Текст книги "Разговоры о самом главном. Переписка."
Автор книги: Варлам Шаламов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 37 страниц)
О море крымском ты пишешь очень хорошо. Я в Крыму не бывал, но мне кажется это море не похоже на Сухумское – недружелюбное и не очень прозрачное, не очень чистое. А может быть, все в море от неба, от земли. Я рад за тебя, что ты на камне, у моря. Нет, туда, где было хорошо, надо возвращаться. Трудно только найти на свете такие места. Кроме страны детства, да и та, наверное, обманывает нас. Был такой писатель – Юрий Олеша – плохой писатель, но способный переводчик с французского. Глубоко по всей природе таланта лишенный оригинальности и понимания, что для писателя своеобразие – все. Олеша очень любил семью, но в родной город не возвращался, хотя родители были живы (и даже пережили его). В дневниках он объяснил, что именно на родину он может приехать только с всемирной (не меньше) славой. Столичный успех (а он у Олеши был) не решал вопроса. А еще потому что боялся умереть. Примета есть: люди перед смертью хотят побывать в родных местах.
А в Крыму, при встрече с Крымом, наверное, много зависит от погоды и так далее.
Второе письмо твое гораздо веселее первого. Я ответил письмом на почтамт Алушты. Крепко тебя целую и всю тебя помню.
Пиши.
В. Шаламов.
И.П. Сиротинская – В. Т. Шаламову
Алушта, 18/VI-67 г.
Я сегодня немножко нездорова и лежу в палатке.
Передо мною море синее-синее и немножко серое от облаков. И по морю летит «Ракета», и на носу у нее – два белых кудрявых уса. И сегодня я встала рано и сделала открытие. (Как полезно вставать раньше всех!) Солнце только высунулось из-за судакских гор, и на море легла красная, золотая полоска. И легла прямо к моим ногам. Я очень обрадовалась, что так удачно села – прямо у конца дорожки. А потом встала, пошла, а дорожка побежала за мной, как привязанная. Я так обрадовалась: ведь выходило, что дорожка специально для меня, а не сама по себе. И я почувствовала свое значение на пустом берегу. Ведь если б не было меня, то и дорожку никто бы не сделал своими глазами. И я была так благодарна солнцу. Это было как подарок мне – роскошная золотая дорожка от моих ног к солнцу. Это для меня очень важно. Я никому не сказала об этом – что это важно. А Вам говорю – это будет моим подарком в Ваш день рождения. Вам обязательно надо приехать к морю и на восходе увидеть свою золотую дорожку.
Как Вы живете? Как пишете? Как книжка – вышла ли? Я уже загорела, одичала до того, что иногда целыми днями не причесываюсь, обленилась, забыла о домах, платьях (я даже не взяла с собой ни одного), каблуках. Словно сплю все время и вижу сны. Вот кричат чайки. Почему у них такой унылый крик? И жалобный. Словно не рыбу ищут в волнах, а кружат над утопающим. И облака похожи, то на спящего ребенка, то на испуганную женщину с разметавшимися волосами, то на льва. Вчера был ясный-ясный день – виден был совсем отчетливо весь берег Крыма до Керчи. И горы были контурные такие. А сегодня весь берег в белесоватой дымке. Через две недели мы уедем отсюда на Кавказ по морю, даже ведь через 10 дней уже! – 28 июня. Поедем в Анапу – Артему на июль дали путевку в лагерь. Оставим там Артема, а я поживу еще дней 10 с ребятами где-нибудь там. Наверное, в цивилизованном месте. Скучно, но что же делать.
Будьте здоровы и счастливы!
Ирина.
Я так сильно-сильно люблю море, что могу долго – целую вечность стоять на его берегу.
19/VI. Сегодня облачный день. И море – словно расплавленное олово. Ровное и тяжелое. Вчера вечером ходили гулять с Артемом (он любит гулять вдвоем). Навестили могилу академика Кеппена. Она в кипарисовой роще на берегу моря. Я даже не знаю, кто он. Там так тихо, сухо, пахнет морем и спокойно. Вчера была луна почти уже полная, желтая. Венера горела так голубо и ярко, что береговые огни казались желтыми и ручными. И Марс был виден. Мне долго не хотелось спать. И море не казалось страшным. И когда я первый раз сидела у моря ночью, мне казалось, что кто-то страшный, дикий притаился в темноте и сейчас меня слизнет.
Хорошо у моря – полное отсутствие желаний. Конечно, так и живут деревья – просто живут и радуются солнцу, и ничего не хотят. А когда дует ветер, они стараются покрепче держаться за землю и все.
У них и позы такие – вцепились в землю своими корнями.
Только сны мне всегда снятся печальные, и часто я просыпаюсь – а на глазах слезы. Но днем все ночные страхи мне кажутся нелепыми. И я чувствую себя счастливой просто так – не от чего. Наверное, это нелепо – подходить к жизни с каким-то заранее придуманным требованием.
Может быть, надо принимать все так, как оно есть. И просто самой пытаться приспособиться. Но слишком сильна во мне – как назвать, даже не знаю, – необходимость, жажда? Что-то вот внутри, около сердца у бронхов живет такое, что тянет меня и мучит, и не дает жить потихоньку, уделив место – вот для долга, вот для любви, вот для удовольствия. Какая-то необходимость в одном большом, которое все поглотило бы остальное. Я знаю, как концентрируются все мои силы, когда вдруг появляется цель, которой они могли бы служить. Помните этот романсик?
Мою любовь, широкую, как море,
Вместить не могут жизни берега…
Как хорошо, что есть море, что оно такое огромное, нет предела для глаза. В конце концов, это неважно – счастье или несчастье свое, как у Ходасевича,[360] да?
Только горе в том, что живет в тебе такое, что не хочет смириться, уменьшиться. Вот вспрыгну на камень, подниму руки, тянусь на цыпочках… Кажется, еще чуть-чуть, чуть – и я не стану, я растворюсь, улечу – так распрямляется во мне что-то, вечно сжатое в комочек, униженное и задавленное. И я чувствую, легкими чувствую свободу, радость, которые похожи на умение летать. Отчего? От глупости, должно быть.
В.Т. Шаламов – И.П. Сиротинской
25 июня 1967
Дорогая Ира.
Спасибо тебе за твое письмо, написанное в день моего рождения, спасибо за чудесный подарок – морскую золотую дорожку, что бежала за тобой и которую ты даришь мне. Нет, я вряд ли соберусь к морю, хотя захотел остро своей золотой дорожки на восходе. Книжка моя вышла, она и к дню рождения успела, хотя это чистая случайность – издательство ведь не знает моего дня рождения. Это книжка получше прежних, но лучше за счет старых стихов десяти-двадцатилетней давности, к тому же потерпевших всяческие сокращения, урезки. «Аввакум» и «Стихи в честь сосны» – сокращений предельных, а из «Атомной поэмы» напечатана одна тридцатая часть, только вступление («Хрустели кости у кустов…»). «Песня», наименее пострадавшая и то в 5, а не в 6 главах (нет «Я много лет дробил каменья, не гневным ямбом, а кайлом!») И три строфы сняты в конце этой маленькой поэмы. Так что большой радости книжка эта мне не доставила.
Это лучшие стихи сейчас в России, более того – единственные стихи, истинное искусство. Конечно, автору не следует быть самонадеянным, но это только для тебя, Ира.
Писать об этой книжке не будут – я ведь не вхожу ни в какие группы. В прошлом году я выступал на вечере Мандельштама. Выступал не потому, что я футболист, перешедший из команды «Динамо» в команду «Спартак», а потому что Мандельштам – великий русский поэт, потому что он умер на Колыме, а вовсе не потому, что я мандельштамист или пастернакист. Шестидесятилетие свое я, всю жизнь занимавшийся стихами и прозой, встречаю вот с каким итогом. Для того, чтобы иметь литературный успех, известность, популярность, вовсе не нужно быть большим писателем. Нужно иметь банальную идею, выраженную самым примитивным банальным литературным способом, только это обеспечивает успех. Всякая же напряженная работа (над стихом, прозой – все равно), ведущая к созданию новых литературных форм, всякая сколько-нибудь сложная мысль, лежащая в теме, в идее, – никого не интересует. И не нужна читателю. Потому и Пастернак шел к упрощению, а правильнее опрощению своего стиха. Потому неизвестно, за какие писательские заслуги мы считаем классиком Гаршина – незначительного писателя, весьма прогрессивного, толстовского плана. Ну, письмо на этом кончаю – прошу простить за свой эгоизм. Вот мы и повидались.
В. Шаламов
И.П. Сиротинская – В. Т. Шаламову
Алушта, 26.06.67
После 5 часов солнце заходит за гору, море становится синим. И над ним – чуть розоватые облака – округлые сверху и ровные снизу. Я такая счастливая, днем и ночью слышу шум моря и всегда вижу его. Дня четыре шли дожди. Мы с Артемом пошли в магазин, а на обратном пути нас застала гроза. Мы все сняли с себя и босиком, в купальниках бежали по дороге. А море было все рябенькое от дождя. А потом мы спрятались под кипарисом, у него ствол был теплый, и мы мыли под дождем клубнику и ели. А потом выглянуло солнце, и мы пошли домой.
Как красиво выглядит босая нога! Пальцы так держатся за землю, и идти весело. Навстречу нам (по грязи-то!) шли женщины в модных босоножках. Ведь некоторые приезжают сюда в нарядных туалетах. И мы чувствовали свое превосходство над этим скользящим и ахающим племенем.
Дети мои совсем одичали – уходят, куда хотят, то в горы, то по берегу – очень далеко. Загорели, осмелели. Я их не очень ругаю за отлучки – я понимаю прелесть свободы и самостоятельности. Вечно все в ранах от ушибов, в царапинах. У Алешки кожа облезла даже за ушами. Но каких они ловят крабов! Взрослые дяди сбегаются на них смотреть. Самый отчаянный краболов – Сашута, ему один краб до крови палец прокусил, но Саша сказал: «Не больно». Один раз Сашутик чуть не утонул: «Мне было с головкой, но я прыгал и допрыгал к берегу».
А какое море, какое море! И сквозь воду видны мохнатые огромные камни. Всю жизнь сидела бы у него. На самом горизонте белая точка – корабль. А на большом камне метрах в 200 от берега живут чайки. Сейчас он еще освещен солнцем, и чайки лежат на нем белыми пятнами. У них есть чаята. Леня и Артем хотели доплыть до него, но чайки так всполошились, что они вернулись, не стали их пугать.
Какая я глупая-глупая, что так много дней занималась всякими выдумками, теперь я живу с ощущением счастья. Проснусь – слышу, море шумит. Чайка пролетит совсем рядом. Какое у нее совершенное тело, какие прекрасные крылья! И я счастлива. И горы за Судаком видны отчетливо. Они сухие, безлесные. Пролетела ворона – какое убожество по сравнению с чайкой!
Ну, у меня совсем графомания – пишу все подряд. Получила ваше письмо – спасибо. Пишите мне пока на Анапу, до востребования, главпочтамт.
Всего Вам доброго. Ира.
А как красиво восходит солнце! Когда оно выглядывает из-за гор, горы совсем черные, а море у них – нежно-голубое, как небо. Что-то совсем невероятное.
А остальное море – сверкающее, серебро с голубым.
Сегодня так жарко, а море совсем спокойное. Я далеко заплыла на матрасе, вода внизу была голубой, подо мной были камни, заросшие водорослями, рыбы. Я так долго качалась на волнишках, что даже голова заболела.
Мне очень стыдно, что я была такой эгоисткой, все думала о себе – это рецидив болезни «преувеличение собственной ценности». Мне просто стыдно, что я такая противная. Но я постараюсь быть хорошей.
Как Ваши успехи? Вы ничего не написали о своей работе, о книжке. Как Ваше здоровье?
Я так счастлива! Просто бес-ко-неч-но! Кажется, упаду в море и стану голубой водой. И во мне будут плавать белые медузы и окуньки с голубой стрелкой, и зеленушки.
Ира.
В.Т. Шаламов – И.П. Сиротинской
3 июля 1967
Ире, победительнице хаоса, викингу и дельфину – все сразу. Так и вижу тебя под дождем, как ты бежишь с берега вместе со своими малышами, а я гляжу на тебя из-за кромки дождя. Кеппен – пришлось открыть энциклопедию, прежде чем вспомнить, да не вспомнить, узнать. Оказывается, было два великих Кеппена. Старший этнограф (он-то и похоронен в Алуште в 1864) и сын-метеоролог, умерший где-то в Германии (впрочем, насчет Германии я не уверен). Крупные люди науки стараются умереть не в Москве, не в Петербурге, не в столице. Столица только подтверждала победу, а доживали – в провинции. Впрочем, у Кеппена, возможно, был туберкулез, вот почему он умер в Крыму.
Только что я написал и отослал письмо в Анапу, на почтамт, как получил открытку, что Анапа отменяется. Ну, все равно письмо было хорошее о стране Бимини, оказавшейся в Алуште, в Крыму.
Буду ждать твоего возвращения.
В.
В 1967 г. он завершил свой сборник «Воскрешение лиственницы» и в своей толстой тетради написал посвящение мне, опубликованное теперь, я, правда, исключила из посвящения слова: «она является ее (книги) автором, вместе со мной». Это, конечно, безбожное преувеличение.
Письма 1968 года свободнее – у В.Т. появилась своя комната, и можно было писать, не опасаясь, что письмо попадет в другие руки. Июнь 1968 г. был высшим пиком нашей близости, мы встречались ежедневно, В.Т. готовил ужин, по воскресеньям и субботам ходили купаться в Серебряный Бор. Как-то очень привыкли друг к другу. И вдруг! Все оборвалось, я уехала в Крым, меня с восторгом встретили муж и дети, настоящая реальность, настоящая семья. А с В.Т. – не выдумка ли моя?
В 1969 году В.Т. на выставке Матисса испытал приступ стенокардии («Как на выставке Матисса/ Я когда-нибудь умру»). И тут, как видно, он задумался о судьбе своего наследия, прежде всего литературного. Из свойственного ему суеверия он никогда не обсуждал этот вопрос со мной. О смерти мы не говорили. Лишь перед отъездом в интернат для престарелых и инвалидов он передал мне остальной архив и конвертик с надписью: «Экстренно, после моей смерти». В конвертике я обнаружила черновики завещания, и письмо мне, а в 1-й нотариальной конторе – само завещание. Потом, по истечении срока, я оформила свидетельство о наследовании авторского права по завещанию.
Странно, но в эти же дни я видела сон: кладбище, глинистые какие-то дорожки, на склонах холма кособочатся мраморные бюсты, лают и прыгают собаки, а я что-то ищу, ищу и не могу найти. А сторож где-то в темноте кричит: «Закрываю!» И я не могу найти то, что ищу.
А ведь все еще были живы – В.Т, мама, папа. Еще годы я не знала утрат, и мир был еще тот, где все живы, все есть. Это был мир живых, любимых, мир счастья, моря, зеленой травы, чистой, холодной речки.
В.Т. Шаламов – И.П. Сиротинской
лето 1968
И хочется всю книгу жизни перелистать…
Последняя моя книга «Воскрешение лиственницы» посвящается Ирине Павловне С.
Она – автор этой книги вместе со мной. Без нее не было бы этой книги.
В.Т. Шаламов – И.П. Сиротинской
8 июля 1968 г.
Дорогая Ира, получил телеграмму вечером сегодня, а днем симферопольскую открытку. Верю, что будет все хорошо, месяц пройдет быстро. Крепко тебя целую, желаю хорошо отдохнуть. Со страхом думаю о палатках, которые тебе придется тащить при обратном отъезде. В Серебряный Бор я почему-то больше не ездил, хотя духота и грозы, и даже написал стишок об этих грозах и о своем дне рождения. Но завтра, если будет жара, поеду в Серебряный Бор. Стишок не посылаю, он вчерне и требует шлифовки.
Как твои ребята. Напиши обязательно про всех, о каждом особо, очень интересно, как их ты там встретила.
Вологодские письма, на которые я не успел ответить, для меня по-особому важны. Особенно потому, что в Вологде побывала ты таким удивительным образом.[361] Я думал, город давно забыт и встречи со старыми знакомыми – вологодскими энтузиастами, проживающими на Беговой улице – никаких эмоций – ни подспудных, ни открытых – у меня не вызывали, после смерти матери все было кончено, крест был поставлен на городе, несмотря на энергичные действия Союза писателей Вологды и первого секретаря обкома по зачислению меня в «земляки». Все это скорее раздражало, если не отталкивало. А вот теперь, после твоей поездки, какие-то теплые течения где-то глубоко внутри. Я Вологду помню, но не очень люблю. Удивительно здорово, что ты видела дом, где жил первые 15 лет своей жизни, и даже заходила в парадное (так оно раньше называлось) крыльцо с лестницей на второй этаж, с разбитым стеклом на лестнице, просто сказка. Белоозерский камень мне потому менее дорог, чем камень от собора, что на Белоозере я никогда не был, а у собора прожил пятнадцать лет. Дерева там не было (с фасада дома) никогда. Было гладкое поле, дорога. Куст боярышника под окнами. А дерево – тополь – было во дворе сзади дома.
Целую. Пиши.
В.Т. Шаламов – И.П. Сиротинской
Москва, 10 июля 1968 г.
Спасибо тебе за листок в твоем бюваре,[362] за твою сердечность, разумность, за всегдашнее желание сделать мне что-то теплое и хорошее. Да, бювар. Или это не бювар, а называется как-нибудь иначе. В 1956 году я был в Клину, в музее Чайковского проездом из Туркменской ссылки к сомнительному моему московскому будущему. Я сомневался в нем и тогда. Но не боялся. Все должно было как-то образоваться. Так вот, в каком-то разрыве поездных расписаний я попал в клинский музей, в дом Чайковского, прошел по комнатам вместе с экскурсией. Тогда я слышал получше и все, что экскурсовод говорил, услышал. Экскурсовод был молодой парень, племянник не то Чайковского, не то Давыдова, родственник Чайковского, очень эрудированный мальчик, умело отводящий любопытство школьников (экскурсантами были школьники 9—10 класса, человек тридцать), касающееся Н.Ф. фон Мекк и пресловутого Алексея, слуги Чайковского.
«Вот тут стол, где Чайковский писал, сочинял музыку, а вот рояль, который Чайковский никогда не открывал. Рояль стоял на всякий случай, если понадобится проверка написанного. А вот стол, где Чайковский писал письма – он, мои друзья, за свою недолгую жизнь написал пять тысяч писем. А вот это бювар Чайковского, – экскурсовод приподнял папку с промокательной бумагой. Видите на бюваре остался след <пера> Петра Ильича», экскурсовод по глазам слушателей уловил какую-то свою ошибку, нарушившую связь со слушателем, быстро эту ошибку исправил. Экскурсовод поднял папку с промокашкой над головой и повысил голос.
– Вот это называется бювар…
– Бю-ю-ва-ар, – восхищено вздохнули школьники, обогащенные книжным сведением.
– Портрет Надежды Федоровны фон Мекк – вот этот, – он протянул указку к небольшому портрету, – здесь никогда, при Чайковском не висел, но мы, – голос экскурсовода стал строгим, – сочли необходимым напомнить почитателям Чайковского, кое о чем. Поняли?
– Поняли, – сказал клинский школьник.
Вот моя история со словом «бювар». Спасибо тебе, моя милая, за те строчки, которые ты оставила в своем бюваре. О Пиросманишвили.[363] Конечно, это искусственная репутация – особенно если помнить, что мы с тобой посмотрели большую, тщательно продуманную выставку, организованную покровителями художника. Одна-две картины из этой коллекции внушили бы наверняка мысли о том, что где-то рядом находится значительное и надо искать, смотреть, а когда собрали все вместе, видно, что искать большое искусство нечего, что этот примитивист такого рода, который может дать толчок большому искусству (вроде Шагала). Нужно иное обобщение, иная высота и глубина.
Да и в части красочности, колорита – все работы Пиросманишвили не более удачных находок, а не художественных откровений. Поиск художественной истины тут слишком неглубок.
Его открыватели – Зданевич,[364] Ильин[365] – это один из «вещистов» – русский соратник Эренбурга (кажется), футурист первого призыва (вроде Петникова[366]), все родственники, кажется, известного народника Зданевича[367] (процесс 50??). Но я могу ошибаться.
Еще хочу написать тебе о Вологде, как это необыкновенно, что ты там побывала и почему.
Еще хочу повторить тебе, что мы с тобой очень похожи друг на друга – и крепко поцеловать тебя.
Погода здесь резко похолодала, тучи, холодные ливни, и поездки в Серебряный Бор я отменил. Пойду на «Фантомаса». «Фантомас» новый идет в кино, где год тому назад я бы и афиши не читал об этом кино. А сейчас еду с удовольствием. Это кино – «Ленинград».[368]
Крепко целую. Перелистав календарь, убедился в чуде. Неделя уже прошла.
В. Шаламов.
Для первого письма у меня не было конвертов «авиа» – но сейчас я купил целую пачку.
В.Т. Шаламов – И.П. Сиротинской
Москва, 12 июля 1968
Дорогая Ира.
Только что принесли твое первое письмо из Нового Света, со штампом 8 июля – да еще наше почтовое отделение задержало – а в норме будут ходить авиаписьма – два-три дня. Раз уж ты в Крыму, то такой срок для писем – приемлемый вариант, хотя лучше не было бы Крыма, а был один Серебряный Бор. Да, и у меня июнь шестьдесят восьмого года – лучший месяц моей жизни. Крепко тебя целую, люблю. Если бы я был футурологом, чьи обязанности совсем недавно выполняли кудесники – «скажи мне кудесник, любимец богов», то я желал бы себе будущего в нашем только что прошедшем июне. Я предсказал бы себе этот июнь, пожелал бы себе только этого июня.
Радостно мне было читать, как ты и ребята твои прыгают по крымским скалам. Я ведь никогда в Крыму не был, а Кавказ, то есть Сухум, не вполне понравился мне и на этот, мол, меня никогда не тянуло. Влажность воздуха, что ли, сырые берега – тому причина, не знаю. Я вырос на реке и многое в речной жизни знаю такого, о чем бы стоило написать. Рек я повидал много и всегда в их движении, мощном и настойчивом – чудится мне какая-то вечная нравственная сила, вечная моральная формула, пример поведения. Я бы не мог написать пастернаковского моря – хотя и видел Черное в Сухуме, Балтийское в Ленинграде, Охотское близ Олы и под Магаданом. Море под Магаданом – часть берега, часть нашей береговой жизни, больше похожее на северное болото, чем на море. В тридцать седьмом году я проработал с лопатой около моря несколько дней – все время было ощущение чего-то недоброго, недружелюбного, чуждого людям, а в пятьдесят первом в бухте Веселой и на Ольском рейде – я в несколько дней обернулся у Магадана – меня не взяли на фельдшерскую работу на о. Сиглан в Эвенкском национальном округе из-за анкетных данных и мне пришлось возвращаться в Магадан – прыгать в море с борта «Кавасаки», ибо пьяный механик вышел из Олы позже расчетного времени, отлив уже кончался, и все пассажиры, не смущаясь надвигавшимися волнами, прыгали прямо в темное море и вплавь достигали берега. Я тоже плыл со своим чемоданом, сушился после в бухте Веселой у своего знакомого Яроцкого, который сейчас живет в Кишиневе. Вот это-то море Охотское – мутное, злое, гремящее где-то за спиной, издали – мне и разонравилось навеки. К тому же была осень, хотя и не холодно, но я знал, что мороз может ударить вот-вот – и все потемнеет, закончит надолго какую-то главу из моей жизни. Ведь главы жизни на севере пишутся по метеорологическим, климатическим законам внешней силой, управляющей любой человеческой повестью – зима, лето, весна, очень короткая осень (порог).
Черное море у сестры Гали я видел позднее, но не получил удовольствия от встреч с ним. Мое стихотворение «Море» – надуманное, литературное. В очередной «Литературке» меня похвалили, как лучшие стихи в первой половине 1968 года (Лесневский). Это очень грамотный критик, который очень хорошо понимает, что стихи без звукового прищелкивания не появляются, не бывают настоящими. «Литгазета» («Юность») делает вторичную попытку привлечь внимание к моему имени. Год назад публикация одновременно с Твардовским должна была читателям доказать, как далеко моя поэзия ушла от стихов редактора «Нового мира», но по тем временам – ни один критик не посмел указать на это, и два критика, друзья решили похвалить лучше редактора «Нового мира», хотя там и сравнивать нечего было.
На сей раз, не имея надежды на искренность и независимость суждений уважаемых критиков-ортодоксов, организаторы анкеты берут перо в свои руки. Вот пока и все. Жду твоих писем, люблю. Скорее бы проходил этот чертов июль.
В.
В.Т. Шаламов – И.П. Сиротинской
Москва, 12 июля 1968 г.
Отправив одно письмо, принимаюсь за другое – все не хочется отпустить тебя от разговора. Умер Яшин. Он числился по ведомству генерала Епанчина-Твардовского в министерстве социального призрения, но вошел в историю литературы послесталинского общества – знаменитым рассказом «Рычаги», опубликованного «Литературной Москвой» – и представлявшем Знамя Дудинцевской школы. «Рычагов». Яшину никогда черносотенцы не простили, а для самого Яшина этот рассказ послужил рычагом, который сдвинул его в прогрессисты и дал ему возможность дожить, чувствуя себя порядочным человеком, хотя стихов о Сталине Яшиным написано немало. «Рычаги» же – лубок самой чистой пробы, даже более чем лубок. Таланта прозаика у Яшина было немного.
«Вологодские свадьбы» тоже подверглись погрому по причинам вовсе не литературным. Стихи же яшинские (вроде «Спешите делать добрые дела») и вовсе убоги. Хотя Яшин человек не бездарный. Его выучили, к сожалению, на некрасовской поэтике, и эту-то поэтику он и не умел да, наверное, и не хотел преодолеть.
Зачем я так долго о Яшине? А вот зачем. Человек он был неплохой и притом мой земляк, вологжанин. Правда, он не из города, а из глубинки вологодской. Эта-то глубинка плюс некрасовская поэтика и свела на нет поэтические данные. Я же, если и вологжанин, то в той части, степени и форме, в какой Вологда связана с Западом, с большим миром, со столичной борьбой. Ибо есть Вологда Севера и есть Вологда высококультурной русской интеллигенции, эти культурные слои переплетаются с освободительной борьбой до русской революции очень тесно. Но ни Лопатин, ни Бердяев, ни Ремизов, ни Савинков не являются представителями Вологды иконнопровинциальной, северных косторезов и кружевниц-мастериц. Это – душа Вологды, ее традиции в течение многих столетий. Твой рассказ об архиерее Вологодском, который управляет ныне своим реставраторским хозяйством, очень показательный. Как ни наивна эта вологодская гордость – исток ее в душе города.
Вот это и есть то самое главное о Вологде, что я так хотел сказать, радуясь, что ты там побывала.
Целую. Пиши.
В. Шаламов.
И.П. Сиротинская – В. Т. Шаламову
Крым, Судак, 9.7.68
А тут мы ходили! На самом деле здесь, конечно, лучше, чем у этого живописца. Я потихоньку примиряюсь с Крымом, и после того, как все дела обрели ритм и очередность, я увидела, что места здесь неожиданно хороши.
Целую. Жду писем.
И.
В.Т. Шаламов – И.П. Сиротинской
Москва, 13 июля 1968 г.
Дорогая Ира.
Получил сегодня утром твое письмо от 10-VII, вместе с открыткой от 9-го с «Генуэзской крепостью». Почта – учреждение, которое не любит спешить, несмотря на всякую электронику и прочее. Сам пишу четвертое письмо после получения телеграммы с адресом. В письме есть неожиданная тревожная нотка: «Слишком резко все переменилось, я словно проснулась. Вообще, в нашем счастье, в нашей любви слишком много от воображения». Я этого вовсе не считаю, но сердце даже засосало, и я объяснил себе твое состояние тем, что ты еще не получила ни одного моего письма, хотя пора бы почте вести себя с большим сочувствием к нам. Конечно, для меня – не изменилась география, были твои письма с дороги – это все облегчает, и много раз радовался твоей любви. Мне совсем не кажется, что она – от воображения, но, конечно, я могу судить только о себе. Чтобы тебя развлечь, посылаю свое июньское стихотворение:
Грозы с тяжелым градом,
Градом тяжелых слез.
Лучше, когда ты – рядом.
Лучше, когда – всерьез.
С Тютчевым в день рожденья,
С Тютчевым и с тобой.
С тенью своею, тенью
Нынче вступаю в бой.
Нынче прошу прощенья
В послегрозовый свет.
Все твои запрещенья
Я не нарушу, нет.
Дикое ослепленье
Солнечной правоты,
Мненья или сомненья —
Все это тоже ты.
Горы – хорошая штука, только они должны быть очищены от всяких болот, от багрового мха – словом, быть в Крыму. Я понимаю, почему Грин держался Крыма, уклоняясь от Кавказа.
Берегу себя настолько, что даже советы твои, как ты видишь, записал в стихотворной форме.
Я бы хотел быть с тобой в Крыму, подниматься по той горе, что ты нарисовала. А разве есть в Крыму сосны? Крым есть Крым, и море есть море. Конечно, всякие хозяйственные хлопоты сократят у тебя встречу с морем. И все же.
Здесь – вскоре после твоего отъезда – холод, дождь, северный ветер (хотя, кажется, северный ветер не самый холодный в Москве – (без всяких аллегорий). На улицу не выйдешь без пиджака – одной болоньи мало.
Желаю тебе всякого, всякого добра, отдыха хорошего, желаю тебе Крыма и моря.
Целую. Жду писем.
В.
В.Т. Шаламов – И.П. Сиротинской
Дорогая Ира.
Третий день нет писем твоих, писем-приветов. Почему бы? Прошло уже десять дней после твоего ответа. Я ничего не пишу – резкое похолодание, что ли, мешает. Накупил разных брошюрок – в своем всегдашнем стиле – читаю. Стиль такой чтения я не хвалю – но для меня – это единственная возможность. Чтение мое в жизни было крайне беспорядочным – с огромным чуть не десятилетним периодом полного отлучения от книги. Потом если я приближался к библиотеке, к любому книжному складу, собранию, просто груде разных книг – я читал все подряд – если была возможность, не отбирая лучшего – все было лучшее – и железнодорожный справочник, и Кант. Я читал все, что пойму, усвою, а также все, что не пойму и не усвою – вместе – всегда без всякой системы. Очень быстро. Все, что понравилось, заинтересовало – перечитывал еще раз и еще раз – тоже без намерения запомнить, ничего не уча наизусть. Никогда никаких своих стихов в лагере я запомнить не пытался и не знаю, как можно это делать.
Мне казалось, что стихи легче заучить чужие – ведь в своих – десятки, тысячи вариантов, которые всегда отвлекают – а в чужих выбора, сомнения нет – там один вариант. Есть еще феномен неполного запоминания чужих стихов. Частые ошибки в цитировании (это буквально у всех авторов, которые не пользуются книжной полкой для последней проверки, а надеются на память). Память почти всегда подводит, и вот тут, мне кажется, дело в особенностях психологии автора мемуаров. Беру близкий пример. Паустовский с его цитированием чужих стихов. Просто Паустовский не та фигура, которая может быть включена в исследование психологии творчества, но искать другие имена не хочу. Паустовский хвалит Блока – «Сотри случайные черты. И ты увидишь жизнь прекрасна». У Блока таких слов нет. У Блока: «Сотри случайные черты / И ты увидишь – мир прекрасен». Прекрасен, т. е. может быть предметом прекрасного, т. е. искусства. О жизни тут и речи нет, тут смысл совсем другой. Но уровень Паустовского не позволяет подняться далее «жизни» – примеров искажения цитирования стихов очень много. И тут дело в том, очевидно, что автор ни на какое другое восприятие фразы другого автора не согласен. Ты не сердишься, что я увлекся литературными примерами, как Флобер. Это потому, что я ждал твоего письма сегодня утром, а письмо не пришло.
Крепко целую, желаю, желаю…
В. Шаламов.
Москва, 15 июля 1968
В.Т. Шаламов – И.П. Сиротинской
Москва, 17 июля 1968 г.