завалялась какая-то гитара… Вы не хотите подыграть моей виоле?
– Издеваетесь… Я не Джимми Хендрикс. Я только умца-умца могу.
– Это как ваша музыка что ли?
– Ещё примитивней.
– Да куда уж примитивней-то, – пристыдила Анна. – Ваши кумиры вообще какие-нибудь слова кроме «babe» и «come on» знают?
– А важны ли слова? Они только отвлекают от главного.
Будь ты пришелец из какого угодно прошлого, из какой угодно цивилизации, из какой угодно культуры, но тридцать с гаком лет продышав воздухом нашей эпохи, ты не можешь не пропустить рок через лёгкие.
И если его сладостная отрава покажется тебе отрадой, ты всю жизнь будешь невольно колебаться и колыхаться в такт.
При любой возможности Конрад слушал рок. Турбулентный «Led Zeppelin» и разухабистый «Deep Purple», рождественски-светлый «Uriah Heep» и инфернальный «Black Sabbath», изобретательных битлов и предсказуемых роллингов. В такое время взгляд его остекленевал, тело мерно сотрясалось, губы беззвучно шептали текст. Мир вокруг него нёсся по желобам кайфа, по виражам угара, по рельсам улёта.
Однажды по поводу рока Анна даже снизошла до разговора с ним. Это всё вторичная музыка, говорила Анна. Ремесленные стилизации под подлинник. Может, правы были обитатели гессевской Касталии, что наложили запрет на сочинение новой музыки и всецело отдались изучению старой. Писать новую музыку – всё равно что писать новые молитвы, тогда как доходчивы и действенны только древние.
– Ну да, – с готовностью соглашался Конрад, – взять хоть сам рок-н-ролльный двенадцатитактный стандарт: на одну и ту же музыку тысячи обладателей авторских прав. Аранжировка, конечно, немного разная, но ведь как ни аранжируй, скажем «Лунную сонату», от этого она «Лунной сонатой» быть не перестанет… Поэтому я традиционный рок-н-ролл не слушаю. А так… Мне один диск-жокей говорил: «мясо никогда не заменит конфет». Притом я не ем сладкого и чай без сахара пью.
Анна пила чай со святым духом – об этом поведала её осанка и неуловимое движение ресниц.
Тогда Конрад добавил, что не делит музыку на плохую и хорошую. Лишь только – на ту, которую понимает и которую не понимает.
Меж тем в небе над посёлком каждый божий день из динамиков гремела своя музыка – та самая, которую любил народ. А любил народ заунывную попсу на тексты об урках, жиганах, этапах и лесоповалах – сволочной шансон. Музыка эта была немудрёной, трёхаккордной, слова к ней были затасканные, потёртые и драные, и в общей сложности слов было не более сотни. Но динамики у соседей были куда мощней, чем у Конрада, и они рвали дачно-сельскую идиллию в клочки, что премного злило всех обитателей клирова участка. Особенно негодовал Стефан, для которого шансон был единственно возможным звуковым фоном «этой страны», и потому при первой же возможности он спешил натянуть наушники.
Музыку Конрада он, как мы помним, сперва забраковал как «старьё» и «отстой», но со временем научился ценить динозавров рока – стали они ему «пистонить» и «вставлять». Стефан даже пробовал подручными средствами этот металлолом оцифровывать. И подводил теоретическую базу в нечастых разговорах с Конрадом:
– Ты послушай, солдат, какая энергия, какой ритм и темп жизни… Запад! Я, бля буду, не сегодня-завтра мотану отсюда – только меня и видели. На Западе я согласен быть последним говночистом, лишь бы не видеть здешнюю убогость. Эти чахлые рощицы, чахоточные перелески, кривенькие берёзки, ветхие избушки – не для меня. Я хочу выжимать двести шестьдесят на хайвеях, хлестать пиво в пабах, держать связь со всем миром через спутник. И чтоб проблем никаких… ну разве что сексологические там какие-нибудь… Скорость, свобода, свинг – я это получу, бля буду!
Конрад, обычно стеснявшийся вступать в словопрения с шестнадцатилетним суперменом, не выдерживал этих проникновенных тирад и цинично остужал юношеский пыл Стефана:
– Откуда ты знаешь, каков он, Запад-то? Американских боевичков насмотрелся? Скучно они там живут, скученно. Ограничители скорости на каждом шагу, всё расписано – где и за сколько чихнуть можно, где и за сколько плюнуть, где и за сколько пёрнуть. Мирок законопослушных налогоплательщиков, взаимно вежливых тимуровцев, заботящихся об общественном благе. Стерильная чистота, запах больницы, синтетический привкус гамбургеров. Женоподобные мужички, мужеподобные женщинки. Ты даже тёлку себе там не найдёшь нормальную – либо равнобедренную стиральную доску либо двести пятьдесят килограмм дряблого мяса. Ни тебе подраться, ни тебе покуражиться… тоска!
– Ну и сиди здесь, трахай крутобёдрых красоток, дерись и куражься, – отвечал Стефан, отлично зная, что ничего из вышеперечисленного Конрад делать не будет.
Конрад поскрёбся в дверь профессора. Профессор так обрадовался, что одеяло упало на пол. Конрад поднял его, бережно накрыл нижнюю половину старца и, садясь в кресло, справился о его самочувствии. Тот, как и положено несгибаемому читателю Хемингуэя, ответил примерно так: «Всё в ажуре». В общем, нелепо ответил.
Гость сидел в кресле, похожий на вещественное доказательство всякого-разного чего-то не того, покашливал, моргал и молчал.
– Чем вы меня порадуете? – спросил профессор.
– А… – с готовностью откликнулся Конрад. – Увы, увы… Катастрофа. Последний день Помпеи.
– Да уж, понятственно…
– Извините, что лишний раз напоминаю вам…
– А, бросьте извиняться. Только что ж за Помпеи такие? Что они, эти самые Помпеи? Град обетованный? Полноте. Занюханный заштатный городишко, один из многих…
– Да тут не заштатный город. Тут целая, некогда великая страна… Так вот: этой страны больше нет! Всё, что от неё осталось – это вы да ваша дочь… ну я ещё…
– «Великая страна»? Вы, батенька, державник? Имперец, что ли?
– Нет, Профессор, для меня моя страна – это моя культура, которую я с молоком матери впитал. А эта культура – сгинула. Благодаря нам.
– Кому – «нам»?
– Господи, интеллигенции, конечно же!
– Вы пришли судить сволочную интеллигенцию? Не вы, не вы первый! – Профессор радостно захохотал и принялся протирать очки. – Нет её, давно уже нет. Никто из переживших Большой Террор, не вправе считаться интеллигентом. Так что давайте сначала договоримся о понятиях.
– Ну да, семантика термина невнятна, неуловима, расплывчата, – напирал Конрад. – Его изобретатель разумел под интеллигенцией охламонов-разгильдяев, выгнанных из университетов и в отместку предавшихся политическому злословию. Впоследствии во всех энциклопедиях подчёркивалась именно оппозиционность интеллигенции к власти. Так и говорили: «ангажированные, по большей части враждебные государству интеллектуалы». И при этом оговаривали: допустим, наши религиозные философы – никакие не интеллигенты. Все как могли открещивались от принадлежности к «прослойке». Быть интеллигентом – постыдно.
– Что ж вы так сплеча-то рубите?.. – защищался Профессор. – Вот вам ещё определение: «сволочной интеллигент – это прежде всего человек живущий вне себя, то есть. признающий единственно достойным объектом своего интереса и участия нечто лежащее вне его личности – народ, общество, государство».
– Это, кажется, из сборника «Вехи»? Самих-то себя «веховцы» к интеллигенции не относили. Однако в наши дни подлинными, образцовыми интеллигентами слывут как раз они, а не пламенные р-революционеры.
– Ну вы, конечно, в курсе, один из них так и высказался: «Интеллигенция – не мозг нации, а говно». При этом был вполне себе человек с индивидуальным интеллектом, да каким!.. Как знать, наверно определить «интеллигенцию» можно только апофатически. Она – ни то, ни другое, ни третье.
– А в совдепское время всех людей умственного труда огульно зачислили в интеллигенты.
– Хотя я знал и таких товарищей, для которых мерой «интеллигентности» служила стоимость люстры в гостиной.
– Бывает, – подъелдыкнул Конрад. – Иные мои знакомые говорили «интеллигентный» про всякого, кто умеет непринуждённо, с юмором и без мата вести светскую беседу, со вкусом одевается и без нужды не пакостит ближним. Видать, так плохи дела мещанства, что оно почувствовало себя злосчастной «прослойкой», а действительная прослойка так истончала, что готова записать в свои ряды первого симпатичного ей встречного.
– Ну а как же… Интеллигент – это и умение себя вести… – начал было Профессор.
– Вовсе не обязательно! – заткнул его Конрад. – Это касается, так сказать, публичной интеллигенции. Мастера связных текстов, блин. Истэблишмент. В основной же массе интеллигенты – человечки бесшумные, безвестные, непубличные. И по части связывания в тексты разрозненных, хотя подчас верных мыслей, – совершенно беспомощные.
– Здесь вы правы. Интеллигент не с грамоты начинается… Я встречал, безусловно, интеллигентных людей и среди рабочих, и среди крестьян, и среди люмпенов.
– Вот и я про то же. Увенчанные лаврами «представители интеллигенции», с которыми регулярно встречаются высшие руководители, вряд ли хоть каким-то боком представляют тысячи вечных студентов, кухонных спорщиков, «прекрасных дилетантов».
– Ну почему же? Они в известном смысле – авангард, вожди…
– В лучшем случае – заградотряд… – отрезал Конрад. – А я вам скажу, что лично для меня является ключевым признаком «интеллигентности». Это – сочетание двух душевных свойств, задающих всю жизненную программу. Аттрактивности и рефлексии.
– Какие вы мудрёные слова говорите… – смутился Профессор. – Напомните-ка, что такое «аттрактивность»…
– Стремление к Истине, Добру и Красоте. Безусловное и безотчётное.
– Ну а рефлексия – это то, что Достоевский в «Записках из подполья» назвал «усиленным сознанием»? – вопрос Профессора был из разряда риторических.
– Точно так, – подтвердил Конрад. – Без рефлексии аттрактивность ничего не стоит. Мало стремиться к возвышенным идеалам – надо точно знать дорогу к ним, а также их местожительство. Этим знанием, увы, ни один смертный индивид в начале пути не обладает. Он даже не вправе утверждать, что идеалы действительно «возвышенные». Вдруг Истина – в вине, Добро – в кулаке, а Красота – в грехе?
– Блок говорил: «всякая идея жива до тех пор, пока в ней дребезжит породившее её сомнение». Интеллигент, на мой взгляд, лишён твёрдой почвы, он – этакое перекати-поле, человек воздуха. Бесприютный скиталец, летучий голландец, вечный жид.
– Вот! – Конрад подскочил на стуле. – Поэтому, когда переделочные кликуши цапали за горло начальство, требуя для себя какой-то там «свободы» – это повод усомниться в их интеллигентности. Выпала на долю интеллигентская карма, значит – обречён на свободу, приговорён к свободе. Интеллигент – не от мира сего, по определению, – при всём жгучем интересе к проблемам сего мира.
– Но с такой же определённостью можно сказать, что он – не от мира того, – не понял Профессор энтузиазм собеседника. – Небесная твердь – подходящая почва для монаха, а это совсем другая порода. Бывает, конечно, что интеллигент постригается в монахи, но «узкий путь» годится лишь для очень узкого круга, и неизвестно – верен ли.
– Куда чаще, устав болтаться меж Небом и Землёй, интеллигент низвергается на грешную землю и сразу же сталкивается с колоссальной проблемой… но не свободы, нет! – социализации, – сказавши это, Конрад встал и прошёлся вдоль дивана.
– Ну это вы загнули! Существует же интеллигентское сообщество со своими кумирами и кодексом чести, со своей этикой… К тому же Великий Катаклизм проблему социализации интеллигентов постарался решить в числе первоочередных и весьма в этом преуспел. Постепенно теряло актуальность высказывание «страшно далеки они от народа». Уже на заре совдепской власти детям интеллигенции практически был закрыт доступ в вузы, и с тех пор над горемычной прослойкой целых семьдесят лет довлели запреты на традиционные интеллигентские профессии. Поначалу наиболее подходящим общественно-политическим поприщем для рефлектирующих недобитков считалось зэческое. А потом… потом «люди воздуха» сами стали чураться высшего образования, легальной карьеры, официальных почестей. Тот, кто не сидел в лагерях, всю жизнь либо лучшую часть жизни сторожил, подметал, шоферил, отмывал шляхи, точил детали, прокладывал трубы, торговал арбузами…
Следующий фрагмент диалога смахивал на монолог:
– Добавьте, что если же кто-то почему-либо не гнушался путём научного сотрудника или журналиста, то уж наверняка два-три решающих для становления личности года (а кто воевал – даже поболе) тянул армейскую лямку вместе с механизаторами, фрезеровщиками и домушниками…
– Допустим даже, что отдельным везунчикам непонятным образом удавалось вообще избежать зоны, казармы и малоквалифицированного ручного труда – так они всё равно были втянуты в рабоче-крестьянский социум: жили бок о бок с народом в одних коммуналках, сидели с народом за одной школьной партой, толклись с народом в одних и тех же очередях за одним и тем же дефицитом.
– Да уж, теперь интеллигент денно и нощно мог наблюдать столько занимавший его феномен «народа» не со стороны, а изнутри. Но и народ, увидав интеллигента в гуще своей, получил возможность попристальней в него вглядеться.
– И надо сказать, интеллигент смотрелся достойно. Внезапно в его тщедушном теле проснулись бесстрашие и крепость духа. Да-да, расхлябанный и мятущийся в светских салонах, он обретал себя в экстремальных ситуациях.
– Но, Профессор, – вот тут Конрад свернул с магистрального шляха и мысленно как бы подпрыгнул, – ведь в подсознании видевших это обычных смертных зарождался каверзный вопрос: а на чём, собственно, основана претензия этих задавак на своего рода избранничество, на обладание истиной в конечной инстанции, на духовное руководство нацией, в конце концов?
– Ещё бы! Рессентимент развился. Зависть вперемежку с мстительностью.
– Это у богоносца-то? – Конрад нагнулся к самому лицу Профессора. – Который в полном составе на святых угодников равнялся? За какие-то несколько лет – чуть ли не тотальная «совдепизация» менталитета. Непонятная метаморфоза…
– А потому что ничего наша интеллигенция не понимала в народе, – Профессор бесстрашно приподнял голову. – Бесхребетный он оказался, без нравственного стержня. Всё его боголюбство в одночасье смыло…
– Но что ж, все наши философы, как один, заблуждались? – съехидничал Конрад. – По-моему, дело в следующем: в прежнюю эпоху духовная аристократия – с некоторыми оговорками – была в то же самое время привилегированным классом. Кратчайший путь наверх по социальной лестнице звался «образование», «просвещение» – в ту пору это были почти синонимы «просветления», «духовного развития». Повышая свой социальный статус, человек из народа почти наверняка заодно повышал и свой духовный уровень. И наоборот, повышая духовный уровень, мог вполне повысить социальный статус. Но вот явились новые баре, для которых Истина, Добро и Красота в традиционном понимании были классово-чуждой химерой. Новая система «образования» оказалась непримиримо враждебной всякому «духовному развитию». Старые баре в массе своей попали в первейшие босяки. А вчерашние голоштанники, чуть-чуть поколебавшись, интуитивно потянулись к новым барам…
– …пошли к ним в лакеи да в холуи и постепенно переняли их своеобразную систему ценностей, – Профессор сказал это уже не лёжа, а сидя.
– Но не какие-то врождённые наклонности к лакейству-холуйству тому виной – просто социальная иерархия и ценностная иерархия в сформированном веками сознании народа прочно увязаны друг с другом. Кто в силе – у того и Правда.
– Интеллигент и при старом режиме всюду был белой вороной…
– А теперь окружающие не видят разницы между белой вороной и паршивой овцой – той, что всё стадо портит. Многие интеллигенты сразу зарекомендовали себя как никудышные работники – на новых рабочих местах. На лесоповале поэт по призванию никак не мог угнаться за лесорубом по призванию. Прирождённый философ при всём желании не мог управиться с отбойным молотком столь же ловко, сколь прирождённый асфальтоукладчик. Подчас из-за одного такого горе-умельца страдали показатели целого коллектива, чего коллектив (особенно в условиях зоны) простить не мог.
– Не всегда, не всегда… Сколько интеллигенция внесла рацпредложений, облегчивших жизнь простого труженика! Знаете, был такой Термен – он ещё «терменвокс» придумал, один из первых электромузыкальных инструментов… Так вот: благодаря его новациям производительность труда в лагере возросла в пять раз, а значит в пять раз и паёк вырос…
Явление Анны, указание на часы.
От Профессора уже не скрывали, что участок навещает представитель Органов. Старик всё реже выползал на балкончик, но иногда всё же выползал, без спроса и посторонней помощи, при посредстве кресла на колёсах (у него была сломана шейка бедра). И тогда он часами пялился на пейзаж и на перемещения поселян по аллее. О слиянии полиции и госбезопасности он знал из газет, но, к удивлению Анны, нисколько не огорчился пристальному интересу комиссара к своей вотчине. «В рядах Органов немало любопытных персонажей», – сказал он Стефану, которому было поручено вкрадчиво и с юмором описать новое хобби представителя власти. Профессор искренне допускал, что Поручик желает ему и его семье блага. «Хотел бы арестовать меня – давно бы это сделал», – этими словами старец выразил то, что давно поняла его дочь.
Тем более, Конрад успокоил всех сообщением о том, что Поручик ни разу ни словом не обмолвился о своём интересе к образу мыслей Профессора – он мог и так удовлетворить его, подняв подшивки печатных изданий «переделочной» эпохи. А вот «логососы» интересовали его всерьёз, и Конрад был вынужден коротать с ними не один тёплый вечер.
– Вот что я не могу понять, – сказал Конрад в очередной беседе с неформалами. – Вы же появились в этих краях недавно. Откуда вы могли знать Алису Клир?
– Мы от века здесь были, – ответили ему. – Это Поручик тут без году неделя. А потом – слухами земля полнится. Тем более, слухами о хорошем человечке.
Конрад так и не понял, что ближе к истине – первая названная логоцентристами причина или же вторая.
– Что она тебя так занимает? – спросили, наконец, неформалы.
– Ну положим, вот что… – задумчиво ответил Конрад. – Судя по газетной вырезке, её убили на её же собственном участке. На том самом, где сейчас обретаюсь я. Вправе я узнать, кто покусился на территорию моего обитания?
– Но ты же в курсе, ваш участок под крышей Органов – лишь с недавних пор.
– Почему убили именно её? И где были Анна с Профессором? И почему они как ни в чём не бывало живут на том же участке? Я бы так не мог…
– Нас как раз в момент убийства в посёлке не было, – подал вдруг голос обычно молчавший Курт. – Будь мы здесь, ничего бы не случилось. А вот поговорил бы ты с поселковым сторожем. Он и в тот день здесь сторожил. Поставь ему бутылку – он тебе всё и поведает.
– Выходит, он пустил убийцу в посёлок?
– Не факт, – ответил Петер, поскольку Курт уже устал от говорения. – Может быть, убил кто-то из поселковых. А потом чего тут можно устеречь? Сторож в своей будке сидит, а посёлок со всех сторон открыт всем ветрам.
– А что за человек… этот ваш сторож?
– Четыре ходки, – ответили ему. Это значило, что сторож четырежды был в тех местах, где водку не дают.