Текст книги "Разговоры о самом главном. Переписка."
Автор книги: Варлам Шаламов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
Переписка с Бродской Л.М
Л.М. Бродская[93] – В.Т. Шаламову
Вильнюс, 7/11—54 г.
Дорогой Варлам Тихонович!
Пишу Вам потому, что мне будет неприятно, если Вы позвоните и Вам скажут какой-нибудь вздор. Итак, я в Вильнюсе, зачем – при свидании. Как – на «Москвиче», который героически преодолел 1000 км по адским дорогам Белоруссии и чудесным дорогам Литвы. Скоро ли буду в Москве – если Аллах захочет, то очень. Если Вы вспомните старого Вольтера,[94] захаянного поэтами и писателями, проклинаемого врагами и часто непонятого друзьями, и его друга Каласа, то Вы, вероятно, кое-что поймете и в этой шалой поездке в неотапливаемой машине зимой. Я очень соскучилась по Вам, и Вы меня только поддразнили Вашим обещанием рассказать о судьбах. Попробуйте, если в воскресенье будете в Москве, позвонить. Возможно, что придется прокатиться и в Каунас. Но хочется надеяться, что меня эта чаша минует. Вильнюс и вообще Литва для художника чудо, но нам сейчас не до чудес, во-первых, и холодно, во-вторых.
Итак, не забывайте Ваших искренних друзей.
Л.Б.
Л.М. Бродская В.Т. Шаламову
Декабрь 1954 г.
Теперь все ясно, дорогой Варлам Тихонович! И Ваше молчание, и мое беспокойство.
Мария Игнатьевна просто упустила из вида такую существенную деталь – и/о Туркмен. Письмо лежит на «До востребовании» ст. Решетникове – если еще лежит. Кажется, дольше месяца они эти письма не хранят. Меня удивляет, как это она такое живописное слово опустила. Почему «Туркмен»? Откуда «Туркмен»? Но почему и откуда бы он ни взялся, я надеюсь, что он будет милостив ко мне и передаст Вам это письмо. Хотелось мне одновременно написать на почту, чтобы Вам то письмо передали, вернее переслали, но боюсь дальнейшей путаницы. Может быть, Вы сами его поищете? В нем все было отписано и что со мною было и как мне и нужно и хочется Вас видеть. Повторяться не стоит, но главное повторить следует: когда Вы будете в Москве? Когда мы увидимся? И хотите ли Вы посмотреть Фалька и еще одного замечательного художника?
А насчет М.Ив.[95] разговор особый и с людьми могу Вас познакомить, которые ее хорошо знали и у которых ее стихи есть. Я знаю сестру ее мужа. Женщина и сама по себе очень примечательная. Больше писать не стану, чтобы Вы скорее появились.
Л.Б.
И есть великолепная, новая «складнушка», так что и эта сторона обеспечена.
Л.М. Бродская – В.Т. Шаламову
Март 1955
Дорогой Варлам Тихонович,
Ваше письмо очень огорчило меня. Мне бы не хотелось, чтобы у Вас были по отношению ко мне чувства каких-то обязательств, каких-то долженствований, чего-то, что всегда создает какие-то неловкости, ощущения досады. Во-первых, я не хочу, чтобы у Вас с мыслью обо мне были такие ощущения (это для меня), во-вторых, я не хочу, чтобы у Вас вообще были такие усложнения в Вашей и так не легкой жизни (это уже для Вас), и в-третьих, это вообще не нужно, потому что ничего принужденного между нами быть не может. Когда Вы сможете – Вы придете, потому что Вы твердо знаете, что это Ваш дом, где Вам будут рады и стены, и книги, и где от Вас ничего не потребуют – пока Вы тот, который «забывать не умеет». Вы пишете «Искусство жить, по сути дела, есть искусство забывать». Какое же это «Искусство» и какая же это «жизнь»? Ведь нам дана одна наша, неотъемлемо наша, неповторимая жизнь, и если мы ее забудем, то что же нам останется? Жизни героев кино, над которыми мы будем проливать слезы? Или мы будем творчески преображать их жизни? Нет, я бы ничего не хотела забыть, наоборот, мне бы хотелось закрепить, увековечить каждое горе, придать ему новую жизнь, чтобы оно не пропало, не развеялось, как облака на небе. И я думаю, что именно это и связывает нас с Вами, этот внутренний напор, эта необходимость не только не забывать, но и других заставить не забыть. И если нас связывает такое большое, в обеих наших жизнях решающее, то какие могут быть разговоры о том, что кто-то не пришел или кто-то ждал… Это все абсолютно неважно. А то, что Вам плохо – это очень важно и очень мне больно. И, может быть, было бы хорошо, чтобы Вы и усталый, и раздраженный все-таки бы пришли, рассказали свое, или просто бы перелистывали чешские и польские книги. Поговорили бы о новых штрихах в биографиях разных людей, о Вильнюсе и людях этого прелестного города. Насчет результатов поездки – все, что было в человеческих силах, было сделано. Теперь надо ждать. А ему 70 лет, а она живет в ужасных условиях, и говорит, что она счастливейшая из женщин, что ее любит такой человек. И каждый день надо ходить на работу, час туда и час обратно. И дома холодно. А нам говорят – «надо ждать».
Скажу о себе – я счастлива, что на путях жизни встретила Вас и ничего так бы не хотела, как помочь Вам преодолеть «рогатки» и «волчьи ямы».
Всего Вам доброго.
Л. Б.
Л.М. Бродская В.Т. Шаламову
март 1955
Воскресения проходят одно за другим, а Вас не видать… Вот Вам наказание: извольте перевести мое любимое:
Wandere!
Wenn dich ein Weib verraten hat
So liebe flink eine Andre;
Noch besser war'es, du lieflest die Stadt —
Schnure den Ranzen und wandre!
Du findest bald einen blauen See.
Umringt von Trauerweiden;
Hier weinst du aus dein kleines Weh
Und deine engen Leiden.
Wenn du den steilen Berg ersteigst
Wirst du betrachtlich achzen;
Doch wenn du den felsigen Gipfel erreichst.
Horst du die Adler krachzen.
Dort wirst du selbst ein Adler fast,
Du bist wie neugeboren,
Du fiihlst dich frei, du fiihlst: du hast
Dort unten nicht Viel verloren.
Кто? Конечно Heine. Так вот, даю подстрочник.
Странствуй!
Если тебя женщина обманула (предала),
То полюби скорее другую;
Еще лучше было бы, если бы ты покинул (оставил) город.
Зашнуруй ранец и странствуй!
Ты найдешь скоро голубое озеро (des See – озеро, die See – море),
Окруженное плакучими ивами.
Здесь ты выплачешь свое (твое) маленькое горе
И свои (твои) узкие страдания.
Когда ты на крутую гору будешь подниматься,
Ты станешь очень (сильно, значительно) стонать (кряхтеть).
Однако, когда ты скалистой вершины достигнешь,
Услышишь орлов клекот.
Там станешь ты сам орлом почти.
Ты станешь как рожденный вновь (новорожденный).
Ты чувствуешь себя свободным, ты чувствуешь: ты
Там внизу не многое потерял.
Сделайте мне, чтоб это звучало – это будет мне от Heine и от Вас. Но не надейтесь, что я этим удовольствуюсь. У немцев много чудеснейших вещей, особенно у стариков, времен 30-летней войны. Близкие эпохи порождают близкую душе поэзию. Итак, жду!
Ваша Л. Б.
Л.М. Бродская – В.Т. Шаламову
Москва, 11 апреля 1955 г.
Какие чудесные стихи Вы мне прислали, Варлам Тихонович, и как я Вам благодарна за них! Когда Вы их писали? Пожалуйста, пришлите еще, я к Вашему приходу их Вам перепишу.
А Вы знаете, что переводы бывают иногда лучше оригинала? Вот Вы пишете о «Горных вершинах», а у Лермонтова они и поэтичнее и – да что говорить, судите сами:
Wanderers Nachtlied
Uber alien Gipfeln
Jst Buh,
Jn allen Wipfeln
Spurest du
Kaum einen Hauch;
Die Vogelein schweigen im Walde.
Warte nur, balde
Ruhert du auch.
Какие восхитительные у Лермонтова полные свежей мглой тихие долины, какими сухими кажутся образы.
Гете – не знаю как Вы, но я в сердце всегда ношу траур по Лермонтову.
Читали ли Вы когда-нибудь «Замыслы» Уайльда? Когда Вы пишете, что искусство не имеет истории, Вы перекликаетесь с ним, когда он утверждает, что все большие произведения искусства принадлежат одной эпохе.
Радует ли Вас, что можно будет увидеть дрезденскую коллекцию? Интересно, сколько ночей придется дежурить для этого. Но, конечно, сколько бы ни было, а дежурить я буду. Кстати, когда у Вас отпуск? Как Вы думаете его провести? Где – в Москве или нет? Писать? Читать? Просто не работать?
Вы не сердитесь, что я Ваши стихи показывала многим людям? Но я не могла держать в ящике стола сокровище и не показать его тем, кому оно могло дать живую радость. «Какой счастливый человек, – сказал мне один из читавших, – что может претворять страдание в красоту». А Вы и не знали, что «счастливый»? Или знали? И все просят напечатать для них. Можно? Мне очень жаль, что я Вас совсем не знаю как прозаика. Есть ли в Вашей прозе то, что составляет особенность Вашего стиха? Если есть в Вас что-то мешающее нашему свиданию, то может Вы могли бы прислать мне что-нибудь из Ваших вещей, написанных прозой? Если знаешь только стихи писателя, то все-таки всего его не знаешь. Какими путями пронизывает Вашу прозу Ваше обостренное ощущение природы? О чем пишете Вы? О людях? О каких? Рассказы, короткие как удар? Повести, где Вы можете заставить читателя пройти с Вашими героями большой кусок жизни?
Здесь поговаривают об издании Хемингуэя. А на днях в какой-то газете было написано: «…разговаривают, как выхолощенные герои Хемингуэя…» Можно же до такой степени ничего не понимать! Бедные, бедные глухие и слепые. Как раз под моим окном производится подписка на новые издания. Если всю ночь на улице толпа и гвалт – значит, любители подписываются на Жюль Верна или на Лондона. Интересно, что будет делаться, если будет объявлена подписка на Хемингуэя, наложившего руку на литературу XX в. И как вылезут переводчики из музыки «По ком звучит колокол».
Здесь такая безнадежная весна, что не верится в ее преображение в цветущие деревья и тепло. У Вас настолько близко к Москве, что наверно то же самое. Говорят, что я в скором времени получу немного денег. Если это правда, то я немедленно уеду куда-нибудь, где можно рисовать старые стены, старые ворота, которые еще помнят людей, входивших в эти дома с другими мыслями и другими надеждами, чем мы. Но для этого нужно, чтобы было тепло. Моя приятельница уверяет, что когда тепло, то можно жить и при… строе, о котором мечтал Кампанелла и прочие старые утописты.
Всего Вам доброго. Пожалуйста, исполните мою просьбу.
Л.Б.
Ночная песня странника
Над всеми вершинами
Покой.
Во всех кронах деревьев
Почувствуешь ты
Едва ли дуновенье.
Птички замолкли в лесу.
Подожди, вскоре
Отдохнешь и ты.
Л.М. Бродская – В.Т. Шаламову
Москва, 21 июня 1955 г.
Дорогой Варлам Тихонович, одно воскресенье проходит за другим, и я все не отправлю Вам это, давно полученное письмо. На первую страницу не обращайте внимания – Вы эту вещь знаете давно, а я не знала и просила мне ее прислать. Но следующие две страницы Вам будет читать и больно, и радостно. Правда, что она все время пишет «Ваш друг», а какой Вы мне друг, я Вас никогда и не вижу и не знаю, ни что с Вами, ни когда у Вас отпуск, ни когда мы с Вами пойдем смотреть Дрезденскую, да и просто, как Ваше здоровье, какие у Вас планы, что Вы едите и прочее, что про друзей знать полагается.
Получила я еще о Вас письмо от своего профессора, который тоже по-настоящему любит стихи и настоящей культуры человек. Когда увидимся, покажу Вам и его письмо. Кстати, он тоже пишет «Ваш друг». Итак, «мой друг», до свидания.
Всегда Ваша Л. Б.
В.Т. Шаламов – Л.М. Бродской
28 июня 1955 г.
Дорогая Лидия Максимовна.
Письмо Ваше я получил тотчас же по возвращении в Туркмен. О письме Вашей знакомой. Это, очевидно, общее всем северянам чувство большой прямоты тамошней жизни, где радости – никогда не искусственны, если подчас и примитивны, и лицо бытия там, быть может, наиболее откровенно.
Отгороженная глубокими морями, высокими горами, жизнь не считает нужным стесняться и не нуждается в иллюзиях. И хотя арестанты подчас больше склонны к иллюзии, и к сентиментальности – она ни о чем не хочет забывать, возвратившись в мир иллюзий и свое прошлое, которое всегда для кого-то настоящее, считает более доподлинным, чем любой визит Джавахарлала Неру или радиопередачи «Запомните песню». Т. е. это есть ощущение приобщения к чему-то настоящему, неисходному, т. е. к страданию, притом такому, где грубость явления в то же время и тонкость его, ибо фактическая боль здесь лишь компонент боли душевной.
Природа тамошняя – удивительно подходящее обрамление подобных настроений.
Мне, конечно, приятно, что автор письма оставил стихи у себя. (Дело идет, по-видимому, лишь об одном стихотворении.)
Самым же важным для меня в письме была сквозящая в каждой строке любовь к работам Бориса Леонидовича, которые (и которого) я ставлю очень, очень высоко. Возможно, я буду видеться с ним в июле.
Нельзя ли оставить письмо это на месяц у себя? У меня несколько таких писем из разных концов страны. Я бы хотел показать ему их. Напишите мне, пожалуйста.
Сейчас 4 часа утра. До 6 часов я свободен и вот пытаюсь ответить Вам. Книжку Файнберга[96] я просмотрел. Это, в общем, занятная книжка, хотя и имеющая некий налет излишнего (на мой взгляд) поклонения каждой строке, написанной поэтом.
Многое не слишком убедительно. Пытаться выдать Пушкина за выдающегося русского историка – попытка несостоятельная, на мой взгляд. Всякий историк – если это историк, а не компилятор, выступает с собственной своеобразной концепцией событий. Такой исторический взгляд был и у Карамзина, и у Соловьева, и у Ключевского. Но история Пугачевского бунта и история Петра не более, чем заказная халтура, и всю жизнь мне странно было думать, что одно и то же перо писало «Пугачева» и «Капитанскую дочку» – повесть, писавшуюся легко и радостно от сознания, что опостылевшие бирки можно бросить и заняться своим любимым делом. «Записки» (частично я их читывал) не представляют собой ничего, кроме обыкновенных записей «впрок». У всякого писателя они есть и ни к чему придавать им значения каких-то зашифрованных записей.
Кроме того, Пушкин мне представляется человеком, который напряженно искал последние годы жизни прозаическую форму – новую, не такую, какой (в «Повестях Белкина», например) была всего лишь орусаченной французской прозой – точнее, прозой Мериме.
Эти искания – «Пиковая дама» и особенно «Египетские ночи» относятся к этим же исканиям.
Эта работа только начиналась, было ясно с «Повестей Белкина», что проза это совсем другое качество, чем стихи, а в 37 Пушкин умер, так и не став русским прозаиком. Меня никогда не удивляла малая популярность Пушкина за границей. Проза его не была интересна читателям Мериме, а читавшие стихи теряют слишком много при переводе. Ничто так не национально, как поэтическое творчество.
Кроме того, даже в стихотворном его наследстве неизбежно есть много строк, строф, стихотворений, отнюдь не носящих печати гения. Гениальный человек, по размышлению Бальзака, не бывает гением каждый миг, и это совершенно верно. Есть стихи явно слабые, есть «трескучие». Пушкин был слишком человеком. Есть много стихов, вдохновленных отнюдь не декабризмом.
Но все это не умаляет гения. Разве ужасные эксперименты Толстого над русским языком снижают его писательский образ? Писатель – не речетворец и не в этом его сила.
Разве у Некрасова мало стихов, которые и стихами-то назвать трудно?
Разве у Лермонтова мало вовсе беспомощных вещей?
Словом, я вовсе не думаю, что надо было придавать такое значение незавершенным пушкинским работам (притом в вещах, новых для него) и видеть в Пушкине революционера и бойца.
Несколько лет назад была выпущена книга «Пушкин в воспоминаниях современников»,[97] к которой понадобилось огромнейшее предисловие, чтобы убедить читателей, что Пушкин был не таким, каким его рисуют современники.
Ну, дорогая моя, Лидия Максимовна, чересчур я, кажется, злоупотребил Вашим временем.
Пишите мне, пожалуйста.
В следующем письме я пришлю кой-какие мои стихи.
Ваш В.
В.Т. Шаламов – Л.М. Бродской
12 июля 1955 г.
О Дрезденской выставке
Дорогая Лидия Максимовна.
Благодарю Вас еще и еще раз самой теплой и чистой благодарностью за то, что Вы сделали для меня 10 июля. Я со страхом, в холодном поту просыпался ночью и думал, что ведь могло случиться так, что я не нашел бы в себе достаточно воли, чтобы пойти на Дрезденскую выставку. Ведь я и раньше два или три раза приезжал к музею и уходил, не решаясь отдать эти несколько часов, таких недолгих моих часов за то, чтобы увидеть такое. И знаю, что я не простил бы себе никогда, что пропустил эту выставку. Я подавлен еще и сейчас, и сейчас не могу еще разобраться в этой массе впечатлений, которая, кажется, взбунтовала все уголки мозга. И это не столько краски и линии, сколько идеи в их художественном виде – те ощущения, освещенные мыслями и одетые в цвет и рисунки.
Ничто из того, что запомнилось, не осталось в памяти только, как удачная находка цвета или рисунка. Всякая картина заставляет думать, что-то сопоставлять, о чем-то забывать, и каждая утверждает свое главное, важное и для меня.
Я с юношеских лет отставал по проклятым репродукциям и неумным учебникам представлял о Рафаэле, как бесконечно талантливом богатом придворном богомазе, как о заказном живописце, прошедшем мимо человеческих страданий, и всегда чувствовал себя несколько чужим этой, не известной мне наяву живописи.
Я ошалел перед вчерашней «Мадонной». О ней написано, говорят, тысячи книг и еще тысячи напишут, потому что нельзя понять, как такое можно написать и сказать. Дело мне кажется не в том, что здесь все происходит на небе в отличие от ранних мадонн Тициана и Мурильо.
Мало того, что это – великий символ материнства.
Вёльфлин[98] пишет о смущении в выражениях глаз Мадонны. Это – не смущение, это преодоление тревоги, принятое решение, несмотря на прозрение страданий сына, обыкновенных страданий человеческой жизни, которые неясной тревогой светятся и в глазах по-взрослому глядящего ребенка. Ребенок не может еще отдать отчет в своем будущем, но мать этот отчет отдает и все же колебания ее преодолены. Вся серьезность лица, в котором так мало веселого, так мало шуток. Необходимость, единственность этого пути и для себя и для сына – и решение – жить. Впрочем работы больших художников – алгебра, где арифметическое значение подставляется каждым потребителем искусств по-своему.
Сикст, который, по выражению Вёльфлина, указывает «куда-то вовне картины». Зовет, сняв тиару, женщину в жизнь, в мир. Я не верю, чтобы такие вещи были удачей художника.
Все это надо почувствовать самому, чтобы так закрепить.
И еще об одном я думал там;. Вот миллион людей смотрели века в выражение глаз этой Мадонны. Сила картины стала ли больше от ощущения, что я, зритель 1955 года, вглядываясь в эти столь изученные другими черты, вспоминаю миллионы других смотревших. Не есть ли это искусственное какое-то преувеличение, возникающее помимо нашей воли, чего в картине вовсе нет.
Думается все же, что дело тут не в этой, так сказать, непреходящей моде. Я человек вовсе не готовившийся к тому, чтобы сложить к ногам художника очередное восхищение, скорее, напротив.
Картина эта затмила все. И немудрено, что в Дрездене ей отводили отдельную комнату – почти святотатством было засовывать ее в Веронезе[99] или дель Сарто.[100] Теперь о другом, об общем и частном. Я не художник и, может быть, слишком смело берусь судить о вещах, которые ведь выстраданы любым мастером и прежде чем сказать – дай-ка я напишу то-то и так-то, следуют года сомнений и мучений. Именно потому живопись не знает вундеркиндов, жизненного опыта которых слишком мало, чтобы создать художественное произведение. (И в музыке – вундеркинд – исполнитель, виртуоз, но не композитор.)
В великолепных рисунках Дмитриева[101] (я был на его выставке) художника еще нет, как нет еще поэта в лицейских стихах Пушкина.
Что осталось в памяти? Тициан – портрет дамы в белом, Вермеер со сводней и девушкой, читающей письмо, пастели Каррера[102] с его удивительной какой-то свежестью и чистотой, Лиотар,[103] Кранах, у которого хочется трогать костюмы, и, конечно, Рейсдаль.[104] Мне кажется, никогда сюжетная картина на дает такого свободного общения художника и зрителя, какое возникает в пейзаже, открытом художником для людей. В сюжетной картине всегда хочется поспорить, дополнить, упрекнуть в неверности, в незнании.
Наконец просто ему не поверить и рассердиться. Другое, что-то не из искусства входит в восприятие такой картины, все равно «Сводня» ли это или перовский[105] «Праздник в деревне». Впрочем говорят, что это – достоинство, а не недостаток. Часто бытовой сюжет мельчит большого художника и, естественно, эти споры (скажем, о федотовских[106] картинах) ведутся в том плане, насколько четко выписал художник ту или иную деталь.
В пейзаже отношения автора и зрителя кристально, подкупающе просты. Не надо статистических таблиц, подтверждающих подсмотренное художником сюжетной картины, жанровой или исторической – все равно.
И я благодарен Рейсдалю за все, что он мне оставил – ели и водопад, заросли леса без солнца, осеннюю лесную тишину.
Почему я равнодушен к Венере Джорджоне?[107] Не знаю. Лепка обнаженного тела не составляла главной задачи художника, не составляет, на мой взгляд, главной идеи красоты. Вы говорили, что Себастьян – потому любимый святой художников 14–15—16 века, потому что это считается молодой святой, которого канонично было раздеть. Мне думается, сила живописи может проявиться и на другом материале. Темные портреты Рембрандта, Веласкес – все это доказательство бесконечности и бесчисленности путей, утверждающих красоту. В джорджоновской Венере я не вижу того великого поклонения ощущению красоты, которое есть хотя бы в рубенсовской «Вирсавии».
Конечно, нельзя требовать чего-либо четкого от 2—3-часового общения с таким богатством, как Дрезденская галерея. Непонятным, лишенным смысла, кажется, что 10 лет держали эти картины под замком, лишая народ столь великого эстетического удовольствия. Глубоко уверен, что во времена Анатолия Васильевича Луначарского не могло бы случиться такого.
Я написал это письмо с тем, чтобы еще раз выразить Вам всю мою глубочайшую признательность и благодарность.
Я бы хотел написать о Рейсдале, о Кранахе, о рембрандтовских портретах, которые опять-таки в ином свете обрисовали мне художника. Но надо пойти еще и еще раз. Бодрости Вам, здоровья, счастья. В.
В оставленных мной тетрадках Вы найдете кое-что интересное для Вас, смею надеяться. Маше их пока не отдавайте – у нее возникла странная мысль взять их с собой в Винницу, а это единственный экземпляр, а я хочу передать его Борису Леонидовичу.
В.
Я так и не успел посмотреть прежних стихов, что у Вас. Сделаю это при следующей встрече.
В.
И еще одно – нашей молодежи, не бывавшей на уроках Закона Божьего и в церквах – затруднено понимание евангельских и библейских сюжетов. Как делается нынче в искусствоведческих вузах и не заставляют ли там (что следовало бы) студентов читать (если не изучать) Евангелие и Библию?
Л.М. Бродская – В.Т. Шаламову
28. ХI 1955
Сегодня мой день рождения, дорогой Варлам Тихонович, и какой лучший подарок могу я себе сделать, как не сесть и написать письмо Вам? В этот день всегда вспоминаешь детство, маму, все то, что «было, было… какая ложь, какая сила, тебя, прошедшее, вернет?» Надо ли возвращать? В какой форме? Иногда радуешься, что те, кто были дороги, многого не знают. Иногда думаешь, какое счастье принесла бы им вот эта книга, вот эта песня, этот фильм… Подводишь итоги. Ну, что же, если бы не страшная судьба моих близких, я бы сказала «Благословляю все, что было, я лучшей доли не искал…» Судьба дача мне удивительные дары дружбы, и дары эти не дают почувствовать тяжести прожитых лет. Ведь старость, в основном, это одиночество, а если у человека есть друзья, значит, старости нет и можно каждый день жизнь начинать сначала.
…Ждала вас на праздники, а затем и все воскресенья. Были ли и на французской выставке? Смотрели «Красное и черное»? Эта выставка, конечно, событие. Старые мастера – это Петербург, залы Эрмитажа, сердце сжимается от желтого платья Камарго,[108] затем новые волнения – сокровища Щукинской галереи.[109]
Может быть, здесь наша молодежь научится видеть, как богат Божий мир, может быть, милые глаза мадам Самари[110] побудят молодых искать красоту на иных путях, чем те, по каким их направляли недобросовестные и безусловно не любящие искусства учителя. А Вам, с Вашей любовью к пейзажу, особенно важно побывать на этой выставке. Пойдемте вместе, хотите? Только устройтесь так, чтобы это было на буднях, а то в воскресенье народ по два часа на улице стоит. Или вы уже были и мои призывы зря?
Теперь, насчет «Красного и черного». Для меня эта вещь вроде лакмусовой бумажки. Скажет кто-нибудь какой-нибудь вздор или заумную критику – ах, ты не с этой планеты, у нас и языки разные, что же тут говорить… Я даже рада, что смотрю, как горничная, «благодарный зритель», – говорил Митюша. Может быть, это просто глупо, но зато как это хорошо, когда преисполнен благодарностью актерам, режиссеру, художнику… И разве не лучше быть счастливым, чем умным? И как отблагодарить людей за такую огромную работу если не жаром бессонной ночи и непрекращающимся наваждением. Я была с прелестной молодой женщиной. Когда все кончилось, у нее все лицо было мокро от слез, на улице было темно, и мы молча шли по ночной Москве. Я проводила ее до дому, она все плакала и только сказала: «Простите меня. Это катарсис». О, Аристотель, как на века определил ты сущность искусства! – А зал смеялся, когда смеяться никак нельзя было, и мне было так больно за этих ограбленных жизнью людей. Они ничего не знают, не знают, что такое Любовь и через что человеку приходится переступать, когда Она этого требует.
Мне очень хотелось вложить в это письмо рисунок, но я не посмела. Может, это было бы с моей стороны навязчивостью и Вам ни к чему эти рисунки. Я с нетерпением жду окончания работы над переводом и выхода в свет этой книги. Мне кажется, что Вам она будет чрезвычайно интересна.
Объявитесь, а то я боюсь, что Вы на меня сердитесь!
Ваша Л. Б.
Сколько времени это письмо писалось и сказать нельзя. Но наконец Вы его получите и увидите, что о Вас думают всегда.
В.Т. Шаламов – Л.М. Бродской
2 декабря 1955 г.
Дорогая Лидия Максимовна.
Как мне было дорого полученное Ваше письмо, да еще такое сердечное и теплое. Глубоко тронут и тем, что написали его в свой день рождения. Прошедшее.
Я на Вас не сержусь, это не то слово – я глубоко огорчен, что Вы не найдете время для 2-х строк человеку, который, ей-же-ей, привязан к Вам всей душой за это время.
Что слышно о переводе «По ком звонит колокол» и «Иметь и не иметь».
«Старик и море» – вещь несравненная.
В.Т. Шаламов – Л.М. Бродской
Я не знаю, что такое старость. Старики-крестьяне выползают летом из каких-то углов, из которых еще не выгнали дети. И молча сидят на завалинках, мутными голубыми глазами равнодушно наблюдают.
Думаю, что старость это не одиночество, а примирение.
Схема расположения залов с обозначением отдельных картин.[111]
Щукинская галерея
Озанфан (Озанфан Амеде (1886–1966) писал графику на чаёрном фоне) и др. 4 портрета
Пикассо «Души и скрипки», «Старый еврей с мальчиком»,
Матисс портрет жены художника, «Танец», «Музыка»
Гоген «Странные краски»
Ван-Гог «Ночное кафе». «Прогулка заключенных».
К. Моне «Бульвар капуцинок»
Ренуар «Лидо», «Женщина в розовом»
Дега
Сезанн
17 лет лагеря, и, перебирая жизнь, я не вижу каких-либо ошибок, каких-либо губивших себя шагов.
Красное и Черное – Париж, Гойя. Я плакал в работе над книгами.
Красное и Черное – поверил в возможность передать ночь.
Обидно, что русские даже мозги не любят напрячь. Вряд ли они читали хоть страницы Рабиндраната Тагора.[112]
Прошлое – наш душевный, непрерывно увеличивающийся багаж. Прошлое взаправду с нами всегда.
Мы – это прошлое, в очень малой степени, настоящее и будущее.
И мы иногда в силах выбирать в прошлом лучшее дело в воле, но на самом деле отбор – дело рук прошлого.
Я помню в юности один разговор на квартире X. Раковского.[113] Молодые ребята рисовали разноцветные картины коммунистического будущего. X. Раковский улыбнулся – наши представления о будущем – суть представления сегодняшнего буржуазного общества. Почему Вы знаете, может быть, человек будущего будет любить казарму, одинаковой формы дома, выкрашенные в одинаковый цвет.
Мне очень грустно было без Ваших писем, грустя я перечитал Вёльфлина. Какой-то большой кусок души, связанный с Вами, и больно, когда вдруг разрывается все. В воскресенья, которые я бываю в Москве, сердце так скверно работает, что не считаю себя вправе видеть кого-либо, говорить…
Л.М. Бродская В.Т. – Шаламову
Москва, 2 марта 1956 г.
Дорогой Варлам Тихонович,
я была просто счастлива, получив Ваше письмо. Приходите когда Вам будет удобно. Приносите чем больше рассказов. Лучше, если напишете или позвоните заранее. Приходите на подольше, много новых книг. Вы простите, что не писала, но я была очень больна и около 2-х месяцев каждый день ездила в больницу. И из-за этой глупой болезни не смогла дать рецензию на одну книгу, которую, по-моему, обязательно следовало перевести.
Ведь мы абсолютно не умеем думать. Нам преподносят какие-то истины: Рафаэль – хорошо; раннее средневековье – дикость, ребячливая неумелость. А автор этой книги говорит – почему греки? Почему Ренессанс? А где же живопись катакомб? Романская скульптура? Народные декоративные искусства? Она рассматривает Ренессанс не как вершину, а как одну из вершин. Может быть, многие из ее положений спорны – что ж, лучше же спорить, чем эта вечная плоскость мысли. Но вместо того, чтобы дать на рецензию моему другу, которая бы это сделала блестяще, я пыталась написать сама, но т. к. я от боли и от лекарства, которыми меня лечили, была не совсем вменяема, то ничего не сделала, а мой редактор, по абсолютному своему невежеству – и к тому же полному незнанию языка, – решил, что это «вздор», и прочие милые слова. – А, может, мы пойдем к Фальку?[114] Или к Верещагиной?[115] И так хочется узнать то новое, что Вы за это время сделали…
Очень ждем Вас – я и мой большой друг, который вернулся и привез и стихи, и поэмы, и переводы с греческого, и который знает Вас как поэта, и с которым – и как поэтом, и как человеком – я бы очень хотела познакомить Вас.
Л. Б.
В.Т. Шаламов – Л.М. Бродской
Туркмен, 14 марта 1956 г.
Дорогая Лидия Максимовна.
Когда Татьяне Николаевне,[116] скажем (Вы обязательно узнайте ее отчество, а то ведь я не могу так вольно обращаться с ее именем, как Вы), надо, чтоб я привез стихи Бориса Леонидовича? Мне придется их переписать – там есть вставки его рукой, пометки всякие. Я займусь этим 25 марта в Москве и, что успею переписать (если не буду в Кремле, что мне обещала Галина), завезу Вам. Позвоню предварительно. Или Маша привезет, я ее попрошу. Ничего, если будут не все сразу? Спросите.
Вы изволили меня укорить за то, что якобы я с завидной свободой и легкостью распоряжаюсь временем Маши. Вольно или невольно Вы меня заподозрили в грубости, в бесцеремонности. Я же отчетливо сознаю вот что: если стихи мои Маше интересны (а не я сам и не те человеческие чувства и понятия деликатности, любезности, обязательности и т. д.), то она не должна жалеть время, приводя их в христианский вид.