Текст книги "Переписка"
Автор книги: Варлам Шаламов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 40 страниц)
В «Колымских рассказах» я старался указать на важные закономерности человеческого поведения, которые неизбежно возникают в результате тяжелой работы на морозе, побоев, голода и холода.
Блатари (мир, который подлежит беспощадному уничтожению) за свое нежелание работать заслуживали бы уважения, если бы уклонения их от работы не оплачивались щедро чужой кровью, кровью несчастных «фраеров».
Это важный вопрос Горбатов решает так: «тяни, пока можешь». Кинематографическое движение «теней с бревнами на плечах», изображенное Горбатовым как образец лагерного труда полумертвых людей (радующихся, что они – не в золотом забое), весьма выразительно. Такое «тяни, пока можешь» – очень далеко от прославления лагерного физического труда, от героизма принудительного труда, от лизания палки.
Я тоже «тянул, пока мог», но я ненавидел этот труд всеми порами тела, всеми фибрами души, каждую минуту. В лизанье лагерной палки ничего кроме глубочайшего унижения для человека нет.
В статье Карякина[226]226
Карякин Ю. «Эпизод из современной борьбы идей». – «Новый мир», 1964, № 9 («Но даже тяжелый труд для большинства из них – это как воскрешение…») (!)
[Закрыть] как раз этот вопрос трактовался неверно. И это и есть главная ошибка статьи. Но, к счастью, это ошибка. Если бы «Иван Денисович» был героизацией принудительного труда – автору этой повести перестали бы подавать руку.
Это – один из главных вопросов лагерной темы. Я готов обсудить его в любое время и в любом обществе.
На «принудительный труд» в лагерях (в Соловецкое время) всегда делалась скидка (почему-то в 40 %, как я отлично помню). Однако «перековка» и все, что известно по имени «Беломорканала», показала, что заключенный может работать лучше и больше вольного, если установить шкалу «желудка» – принцип, всегда сохраняющийся в лагерях, проверенный многолетним опытом, и разработать систему зачета рабочих дней. Первое – более важно. Второе – менее важно. Тут уж затронуты какие-то важные, донные элементы человеческой души, о которых животные и понятия не имеют. Лошади не подписываются на займы, не ставят копытом оттиски под Стокгольмским воззванием.
«Перековка» была важным этапом на пути растления душ людей.
Когда подлеца сажают ни за что в тюрьму (что нередко случалось в сталинское время, ибо хватали всех, и подлец не всегда успевал увернуться), он думает, что только он один в камере – невинный, а все остальные – враги народа и так далее. Этим подлец отличается от порядочного человека, который рассуждает в тюрьме так: если я невинно мог попасть, то ведь и с моим соседом могло случиться то же самое. Ручьев и Дьяков – представители первой группы, а Горбатов – второй. Как ни наивен генерал, который усматривает причины растления в легкости сопротивления пыткам. Держались бы, дескать, и всех освободили бы. Нет, те, кто держался, – тоже умерли, да и невероятно думать, что сопротивление пыткам есть свидетельство особой духовной ценности Горбатова. Я тоже не подписывал ничего, что могло бы «наказываться», но меня и не били на допросах. (В лагере били несчетное количество раз, но следствия, оба следствия прошли без побоев.) И я не знаю, как бы я держал себя, если бы мне иголки запускали под ногти. В лагере мне довелось встретить человека, исповедовавшего в этом вопросе одну и ту же веру с Горбатовым. Это был начальник Нижегородского НКВД, получивший срок. В отличие от огромного большинства следователей, прокуроров, партийных работников, этот начальник не скрывал того, чем он занимался на воле. Наоборот. Он ввязывался во всякий спор по этому поводу (я встречался с ним где-то на транзите, а не на прииске). И кричал: «Ах, ты подписал ложные показания, которые мы, работники НКВД, выдумали. Подписал – значит, ты и есть враг. Ты путаешь следствие, лжешь Советской власти. Если бы не был враг, ты должен был терпеть… Бьют тебя, а ты терпи, не позорь Советскую власть».
Я, помню, слушал, слушал этого господина, а потом сказал: «Вот слушаю тебя и не знаю, что делать – не то смеяться, не то дать тебе по роже. Второе, пожалуй, правильнее».
Вот это единственное мое критическое замечание в адрес мемуариста Горбатова.
Возвращаемся к мемуаристам первой группы. Желание обязательно изобразить «устоявших». Это тоже вид растления духовного. Растление лагерное многообразно. Когда-то в «Известиях» я прочел шелестовский «Самородок» и поразился наглости и беззастенчивости именно с фактической его стороны. Ведь за хранение самородков расстреливали на Колыме, называя это «хищением металла», и вопрос о том, сдавать самородок или не сдавать – раз его нашли и увидели четыре человека (или три, не помню), – не мог задать никто, кроме стукача. Все эти авторы – Дьяков, Шелест и Алдан-Семенов – бездарные люди. Их произведения бездарны, а значит, антихудожественны. И большое горе, нелепость, обида какая-то в том, что Вам и мне приходится читать эти рассказы «по долгу службы» и определять – соответствует ли этот антихудожественный бред фактам или нет? Неужели для массового читателя достаточно простого упоминания о событиях, чтобы сейчас же возвести это произведение в рамки художественной литературы, художественной прозы. Это вопрос очень серьезный, ведущий очень далеко. Неужели мне, который еще в молодости старался понять для себя тело и душу рассказа, как художественной формы, и казалось, понял, для чего у Мопассана в его рассказе «Мадемуазель Фифи» льет беспрерывно дождь, крупный руанский дождь – неужели все это никому не нужно, а достаточно составить список преступлений и список благодеяний и не исправляя ни стиля, ни языка – публиковать, пускать в печать. Ведь у моих стихов и моих рассказов есть какое-то стилевое единство, над выработкой которого пришлось много поработать, пока я не почувствовал, что явилось свое лицо, свое видение мира. Значит, не надо быть Чеховым, Достоевским, Толстым, Пушкиным, не надо мучиться вопросом «выражения» – ибо для читателя ничего не надо, кроме разнообразных Алдан-Семеновых, Дьяковых и Шелестов.
Почему мы – Вы и я должны тратить время на чтение этих произведений, на оценку их «фактического» содержания? Если читатель «принимает» такие произведения, то, значит, искусство, литература не нужны людям вовсе.
Вот, пожалуй, и все из самого главного, что захотелось мне сказать Вам по поводу Вашего впечатления от чтения «по долгу службы».
Прошу прощения, что письмо затянулось. Желаю Вам здоровья, работы хорошей. Ни пуха, ни пера роману.[227]227
В это время А.И. Солженицын дал прочитать А.Т. Твардовскому рукопись романа «В круге первом». «Судьба – неисповедима и очень будет сложна» (письмо А.И. Солженицына от 31 мая 1964 г.).
[Закрыть]
Сердечный привет Наталье Алексеевне.
В.Т. Шаламов – А.И. Солженицыну
Москва, 29 мая 1965 г.
Дорогой Александр Исаевич.
Недавно мне пришлось познакомиться с мемуаром «Крутой подъем»[228]228
«Крутой маршрут».
В.Т. Шаламов в то время, видимо, прочитал только первую книгу «Крутого маршрута» Е. Гинзбург, где в главе «Пароход «Джурма» описана ее встреча с доктором Кривицким, оказавшим помошь заключенным. Во второй книге своих мемуаров Е. Гинзбург иначе отзывается от Кривицком – как о доносчике и предателе.
Об А. Жилинской пишет Е. Гинзбург в главе «Пугачевкая башня», может быть, без теплоты, но и без явного намерения унизить. Видимо, на отношение В.Т. Шаламова к Е. Гинзбург повлияли скорее не личные впечатления от встречи с ней (он ее не помнит по Колыме), а рассказы его тогдашних друзей – Б.Н. Лесняка и Н.В. Савоевой, хорошо знавших Е. Гинзбург по Беличьей (колымской районной больнице), они упомянуты в «Крутом маршруте» в главе «Зека, зека и бека» не совсем благожелательно. Впоследствии, познакомившись лично с Е.С. Гинзбург, он изменил свое мнение о ней.
[Закрыть] и встретиться с его автором, некой Гинзбург. Твардовского не обманывает чутье, когда он отказывается печатать это произведение, как Вы мне рассказывали. Со стороны чисто литературной – это не писательская вещь. Это – журналистская скоропись, претенциозная мазня. Чего стоят стихотворные эпиграфы к каждой главе? Материал такого рода не может иметь стихотворных эпиграфов, но вкус автора воспитан на женских альбомах провинциальных гимназий. Но дело, конечно, не в стихах и не в полной неспособности дать картину, оценить и т. д. Не в отсутствии скромности автора. Дело гораздо хуже.
Мемуар обличает фальшивого насквозь человека, беспринципного карьериста, сочинившего свои «воспоминания» с далеко идущими целями. В мемуаре прославляются убийцы, организаторы ряда провокационных, смертельных, кровавых процессов на Колыме (как доктор Кривицкий – зам. наркома, авиационной промышленности) и унижены люди, которые превосходят Гинзбург во всем – и в культуре, и в уме, и в нравственной твердости (Жилинская и др.)
Лагерь обладает страшной особенностью – жизнь на глазах сотен людей покажет все стороны характера, откроет человека до конца. О Гинзбург я получил много предупреждений, исходивших от людей, не только заслуживающих доверия, но и по своему положению самых авторитетных судей. Характеристики все отрицательные самым решительным образом (и, конечно, не вызваны какими-то преимуществами Гинзбург, как она настаивает сама). Я лично на Колыме Гинзбург встречал во время войны. Во мне было 40 килограммов веса, я не мог по достоинству оценить ее просто. Впечатление от первого и, надеюсь, единственного, свидания с этой дамой самое отрицательное. Это – втируша, оскорбляющая память людей, которые гораздо честнее Гинзбург прожили свою жизнь.
Года два назад в Солотче Вы просили меня указать на черты некоего характера, необходимого Вам для работы. Пишите этот задуманный портрет с Гинзбург – не ошибетесь. Я очень, очень жалею, что согласился на это свидание. В любой день и час готов побеседовать с Вами об этой даме подробнее.
Жму руку, привет Наталье Алексеевне.
В.Т. Шаламов – А.И. Солженицыну
Москва, 6 августа 1966 г.
Дорогой Александр Исаевич.
Рад был Вашему письму. История напечатания стихов в «Литературной газете» такова. Три года назад с приходом Наровчатова в редколлегию «Литературной газеты» я отнес туда 150 стихотворений, исключительно колымских (1937–1956) и примерно через год имел беседу с Наровчатовым – ответ, носящий характер категорического отказа напечатать что-либо колымское. «Вот если бы Вы дали что-нибудь современное – мы отвели бы Вам полполосы». Я всегда держу в памяти практику работы в журналах: где просматривается несколькими инстанциями сотня стихотворений, а потом выбираются десятки безобиднейших, случайнейших. Такой «помощью» авторам – «даем место, печатаем!» – занимаются все: «Новый мир», «Знамя», «Москва», «Семья и школа», «Сельская молодежь» – все тонкие и толстые журналы Советского Союза. Это – вреднейшая практика, никакими ссылками на вышестоящих или сбоку стоящих не оправдываемая. Это называется помогать, выбивать, хорошо относиться и т. д. К сожалению, материальные дела авторов не позволяют разорвать эти связи. Так у меня кромсали колымские стихи в «Новом мире», в «Знамени», в «Москве», в «Юности». Но с «Литературной газетой» ради первой публикации я решил поступить иначе, предвидя этот разговор.
– Я не вижу возможности предложить что-либо другое. «Литературная газета» напечатала обо мне четыре статьи, где всячески хвалит именно колымские стихи. А когда дело доходит до напечатания – мне говорят: давайте какие-нибудь другие.
– Можете взять свои стихи назад.
– Охотно.
При разговоре был Нечаев, автор одной из статей обо мне – он работал тогда в аппарате «Литературной газеты».
– Нет, оставьте. Может быть, мы выберем что-либо.
Этот разговор был два года назад, и я не справлялся о стихах, но в пятницу, 29 июля, меня вызвали в «Литературную газету» (там работали уже другие люди), и Янская, новая заведующая отделом поэзии, сказала:
– Вот посмотрите, не напечатали ли эти стихи где-нибудь, ведь прошло два года.
Я посмотрел.
– Когда же вы будете давать?
– Завтра или никогда.
Зачем я это все Вам пишу. Чтобы разоблачить всех «либералов», чья «помощь» – подлинная фальшь.
В. Шаламов
В. Т. Шаламов – А. И. Солженицыну
Дорогой Александр Исаевич.
Я прочел Ваш роман.[229]229
Роман А.И. Солженицына «В круге первом».
[Закрыть] Это – значительнейшая вещь, которой может гордиться любой писатель мира. Примите запоздалые, но самые высокие мои похвалы. Великолепен сам замысел, архитектура, задачи (если можно так расставить слова). Дать геологический разрез советского общества с самого верха до самого низа – от Сталина до Спиридона. Попутно: в характере Сталина, мне кажется, Вами не задета его существеннейшая черта. Сталин писал статью «Головокружение от успехов» и тут же усиливал колхозную эскалацию, объявлял себя гуманистом и тут же убивал.
Я не разделяю мнения о вечности романа, романной формы. Роман умер. Именно поэтому писатели усиленно оправдываются, дескать взяли из жизни, даже фамилии сохранены. Читателю, пережившему Хиросиму, газовые камеры Освенцима и конц-лагеря, видевшему войну, кажутся оскорбительными выдуманные сюжеты. В сегодняшней прозе и в прозе ближайшего будущего важен выход за пределы и формы литературы. Не описывать новые явления жизни, а создавать новые способы описания. Проза, где нет описаний, нет характеров, нет портретов, нет развития характеров, – возможна. Жизнь такой документ (Вайс в «Дознании» – только попытка, проба, но зерно истины там есть).[230]230
Петр Вайс (1916–1982) – немецкий драматург, писатель. «Дознание» (1965) – его документальная пьеса.
[Закрыть]
Любимов и Таганка.[231]231
В 1960-е годы В.Т. Шаламов не раз бывал в Театре на Таганке. Была у него даже мысль написать пьесу для этого театра. В архиве сохранились наброски этой пьесы. Шаламов говорил, что театр Любимова, избегающий ложного жизнелодобия полутонов, создающий спектакль в резких и точных красках, вводящий документ в ткань спектакля, – современен, отвечает самому духу современности. Театр – не подобие жизни, а сама жизнь.
[Закрыть] Все это должно быть не литературой, а читаться неотрывно. Не документ, а проза, пережатая, как документ. Я много раз хотел изложить Вам суть дела и выбрал время, когда я хвалю Вас за роман, за победу в классической, канонической, а потому неизбежно консервативной форме. Опыт говорит, что наибольший читательский успех имеют банальные идеи, выраженные в самой примитивной форме. Я не имею в виду Вашего романа, но в «Раковом корпусе» такие герои и идеи есть (больной, который читает в палате «Чем люди живы»).
В этом романе очень хороши Герасимович, Адамсон, особенно Герасимович. Очень хорош Лева Рубин. Драма Рубин – Иннокентий показана очень тонко, изящно. «Улыбка Будды»[232]232
«Улыбка Будды» – глава из романа А.И. Солженицына.
[Закрыть] – вне романа. По самому тону. За шуткой не видно пролитой крови. (В наших вопросах недопустима шутка.)
Спиридон – слаб, особенно если иметь в виду тему стукачей и сексотов. Из крестьян стукачей было особенно много. Дворник из крестьян обязательно сексот и иным быть не может. Как символический образ народа-страдальца фигура эта неподходящая. Слабее других – женские портреты. Голос автора разделен на тысячу лиц – Нержин, Сологодин, Рубин, Надя, Адамсон, Спиридон, даже Сталин в какой-то неуловимо малой части.
Роман этот – важное и яркое свидетельство времени, убедительное обвинение. Мысль о том, что вся эта шарашка и сотни ей подобных могли возникнуть и работать напряженно только для того, чтобы разгадать чей-то телефонный разговор для Великого Хлебореза, как его называли на Колыме.
Жму руку. Сердечный привет Наталье Алексеевне.
Ваш В. Шаламов.
1962 – 1966
Переписка со Слуцким Б.А
В.Т. Шаламов – Б.А. Слуцкому[233]233
Слуцкий Борис Абрамович (1919–1986) – поэт, переводчик, автор рецензий на стихи В. Шалимова.
[Закрыть]
Москва, 28 декабря 1962 г.
Борис Абрамович.
Вы рекомендовали мне С.С. Виленского,[234]234
Виленский Семен Самуилович – активный деятель историко-литературного общества «Возвращение», составитель книг по истории лагерей, в том числе – хрестоматии для старшеклассников «Человек в тоталитарном обществе». М., 2000.
[Закрыть] составителя альманаха «На Севере Дальнем». Я хорошо знаком с учреждением, которое он представляет. Мы встретились, за спиной Виленского сидят самые черносотенные фигуры издательского дела Крайнего Севера (Нефедов, Николаев и Козлов), которые не только «тащили и не пущали» в течение многих лет, даже десятилетий, до самого последнего дня глушили все, что могло хоть сколько-нибудь правдиво передать страшную историю Колымского края, даже отдаленный намек на правду. Они добились успеха – литература Колымского края свелась к нулю (исключая национальную литературу). Свели к нулю в качественном и количественном виде, отчасти потому эти господа обращаются ныне за помощью к столичным литераторам, к бывшим заключенным и т. п.
В свое время обращался Луговский в этот альманах, встретил решительный отказ – кормушка была нужна для своих. В поведении своем, в отношении к литературе, редакция Магаданской области в лице Нефедова, Николаева и Козлова допускала и провокации, обычные для сталинских времен, но удивительные для 1957 года.
В 1957 году по косвенному предложению Козлова я послал в альманах ряд стихотворений («Камень», «Слово к садоводам» – те, что вошли в «Огниво») и получил ответ, что стихи приняты и будут печататься в альманахе. Очередной альманах вышел – моих стихов там не было. Оказалось, что Нефедов, Козлов и Николаев передали эти стихи в партийные органы Магадана, и секретарь горкома Жарков читал их на краевой партийной конференции в качестве примера «вылазки» со стороны бывших заключенных. Не напечатанные, присланные в редакцию стихи!!! Такого рода подлое провокационное поведение господ Нефедова, Николаева и Козлова по тем временам не было, конечно, ни наказано, ни пресечено.
Сейчас эти же господа обращаются ко мне с просьбой участвовать в их альманахе.
Это ли не маразм? На приглашение Виленского я ответил отказом.
Уважающий В. Шаламов.
1962
Переписка со Скорино Л.И
В.Т. Шаламов – Л.И. Скорино[235]235
Скорино Людмила Ивановна – редактор, «дважды моя крестная мать», как говорил Шаламов: она приняла его публикации и в 30-е годы, и опубликовала в «Знамени» первую его подборку – «Стихи о Севере», о чем он вспоминал не раз всю свою жизнь (см. переписку с А.З. Добровольским и др).
[Закрыть]
Москва, 12 января 1962 года.
Людмила Ивановна!
Ответ мой задержался, письмо разрослось. Дело в том, что опубликование первых моих «вещей» меньше отложилось в памяти и, по существу, было менее важным для меня, чем письма Асеева, Третьякова, позднее Пастернака, полученные не в связи с чем-либо опубликованным.
Стихи и рассказы я пишу всю жизнь, с детства. В 1926 году я послал в журнал «Новый Л ЕФ» четыре или пять своих стихотворений и неожиданно получил ответ Н. Асеева. Внешний вид «ответа» произвел на меня сильнейшее впечатление. Письмо было написано на тончайшей бледно-сиреневой с искрой бумаге с лиловым ободочком, написано прямым женским почерком. Листочек был аккуратнейшим образом сложен и вставлен в крошечный конвертик-облаточку, тоже с лиловой каемочкой. Конвертик только что не был надушен. В письме было что-то о «чутком на рифмы ухе», о важности «лица не общего выражения». Ответ, помню, начинался: «Если это Ваши первые стихи…»
Много позже я понял, что никаких «первых стихов» не бывает, что «лица не общее выражение» – совет достаточно банальный и т. д.
Помню, удивило меня, что асеевский ответ был сугубо серьезен, даже академичен, а главное – по тону, по аргументации был вовсе лишен того «лефовского» бахвальства и удальства, которым отличалась переписка редакции «Нового ЛЕФа» с читателями на страницах журнала.
Я продолжал писать стихи, никому, как мне казалось, не подражая.
Примерно, через год, вне всякой связи с письмом Асеева, я был приглашен в Тендряков переулок, к Маяковскому и Брику, где по четвергам Осип Максимович Брик вел «литературный» кружок. Литературного тут не было ничего, кроме сплетен и вышучивания всех возможных лефовских врагов. Нарочитое умничанье, кокетничанье испытанных остряков с психологией футбольных болельщиков производило на меня прямо-таки угнетающее, отталкивающее впечатление. Поэзия, которую я искал, жила не здесь. Разочарование было столь сильным, что во время распада ЛЕФа, когда Маяковский был отстранен от журнала, мои симпатии оказались на стороне фактографии, на стороне Сергея Михайловича Третьякова, сменившего Маяковского за редакторским креслом «Нового ЛЕФа». От С.М. Третьякова я получил два или три письма, был раза два у него дома, на Малой Бронной. Вместо остряков Гендрикова переулка здесь действовали «архивные юноши». Крупный педагог, бывший профессор русской литературы Третьяков обучал учеников газетному делу, вдохновенно восклицая, поблескивая очками:
– Опишем большой московский дом! Дадим 260 квартир этого дома! Составьте приблизительный вопросник к этому заданию!
Кибернетик Полетаев обрадовал бы Третьякова. Я работал тогда на радио – в радиогазете МГСПС.
– Напишите заметку для «Нового ЛЕФа» о языке радиорепортера. Верно ли, что радиорепортер должен избегать шипящих букв?
Меня интересовало, мучило не это. Я сказал Третьякову, что хочу кое-что написать по общим вопросам… Третьяков резко повернул от окна свой птичий профиль, по узкогубому лицу побежали мелкие морщинки – острота рождалась:
– По общим вопросам мы сами пишем, – ответил он раздраженно.
Больше я на Малой Бронной не бывал.
Все эти годы я не выходил из библиотек. Дважды имел читательский билет № 1 в библиотеке им. Горького, однажды – в Ленинской библиотеке.
В тат же год пришел я в «Красное студенчество» на занятия кружка, которым руководил Сельвинский. Здесь была уже сущая абракадабра. Мне хотелось больших разговоров об искусстве, о месте искусства в жизни – меня угощали ямбами Митрейкина. Эти ямбы обсуждались подробно, каждый слушатель должен был выступать. Заключительное слово произносил сам «мэтр» Сельвинский. Откинувшись на стуле, он изрекал после чтения первого ученика:
– Во второй строфе слышатся ритмы Гете, а в третьей – дыхание Байрона.
Первый ученик Митрейкин, давно потерявший способность краснеть, самодовольно улыбался.
Это было еще хуже ЛЕФа. Во время «перекура» члены кружка (старостой его был В. Цвелев) не толковали о стихах. Все были потрясены арестом члена кружка поэта Владимира Аврущенко. Уголовное дело об изнасиловании студентки литкурсов Исламовой, знаменитое «дело трех поэтов» – Анохина, Аврущенко и Альтшуллера потрясало Москву. Переулки вокруг Московского нарсуда, где это дело слушалось, были полны народом – разве только приезд Дугласа Фербенкса и Мери Пикфорд собирал толпу больше. Колонный зал Дома Союзов, где в эти же дни шел «шахтинский» процесс – пустовал. Никто не заметил зловещей значительности суда над донецкими инженерами.
Приговор был вынесен: Анохин – два года, Аврущенко – четыре года, Альтшуллер, главный герой процесса – шесть лет тюрьмы. Но интерес к делу поэтов не ослаб. Защитник Рубинштейн выступил в печати с большим письмом, настаивая, что произошла судебная ошибка. Письмо защитника, отклики на письмо, обсуждение письма…
Дважды послушав «тактовые» откровения Сельвинского и беседы поэтов друг с другом во время «перекуров», я перестал посещать «Красное студенчество».
Случалось мне встречаться и с Борисом Южаниным – вождем и теоретиком пресловутой «Синей блузы». Влияние «Синей блузы» на театр Брехта – бесспорно. Она же – родоначальница всех агитбригад, несмотря на все ее выверты и заскоки. Первые годы в «Синей блузе» в журнале скетчи и оратории печатались безымянными – в этом была южанинская идея, его творческая программа.
– Плагиата нет и не бывает, – говаривал Борис Семенович. – Создавая текст обозрения, пользуйтесь любым материалом – от Пушкина до Маяковского.
Поэтому собственно ораторию Борис Семенович смело начинал кирсановской «Пятилеткой»:
Сегодня в рифмы вправлены штыки,
Вперед на бой по рытвинам похода.
В 1932 году при журнале «Смена» литературным кружком руководил Кирсанов. Я пришел туда однажды. И – после этого вечера был близок к тому, чтобы вовсе прекратить писать стихи.
В 1932 году я напечатал свой первый очерк (решительно не помню, как он называется и чему он посвящен) в журнале московских профсоюзов «За ударничество». В этом двухнедельном журнале (редакцией которого я заведовал позднее), в журналах «За овладение техникой» и «За промышленные кадры» я напечатал большое количество очерков, статей и корреспонденции.
Я работал в редакциях этих журналов в 1932,1933,1934,1935 и 1936 годах. В эти годы, мне кажется, в Москве и в Московской области не было ни одной фабрики или завода (кроме военных), ни одного рабочего общежития, ни одной заводской столовой, где бы я ни был и притом не один раз.
В 1934 году для «Прожектора» (был такой журнал, вроде нынешнего «Огонька») я написал очерк о Мичурине – «Мастер, переделывающий природу» – много раньше его широкой известности.
В 1935 году в том же «Прожекторе» – нечто вроде воспоминаний о Маяковском, к сожалению, сильно сокращенных О.М. Бриком. Для журнала «Колхозник», который редактировал А.М. Горький, я написал очерк особого рода («Картофель» – 1935, № 9,). Предполагалось (у меня были письма от Горького и Крючкова на сей счет), что будет дана серия таких очерков: «Картофель», «Молоко», «Сахар» и т. д.
По предложению журнала «Фронт науки и техники» я написал большую статью «Наука и художественная литература». Статья эта, обзорного характера, вызвала интерес, и я был приглашен О.В. Рудаковой – актрисой ТЮЗа участвовать в создании театра русской сказки и фантастики. Театр этот не родился, но бесед было проведено много.
Рассказов я напечатал всего четыре. Я никогда не имел силы их перечесть. Ни раньше, двадцать пять лет назад, ни теперь. (Стихи напечатанные тоже перечитывать не могу.) Я пытаюсь вспомнить не содержание этих рассказов, а состояние, в котором они писались.
В газете «Ленинградская правда» осенью 1935 года напечатан рассказ «Ганс» (который Вы же туда и рекомендовали) – о фашисте-шпионе.
В журнале «Октябрь», в № 1 за 1936 год опубликован рассказ «Три смерти доктора Аустино» – о расстреле антифашиста.
В журнале «Вокруг света» (№ 12, 1936) напечатан рассказ «Возвращение» – о революционере, потерявшем во время аварии память.
Все эти три рассказа связаны с антивоенной, антифашистской темой и дышали тем воздухом, каким дышала вся страна и, пожалуй, весь мир.
Было страстное желание выразить эту тему сжато, лаконично, сюжетно. Так все рассказы и писались. Сейчас их условный универсализм кажется мне плохим решением темы.
Были рассказы и другого рода – на материале живой жизни. Таким был рассказ «Пава и древо», напечатанный в № 5 журнала «Литературный современник» за 1937 год в Ленинграде. Это рассказ об ослепшей вологодской кружевнице, которой сделана операция, – простенький, наивный.
В эти же годы было написано вчерне несколько десятков рассказов – все пропало во время войны и моих скитаний на Дальнем Севере. Пропали и три тетрадки со стихами. Восстановить их невозможно, да, наверное, и не нужно. Рассказов я не жалею, потому что нашел недавно рукопись одного из этих старых рассказов. Он плох, безличен.
Я никогда не пытался написать роман, даже подумать боялся над столь сложной архитектурной формой. Но над рассказами я думал много и раньше и теперь.
С1937 года по 1956 год я был в заключении и в ссылке (с 1951 г.). Условия Севера исключают вовсе возможность писать и хранить рассказы и стихи – даже если бы «написалось». Я четыре года не держал в руках книги, газеты. Но потом оказалось, что стихи иногда можно писать и хранить. Многое из написанного – до ста стихотворений – пропало безвозвратно. Но кое-что и сохранилось.
В 1949 году я, работая фельдшером в лагере, попал на «лесную командировку» – и все свободное время – писал – на обороте старых рецептурных книг, на клочках оберточной бумаги, на каких-то кульках.
В 1951 году я освободился из заключения, но выехать с Колымы не смог. Я работал фельдшером близ Оймякона, в верховьях Индигирки, на тогдашнем полюсе холода и писал день и ночь– на самодельных тетрадях.
В 1953 году уехал с Колымы, поселился в Калининской области на небольшом торфопредприятии, работал там два с половиной года агентом по техническому снабжению. Торфяные разработки с сезонницами-«торфушками» были местом, где крестьянин становился рабочим, впервые приобщался к рабочей психологии. Там было немало интересного, но у меня не было времени, – мне было больше 45 лет, я старался обогнать время и писал день и ночь – стихи и рассказы. Каждый день я боялся, что силы кончатся, что я уже не напишу ни строчки, не сумею написать всего, что хотел.
В 1953 году в Москве встретился с Пастернаком, который незаслуженно высоко оценил мои стихи, присланные ему в 1952 году.
Осенью 1956 года я был реабилитирован, вернулся в Москву, работал в журнале «Москва», писал статьи и заметки по вопросам истории культуры, науки, искусства.
Многие журналы Союза брали у меня стихи в 1956 году, но в 1957 г. вернули все назад. Только журнал «Знамя» напечатал шесть стихотворений «Стихи о Севере». Этот цикл встретил положительную оценку у рецензентов «Литературной газеты».
В 1958 году в журнале «Москва», в № 3 опубликовано пять моих стихотворений.
В «Дне поэзии» 1961 года напечатал стихотворение «Гарибальди в Лондоне».
Переводил для «Антологии грузинской литературы», для сборников чувашских, адыгейских поэтов, стихи Радована Зоговича для издательства «Иностранная литература».
В издательстве «Советский писатель» в 1961 году вышел небольшой сборник «Огниво», получивший ряд положительных рецензий («Литературная газета», «Литература и жизнь», «Новый мир»).
В сборнике этом пятьдесят три стихотворения, а написал я около тысячи.
Сдал сборники «Шелест листьев» – в «Советский писатель» и «Вода и Земля» – в «Молодую гвардию».
Написал несколько десятков рассказов на северном материале, десятка два очерков.
Проза будущего кажется мне прозой простой, где нет никакой витиеватости, с точным языком, где лишь время от времени возникает новое, впервые увиденное – деталь или подробность, описанная ярко. Этим деталям читатель должен удивиться и поверить всему рассказу. В коротком рассказе достаточно одной или двух таких подробностей. В последних рассказах Бунина, только, конечно, не таких, как «Чистый понедельник», а гораздо лучших – есть кое-что похожее на настоящую прозу будущего.
Думается, что короткая фраза, входящая в моду после двадцатых годов, не отвечает традиции русского языка, духу и природе русской прозы Гоголя – Достоевского – Толстого – Герцена – Чехова – Бунина…
Бабель принес короткую фразу из французской литературы.
Что касается стихов, то космос поэзии – это ее точность, подробность. Ямб и хорей, на славу послужившие лучшим русским поэтам, не использовали и в тысячной доле своих удивительных возможностей. Плодотворные поиски интонации, метафоры, образы – безграничны.
Возврат к ассонансу от рифмы для русского языка бесплоден. «Корневые» окончания – обыкновенный ассонанс. «Свободный» стих и белые стихи могут быть поэзией, но это поэзия – второго сорта.
Вот почти все, что мне хотелось Вам сказать.
Это – не автобиография.[236]236
Вариант письма автором переделывался в очерк «Несколько моих жизней».
[Закрыть] Жизнь я видел слишком близко, и говорить о ней надо не таким голосом. Это и не рецензия на собственные вещи. Это – литературная нить моей судьбы, разорванная и снова связанная.
С уважением
В. Шаламов.
1962