Текст книги "Остров традиции"
Автор книги: Василий Сосновский
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)
Водка оказалась загвоздкой. Где её взять? Весь посёлок хлестал самогон, и самогоном сторожа не удивить. Лишь дней через пять в эти края зарулил известный «логососам» офеня, и по блату спустил Конраду внеочередной пузырь. И то – запросил за него немыслимую цену, так что пришлось предложить взамен том Шопенгауэра – что ещё было за душой-то, не считая застиранных носков? Конечно, никакой надежды на знакомство офени с родным языком Шопенгауэра, равно как и на знакомство с самой его личностью не было. Но к удивлению Конрада коробейник выказал живейший интерес к желчному нелюдимому немецкому философу, сказав, что за много-много вёрст отсюда у него есть клиент, который с ногами и руками оторвёт подобный товар. Так Конрад нежданно-негаданно ненадолго оказался счастливым владельцем всамделишной «Пшеничной», но вечером того же дня расстался с ней в крохотной сторожке у сломанного шлагбаума на въезде в посёлок. Кстати, он вспомнил, что когда два месяца назад сам въезжал сюда на бицикле, сторож ни в какую не желал его пропускать и пришлось ему лишиться своего армейского ремня. Таким образом, общение со сторожем было для Конрада в высшей степени разорительным, и потому он решил впиться в старика клещём и вытащить из него максимум сведений.
На самом деле сторож был нестар, хотя сед и скрючен. Его загорелое сухое тело под выцветшей гимнастёркой скрипело всеми суставами, но выдавало недюжинную цепкость и хваткость. Конрада не покидало ощущение, что сгорбленная фигура могла в любой момент распрямиться и накостылять каждому встречному по первое число.
В сторожке компанию сторожу всегда составлял бывалый, но ещё сильный бультерьер. Во время всего разговора он мирно возлежал под табуретом хозяина, но иногда поднимал голову и всепонимающе рычал, отчего Конрад ёрзал на предложенном ему табурете, непроизвольно поджимал под себя ноги и забывал, что именно он хотел в данный момент сказать. Сторож усмехался, наклонялся к своему товарищу и игриво засовывал ему кисть руки в страховидную пасть, по самое запястье.
По поводу событий двухмесячной давности сторож не сразу и вспомнил, о чём именно речь. За текущий год в посёлке завалили четверых, и каждый раз это было дело рук самих поселковых – на повседневной, вполне бытовой почве. Пол убитых для памяти сторожа не играл никакой роли. Ах да… шлёпнули одну красавицу этим летом – так она, скорее всего, сама была виновата.
– Кто шлёпнул-то? – настаивал Конрад. – Да ещё таким нетривиальным… в смысле необычным способом. Её ведь застрелили из лука!
– Она спортсменка была, – отвечал сторож, исподлобья недобро взирая на Конрада. – Стрельбой из лука, в том числе занималась. Возможно, такой же спортсмен её и шмальнул.
– Откуда же он взялся, этот спортсмен? – Конрад поворачивался боком к собеседнику, словно подставляя раструб уха к его рту.
– Из наших же дачников, – говорил сторож. – Он к ним вхож был, на участок-то. Они ещё вместе программу какую-то здесь делали, для молодёжи. Ну типа кружок…
– А как его звали? – допытывался Конрад.
– Я всех тут по именам знать не обязан. Знаю, на кого тот или иной дом записан, а кто в самом деле тут живёт – хрен знает… Городские. Вот и этот наверняка городской был.
– А почему вы думаете, что это именно он?
– А как убийство случилось, сразу он и исчез, всякий след его простыл.
– А у кого он жил? На каком участке…
– Хрен его знает… По-моему, у них же на участке и жил.
Конрад замолк. Он сосредоточенно, но бесплодно думал о том, что в нормальной стране въезд в посёлок наверняка был бы оборудован видеокамерой, и уж точно велась бы регистрация если не всех въезжающих на территорию, то уж, по крайней мере, всех наличных, в том числе, временных жильцов. Но в посёлке, по словам сторожа, если кто и ведал доподлинно поголовьем проживающих, то только Органы – председатели дачного кооператива частенько менялись, а у нынешнего во время очередного запоя всю документацию сгрызли мыши. Да и была та документация, мягко говоря, весьма неполной.
«Что ж, попробуем ещё попытать о таинственном незнакомце».
– А кто он был, из какого слоя?.. К криминалу он какое-то имел отношение?
– К блатным-то? Пожалуй что имел…
– А с … с… я прошу прощенья, с Землемером он мог быть знаком?
– Вот этого точно не знаю. Он в городе бывал. А Землемер там как раз лютовал втапоры… Я тебе, касатик, другое скажу. Покойница… Алиска-то… сама с Землемером якшалась. Медицинский факт.
– Вот как? На какой такой почве?
– Как на какой? Землемер всю губернию держал, за всем и всеми смотрел. Если какая у тебя инициатива – иди к нему на поклон, без этого никуда…
– И что ж этот кружок… с санкции… в смысле с дозволения Землемера существовал?
– Стал-быть, да. Землемер самоуправства не терпит.
– Но ведь губерния-то большая.
– Велика губерния. Но и Землемер велик.
Конрад втянул голову в плечи.
– А как же он… попался?
– А как попался, так и выберется. За него не переживай.
– И что же… Могло быть так, что Землемер дал сигнал устранить Алису?
– Могло быть. А могло и не быть.
– Но где же она могла перейти ему дорогу?
– А переходить дорогу вовсе не обязательно. Ты будь покоен, касатик – если уж Землемер кого велит замочить, так то уж обязательно по понятиям.
Понятия… Конрад не раз и не два читал в переделочной прессе о том, что Страна Сволочей «живёт не по закону, а по понятиям». Под «понятиями» понимались негласные правила уголовного мира, нарушение которых считалось беспределом и каралось по всей строгости. Главное свойство этих правил было в их неписанности, казалось – запиши их, и всё их непреложное значение окажется пустым звуком. Никогда ещё Конрад не мог получить ответа ни от живых людей, ни из книг, что именно предписывают эти самые понятия и что воспрещают.
Нет, кое-что Конрад усвоил. Скажем, если студент не тянет учебный материал, но преподам не грубит и ведёт себя паинькой, то отчислить его – не по понятиям. Если ты залил соседа снизу – то не вздумай уповать на заключение ЖЭКа, расплатись с соседом – так будет по понятиям. Но когда речь заходит о жизни и смерти…
Вечером Конрад даже замучил Стефана нытьём о том, чтобы тот подпустил его к компьютеру. Попросил его ввести в поисковой системе термин «понятия» и сам уселся смотреть на результаты поиска. Но напрасно. Понятия как единый свод чётких и ясных регламентирующих законов во всемирной сети отсутствовали.
Между тем, коль скоро ими регулировалась вся жизнь Страны Сволочей, а ни в какой иной Конрад себя не мыслил, то знать понятия было жизненно необходимо. Незнание понятий не освобождает от ответственности.
В результате Конрад принялся доставать ещё и Анну просьбой презентовать ему тетрадку форматом побольше, потому что-де у него совсем нет бумаги, меж тем как он человек не только грамотный, но и пишущий. Анна сжалилась и удостоила его амбарной книгой, размером с уже знакомую нам «Книгу Легитимации» – то есть, говоря о своём прискорбном безбумажье, Конрад нагло врал. Единственное, что в новой амбарной книге пара листов была исписана простым карандашом – то были рецепты каких-то пирогов и схемы каких-то выкроек. Но это не могло быть препятствием для Конрада, исполненного решимости найти ответы на мучившие его вопросы. Уединившись в своей комнате, он ничтоже сумняшеся вырвал исписанные листы и аршинными буквами вывел на обложке заглавие нового тома – «КНИГА ПОНЯТИЙ».
С тех пор на его столе красовались два больших потрёпанных талмуда, в которые он нет-нет, да что-то записывал. Правда, случалось это редко и случалось, как мы увидим, в сильном последствии. Вопросов было много, а шансов на ответы – нет.
Между прочим, Стефан попросил у Конрада напрокат магнитофон. Понятное дело – не для себя; сам-то он по интернету музыку слушал, а «для дяди Иоганнеса». Конрад немало был удивлён, но пока он оформлял свой новый гроссбух-супербук, до его уха донеслись звуки, в этих краях ещё не слыханные. Они происходили со второго этажа и были столь тихи, что Конрад вынужден был подняться по лестнице и как следует вслушаться.
Оказывается, Профессор поднимал себе дух старинными хитами «Надежды маленький оркестрик» и «Атланты держат небо». Эту музыку Конрад прекрасно знал – некогда отец небезуспешно старался приобщить его к ней; на этих песнях выросла целая фрондёрская субкультура. Штормовки с нашивками, бутылки с горилкою, посиделки у костра на приделанных к жопам «седушках»… этой романтикой он переболел.
Ведь со временем стало ясно, что в основе «бардовской» музыки лежат три блатных помоечных аккорда – те же, которыми кормится ненавистный шансон, а вот тексты… В текстах слишком часто поминалась некая дама с иностранным именем «Наденька». Между тем, понял Конрад, что «философия надежды» Эрнста Блоха морально устарела и что уповать на надежду – занятие, недостойное мужчины. И он перестал надеяться, хотя мужчиной от этого не стал. Ибо не было в нём ни на горчичное зерно – веры.
А единоверцы Иоганнеса Клира мечтали наполнить музыкой сердца, устроить праздники из буден… так и оставили сердца в Фанских горах, а по равнинам ходили бессердечные. И как ни брались за руки, скрепляя союз якобы друзей, так и пропадали поодиночке.
Шибануть бы параллельными квартами, протяжными минорными септаккордами, стряхнуть наваждение выдуманного закруглённого мирка с его дружбами и любовями, окунуться в звуки мира реального, подобного разрозненным фрагментам битого стекла. Собачий лай, человечий мат. Вот что актуально.
Давай спускайся.
Перед сном получил Конрад от Анны свежее бельё. Постель он в истинном смысле слова не застилал – так, кое-как расправлял простыню, а сверху накрывался только пододеяльником – под одеялом всё одно жарко. И вот так, сикось-накось раскидав бельё поверх дивана, он вытянулся на нём и хотел уже приступить к обычной своей «гигиенической» процедуре, как почувствовал, что в спину его что-то колет. Он пошарил под собой руками и нащупал что-то твёрдое. В конце концов, он извлёк из складок простыни маленький кусок картона, на котором печатными буквами было написано:
«Мастурбация – грех более страшный, чем самоубийство, поскольку последнее требует смелости, а мастурбация не представляет собой ничего, кроме отбрасывания человеком своей личности в угоду животной потребности.
Иммануил Кант».
Конраду по большому счёту было по фигу, что думал о чём бы то ни было добропорядочный культурфилистер, добровольный евнух, а то и урнинг, но заснуть он после своего открытия уже не мог. Он распахнул окно и стал внимать музыке сфер – диатонической аскезе космоса, в которой гасла алеаторика лопнувших нервов, тухли кластеры логических нестыковок. Чёрное бездонное небо было всё усыпано звёздами, источавшими приветливый призывный свет, и расстоянье до них казалось близким и плёвым. С таким же томленьем когда-то взирали на них простодушные провинциальные учителя, мечтавшие построить звездолёты, чтобы опередить бренное время, вредное время, бредное время и превозмочь притяжение бодяги будней. Причаститься к ноуменальному, к трансцендентному, к Абсолюту.
В россыпи созвездий, в прóросли соцветий глаз Конрада выделил одинокую пышнолучистую этуаль, подмигивающую ласковее других, и слёзно взалкал её прельстительных прелестей. Соблазнительное светило разгоралось всё ярче, переливалось всё радужней, манило всё радушней и вдруг – хлоп! – вмиг исчезло, словно его и не было, словно оно попритчилось, глючилось, снилось. Его сородичи и собратья по-прежнему лучились и звали, но кто поручится, что и они на поверку не фантом, не мираж, не морок? Любую далёкую, удалённостью своей наглухо защищённую звезду можно, выходит, затоптать – и необязательно кованым сапогом, а просто ширпотребовским ботинком отечественного производства… и даже голой ступнёй, если ты не пропускал подпольные тренировки каратэ и исправно платил по пять фертингов за каждую.
Музыка сфер – равномерна и равнодушна. Она не про тебя. Абсолют непостижим и срать на тебя хотел. Ну его.
Похолодало: задул борей. Взгляд соскользнул с чужедальних небес и упёрся в пленительное чрево сада. Там в чёрных шелестящих плащах совокуплялись Царица Ночи из оперы «Волшебная флейта» и плачевно-пресловутый Князь Тьмы. Конрад захлопнул окно, назло Канту пошурудил руками меж чресел и захрапел в три дыры.
6. Волшебная комната
Настал день избавления, и запоздало воздалось утомлённой, истощённой земле, когда взяло передышку утомлённое солнце. И расхлябились хляби небесные, рассупонилось и рассопливилось, и если бы жив был папаша Ной, он засучил бы рукава для постройки ковчега. Серело небо, размякла земля – измождённая любовница, увидев, как гнев всевластного её повелителя сменился на милость, была ещё способна испытать оргазм. Лило, лило на всей земле, во все пределы – мерно барабанило по отяжелевшим листьям, чертило извилистые потёки на стекле,
Печальна была атмосфера, плачевна аура, кручинна серая мга, тяжёлые тучи наползали одна на другую. И весь день казалось, что это вечер, пока не приходил настоящий вечер и на голову людей гильотиной не спускался мрак.
Простуженный Конрад в старой плащ-палатке, найденной в закромах сараев, кашляя и хлюпая, подставлял себя струям, и, пытаясь защитить капюшоном беззащитный огонёк сигареты, сосредоточенно ждал всадников.
Потому что когда чёрные дубы и чёрное беззвёздное небо, есть резон вглядываться в густую завесу дождя, чтобы увидеть чёрных мокрых всадников на измученных белых конях.
С непроницаемыми суровыми лицами, в непробиваемых блестящих латах, с нержавеющими копьями наперевес, без биографий и пространственно-временных привязок, под багрово-чёрными знамёнами, скакали они мимо участка, сквозь струи и хмурь.
При этом Конрад прекрасно отдавал себе отчёт в том, что апокалиптические всадники были никто иные как его новые друзья-логоцентристы, они же логососы. Он предпочитал видеть их именно в этой, иносказательной ипостаси – и тем неохотнее он ходил на рандеву с ними дословными и буквальными. Бесконечные рассказы о боевых подвигах, экспроприациях и реквизициях несказанно утомили его.
Однажды по пути к водокачке Конрад остановился перед одним из домов. Он впервые обратил внимание, что перед воротами, оказывается, день-деньской сидит ветхая усохшая старушка и торгует вязаными изделиями – очевидно, собственного производства. Сейчас эта продукция была прикрыта большим куском полиэтилена, но глаз Конрада, натренированный долгим вглядыванием в дождь, быстро опознал среди самопальных блузонов, батников и кардиганов до боли знакомый предмет. Он подошёл к старушке, попросил снять покров и вгляделся в заинтересовавшую его вещь. То была длинная белая шаль с затейливым узором, который – Конрад был готов дать руку на отсечение – в точности повторял рисунок шали, ежевечерне украшающей плечи Анны. Это обстоятельство так потрясло Конрада, что он ничего не мог объяснить вязальщице, которая на все лады расхваливала свой товар и была премного рада всякому потенциальному клиенту. Он молча задёрнул полиэтилен и пошёл себе дальше.
Чёрные дубы, чёрные облака, иссиня-чёрное небо. И озарённые внезапной молнией, чёрные мокрые всадники на усталых белых конях.
Всадники проскакали мимо.
С вороного коня лыбился, гикая и ухая, Поручик. На белом коне – волосы параллельно земле – восседала Анна.
Наверняка немалых трудов стоило Поручику взять напрокат двух холёных кормлёных коней из Дома Штаб-офицеров ради забавления Прекрасной Дамы. Была бы у Конрада шляпа, он бы её снял.
Анна павой плавно плавала по участку и старалась, чтобы их с Конрадом траектории по возможности не пересекались.
Оттаивание Анны к Конраду прошло так же внезапно, как проявилось. Она общалась с жильцом по-прежнему через Стефана, большей частью, посредством записок.
На руке у Анны было несколько шрамов – она любила прижигать кожу спичками – просто так. Все всегда удивлялись, и только по той причине, что думали – этот материал огнестоек, негорюч.
Профессор Клир вспоминал: он один голосовал против всех. Против исключения одного изрядно хорошего человека из рядов. Это был мужественный поступок, каких его послужной список включал немало. Но гордиться было не время – в комнату кто-то входил.
И костлявая дама с косой в руках садилась на табурет рядом с кроватью Клира, и он думал с тоской: лучше б уж Конрад. Дама вела с ним задушевные беседы, а профессор Клир слушал вполуха, из вежливости.
Профессор Клир, лирик, король Лир, клирик… Какой он был? Всякий.
И немного взбалмошный. И безукоризненно корректный. И предушевно обходительный. И умеющий крепкое словцо ввернуть. И изящно словесный. И слэнгово-стиляжный. И со вкусом одетый. И чуть растрёпанно независимый. И безрассудно храбрый – хулиганское голоштанное безотцовое детство. И хитроумный тактик. Таски от простодушных городских менестрелей. И от эзотеричнейшего символизма. И Чарли Паркер с Колом Портером. И Букстехуде с Телеманом. И азартный волейболист. И хладноглавый шахматист. И заядлый ходок на международный кинофестиваль. И закоренелый ненавистник телеоболванивания. И бывалый турист-водник-альпинист. И запойный бездвижно-библиотечный трудяга. И несгибаемый, гораздый до лошадиных доз чемпион факультета по возлияниям. И столь же несгибаемый никакими соблазнами аскет-абстинент. И лукавейший обольститель. И благороднейший рыцарь. И Дон Жуан и Дон Кихот. И Вертер и Фауст. И немного от Мефистофеля – бывало, отпскал эспаньолку. Впоследствии предпочитал бороду окладистую, фундаментальную.
Явки-тусовки. Диссидент-подписант. Суперменство-мессианство. Обыски, вызовы, угрозы. Трёхлетняя безработица с проблесками репетиторства, метения улиц и закручивания гаек в ремонтных мастерских. Извечный стыд, смешанный с завистью: в лагерь не упекли, за кордон не выслали; всего-то за двести первый километр.
Сон по десять часов в неделю. Еженощная разгрузка товарных вагонов. Суточный рацион – банка консервов с булкой.
Фига в кармане. Фига наперевес. Фига – знамя над головой. Фига без тени пофигизма.
Донкихоты, ланцелоты шли на дракона, и, когда тот умирал, потому что ничто под Луной не вечно, говорили: поделом, победа… А кругом ползали неприметные маленькие гадючки, откладывали яички, пестовали гадюшонышей.
Дон Кихот перепортил ветряные мельницы. И вся округа осталась без хлеба.
Близится смерть Валленштейна – абзец тебе, Гёц фон Берлихинген – мандой накрываешься, Эгмонт-Кориолан. Корсары-конкистадоры-кондотьеры-флибустьеры-флинты горланят «Йо-хо-хо и бутылка рому».
Мысли Профессора о себе самом были прерваны явлением постояльца.
В этот раз говорил почти один только Конрад – с позиции силы, так сказать. Профессор лишь изредка позволял себе как-то прокомментировать мысль оппонента. А так, вместо диалога получался монолог – много раз продуманный и заранее отрепетированный, может даже, во время óно зафиксированный на бумаге.
– Народ наш не так глуп, чтобы считать кого-то никчёмным пустоплясом лишь потому, что не своим делом занимается. Руки-крюки простятся всякому, у кого голова на плечах. Только клиническим идиотам взбредёт в головы бросать камни в тех, кто рождён разрабатывать новые модели станков, выводить новые сорта пшеницы, искать способы рассеяния грозовых туч и вакцины от смертельных болезней, а в конечном счёте – облегчать жизнь прочим хомо, которые менее сапиенс (включая клинических идиотов). Ибо каждый, кто мнит себя пупом Земли в связи с тем, что весь свой век надрывает пуп, втайне мечтает о башковитом мессии, который избавил бы многострадальный пуп от перегрузок.
– Другое дело, – вставил Профессор, – как распознать его в толпе самозванцев; ведь в Стране Совдепов сплошь и рядом в должности профессора числится завхоз, в должности инженера – счетовод, в должности хирурга – коновал, так что любой «умственный трудяга» с порога вызывает недоверие.
– Но лишь до той поры, – успокоил Конрад, – пока у недоверчивых не заболят животы, не сгорят телевизоры, не заартачится скот. Вот тут-то и выявляется настоящий спец – поможет если не делом, то советом.
– …Пора внести ясность. Говоря о полной неприспособленности интеллигентов к жизни, вызывающей кривую ухмылку у широких масс, я имел в виду не всю пресловутую «прослойку», а лишь одну её часть – небольшую, но главную; её бесхребетный становой хребет.
Их надо искать среди тех, кто пожизненно заклеймён нелепой кличкой «гуманитарии». Так сказать, профессиональные интеллигенты, чьё прямое назначение – рефлектировать об Истине, Добре и Красоте в самое что ни на есть рабочее время.
Азбучная истина: «профессионал» – это не тот, кто просто что-то знает, и даже не тот, кто что-то умеет. Познав родной язык и научившись ходить, ребёнок никакой «профессии» не получает. Профессионал знает и может то, что знают и могут очень, очень немногие. Если работник легко заменим, значит его работа – не «профессия», а «должность».
В эпоху поголовной грамотности все – от мала до велика – умеют читать. Так же, как все умеют сидеть на стуле, разносить и подписывать бумаги. Однако «вахтёр», «курьер», «зам. по кадрам» в интеллигентском понимании – «должности», а вот «редактор» и «критик» – «профессии». Но скажите пожалуйста – кто такие «редактор» и «критик», как не обыкновенные вдумчивые читатели? Что, всякий вдумчивый читатель – уже «профи»?
– Разве вы не знаете, – вскипел Профессор, – что всегда в большой цене были смелые редакторы и честные критики?!
– Могут ли «смелость» и «честность» стать «профессией» где-либо, кроме как в Стране Клинического Маразма? – отвечал Конрад и продолжал:
– …Медик, шофёр, повар – все нуждаются в специальных знаниях, иначе их в шею выгонят. А редактору и критику нужны лишь добротное человечье нутро да знание грамоты – но это и от медика, шофёра, повара (вахтёра, курьера, зама по кадрам) требуется. И многие медики, шофёры, повара (вахтёры, курьеры, замы по кадрам) могут с ходу занять место редактора или должность критика. Редакторы же и критики с ходу могут занять лишь должности, перечисленные в скобках.
А вот, допустим, сидит в своём кабинете шекспировед N и строчит монографию о Шекспире. То есть излагает свои мысли по поводу Шекспира. А что, когда физик Z читал Шекспира, у него по сему поводу мыслей не возникало? Да он с таким же успехом мог бы изложить их на бумаге!..
– Если N – действительно стоящий шекспировед, – перебил Профессор, – то собственные впечатления он соотносит с культурно-историческим контекстом. То есть с книгами других шекспироведов, с книгами современников Шекспира и вообще со всеми книгами, читанными в течение жизни…
– Так ведь кое-какие книжки и Z читывал, – заверил Конрад. – Может быть, количеством поменьше, но разве количество волнует потенциального читателя?
– …Вон любой историк – знает бездну всего интересного. Но признайтесь, есть ли среди этой бездны нечто более интересное, чем красочное описание вашим простым смертным приятелем своих приключений в недавней командировке? Что нужнее любителю всяческих историй – знание, где, что, почём или знание перипетий пунических войн? (Хотя, может быть, знание приёмов бокса – всего нужней…).
Кроме того, очевидно важно не только, ЧТО рассказано, но и КАК рассказано… Напрасно, однако, думать, будто изящная словесность – прерогатива одних лишь писателей да журналистов. Взять хотя бы одного рабочее-крестьянского народного депутата, точности и сочности выражения мыслей у которого могли бы поучиться виднейшие интеллигентские литературные кумиры. И не только у него… Общим местом стало сетовать на то, что словарный запас столичных газетчиков втрое меньше, чем у пошехонских крестьянок. А послушайте, какими отточенными формулировками сыплет урла перед тем, как съездить вам по яйцам…
– …Надо знать приёмы бокса, а ещё лучше – владеть ими. Чего стоит фундаментальная наука без разработанной на её основе прикладной? Из «неточных наук» психология на первый взгляд – самая в этом отношении стóящая. Решая вопросы социализации и жизненной ориентации – как без неё обойдёшься? Но скажите-ка, кто лучший профессионал-психолог – обладатель соответствующего диплома, стонущий под башмаком стервы-жены (единственной в его жизни женщины) – или тракторист с пятью классами сельской школы, под дудку которого пляшут на цырлах, кроме жены, ещё шесть любовниц?.. Кто возьмётся утверждать, будто случай кого-то из этих двоих – нетипичный?.. Общеизвестно же, что те, чья должность – спасать других от самоубийства и сумасшествия, чаще всех кончают жизнь самоубийством или сходят с ума…
Конкурировать с ними по этой части могут разве что профессиональные праздномыслы, которые только и умеют, что «объяснять мир» (хорошо ещё, что мало кому из них взбредает в голову «изменить мир»). Если уж на то пошло – любой бывалый ветеран ударных строек больше петрит в устройстве мира, чем десять самых пытливых философов, взятых вместе. Философы по-настоящему знакомы лишь с устройством газовой конфорки: на случай, если мир так и останется необъяснён.
Сколько прошло по земле химиков, инженеров, программистов, смыслящих в музыке, литературе, социологии – и никогда не учившихся в гуманитарных вузах?
Но видел ли кто-нибудь живого музыковеда, филолога, социолога, сколько-нибудь смыслящего в химии, сопромате, программировании – если только когда-то это не было его основной специальностью?
Каждый может назвать десятки случаев (из жизни знакомых либо знаменитостей), когда технари и «естественники» бросали прежнее поприще и становились гуманитариями. Но кто слышал, чтобы когда-нибудь бывало наоборот? Гуманитарием быть слаще? А может быть – проще?
И, кстати, совершенно очевидно, что средний гуманитарий с технарским (или рабоче-крестьянским) прошлым – гораздо лучший гуманитарий, чем средний гуманитарий «изначальный»… Не значит ли это, что последний – отброс общества по всем статьям?
Нет, честное слово, кто же он такой, как не праздный небокоптитель, человек без профессии или – так правильней – «человек по профессии». Гуманитарий – не профессия, а крест. Но чего стоит «человек», не способный ни гвоздя забить, ни порох выдумать? Что он может дать остальным людям, кроме того, что им и так дано (а если кому-то не дано, то чем он-то поможет?).
Я бы вот как сказал: интеллигент постольку социабелен и постольку жизнеспособен, поскольку в нём жив «негуманитарий».
– Зато гуманитарии имеют дело не с временным, а с вечным; с глобальным, а не с локальным, – воскликнул Профессор.
– Гм. С чем таким «вечным» и «глобальным» имеют дело посредственные литераторы, заурядные библиографы, рядовые экскурсоводы, у которых есть кой-какие познания, но совершенно нет озарений… а ведь это 99% гуманитариев, если не все 100%...
– …Чтобы чувствовать себя полноправным членом общества, – продолжал Конрад, – инженер вовсе не обязан быть Эдисоном, шахтёр – Стахановым, модельер – Карденом. И даже многие, занимающие доступные всякому «должности» – скажем, занятые в сфере обслуживания – пользуются уважением сограждан за одно то, что – необходимые винтики социального механизма. Но историк должен быть Тойнби, психолог – Фрейдом, писатель – Солженицером, чтобы общество хотя бы обратило на них внимание. То есть нужно предложить народу (или человечеству) этакую новую ультрасенсационную истину, смахивающую на Божественное откровение. Но, как известно, в гуманитарной сфере всё новое – это хорошо забытое старое, и удивить просвещённую общественность всё сложней (а кто нынче не просвещённый, в эру информационного обвала?).
Изгои социума, гуманитарии могут чувствовать себя уютно разве что в эфемерных субэкуменах, среди себе подобных.
Даже самый творческий, самостоятельно мыслящий гуманитарий – всего-навсего квалифицированный игрок в бисер, раскладчик пасьянсов из давным-давно высказанных кем-то мыслей.
А большинство – просто коллекционеры сведений и мнений. Притом среди собранных сведений – масса ненужных, а среди собранных мнений – масса неверных.
Единственная продукция, которую способны выдавать эти паразиты – письменные, а чаще устные – тексты, общественная полезность которых выражается когда нулём, когда отрицательной величиной.
Вестимо, иметь что-нибудь против текстов вообще («забрать все книги бы да сжечь») – глупо: многие из них обществом востребованы. В первую очередь те, что несут ценные сведения и верные мнения: как клеить обои, как бороться с тлёй, что принимать от ангины. И ещё те, что несут положительный эмоциональный заряд – здоровый смех (юморески), половое возбуждение (порнороманы), приятную щекотку нервов (детективы). Но в текстах гуманитариев любая «мысль изреченная» есть по условию – ложь; сведения они содержат либо бесполезные (сколько симфоний написал Моцарт, кто победил при Ватерлоо, в чём расходились Кант и Гегель), либо никаких (вся эссеистика). А что до эмоционального заряда… хорошо ещё, когда в сон клонит, а то бывает, что и сердце ноет и под ложечкой сосёт. Нелицеприятные факты, мучительные сомнения, горькие прозрения… Кто, знакомясь с подобными текстами, не испытывает скуки, испытывает страх и сострадание – наитягчайшее из страданий. Куда ты завёл нас, Сусанин, читавший Аристотеля? Не видно ни зги – далёко ли катарсис?
Слишком долго надо страшиться и страдать, прежде чем очистишься и просветлишься. Целый век пройдёт – а к смеху сквозь слёзы так и не пробьёшься…
– По-моему, – сказал Профессор, – вы толкуете не об интеллигенции вообще и даже не о гуманитариях вообще, а о себе.
– И о себе, конечно. Не о вас же – я же знаю, что вы по первой специальности физик.
– И как вы думаете: я с бухты-барахты бросил свою физику и пошёл в гуманитарии?
– Вы умеете развести ручную пилу?
– Да… Но…
– А раз вы умеете развести пилу, то могли позволить себе любой каприз.
– Значит, мой уход в историки – каприз?
– Угу…
– А кто вам мешал научиться разводить пилу?
– Неспособность. Бездарность.
– И тогда вы ушли из гуманитариев… В солдаты.
– Ну, я не только солдатом был…
– А чем вы занимались как гуманитарий?
– После учёбы в аспирантуре был какое-то время…
– Интересно, интересно!.. На какой кафедре, какая тема?
– Кафедра зарубежной литературы. Писать я должен был об одном русском поэте.
– Пушкине?..
– Нет, конечно. О Пушкине миллион диссеров написан. Такими китами – Ханга, Конеген, Чхартишвили… что тут нового скажешь?.. Нет, я поэта выбрал современного, малоизвестного – Михаила Щербакова… Он больше как автор-исполнитель засвечен, под гитару свои песни поёт…
– Не слыхал. При этом я большой любитель русской поэзии. Сколько лет-то ему?
– На два года старше меня. Он – человек непубличный, это позиция. Интервью не даёт, по радио-телевизору свои песни петь не разрешает…