Текст книги "Разговоры о самом главном. Переписка."
Автор книги: Варлам Шаламов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
Ну, хватит. Поехал я в сторону, не удержался. Пересчет бесконечный – все это верно, точно, знакомо очень хорошо. Пятерки эти запомнятся навек. Горбушки, серединки не упущены. Мера рукой пайки и затаенная надежда, что украли мало – верна, точна. Кстати, во время войны, когда шел белый американский хлеб, с подмесом кукурузы, ни один хлеборез не резал загодя, трехсотка за ночь теряла до пятидесяти граммов. Был приказ выдавать бригаде хлеб весом не резаный, а потом стали резать перед самым разводом.
Именно КЭ-460. Все в лагере говорят «кэ», а не «ка». Кстати, почему «зэк», а не «зэка». Ведь это так пишется: з/к и склоняется з/к, зэки, зэкою. Невыжатая тряпка, которую Шухов бросает на вахте за печку, стоит целого романа, а таких мест сотни.
Разговор Цезаря Марковича с кавторангом и с москвичом очень уловлен хорошо. Передать разговор об Эйзенштейне – не чужеродная для Шухова мысль. Здесь автор показывает себя как писателя, чуть отступая от шуховской маски.
Обеднен язык, обеднено мышление, смещены все масштабы дум.
Произведение чрезвычайно экономно, напряжено, как пружина, как стихи.
И еще один вопрос, очень важный, решен Шуховым очень верно: кто находится на дне? Да те же, что и наверху. Ничем не хуже, а даже, пожалуй, получше, покрепче!
Очень правильно подписал Шухов на следствии протокол допроса. И хотя я за свои два следствия не подписал ни одного протокола, обличающего меня, и никаких признаний не давал – толк был один и тот же. Дали срок и так. При том на следствии меня не били. А если бы били (как со второй половины 1937 года и позднее) – не знаю, что бы я сделал и как бы себя вел.
Отличен конец. Этот кружок колбасы, завершающий счастливый день. Очень хорошо печенье, которое не жадный Шухов отдает Алешке. Мы – заработаем. Он – удачлив. На!..
Стукач Пантелеев показан очень хорошо. «А проводят по санчасти!» Вот что такое стукач, вовсе не понял бедняга Вознесенский, который так хочет шагать в ногу с веком. В его «Треугольной груше» есть стихи о стукачах, американских стукачах ни много ни мало. Я сначала не понял ничего, потом разобрался: Вознесенский называет стукачами штатных агентов наблюдения, «филеров», так их зовут в воспоминаниях.
Художественная ткань так тонка, что различаешь латыша от эстонца. Эстонцы и Кильгас – разные люди, хоть и в одной бригаде. Очень хорошо. Мрачность Кильгаса, тянущегося больше к русскому человеку, чем к соседям прибалтийцам, – очень верна.
Великолепно насчет лишней пищи, которую ел Шухов на воле и которая была, оказывается, вовсе не нужна. Эта мысль приходит в голову каждому арестанту. И выражено это блестяще.
Сенька Клевшин и вообще люди из немецких лагерей, которых обязательно сажали после – их было много. Характер очень правдив, очень важен.
Волнения о «зажиленных» воскресеньях очень верны (в 1938 году на Колыме не было отдыха в забое. Первый выходной получил я 18 декабря 1938 года. Весь лагерь угнали в лес за дровами на целый день). И что радуются всякому отдыху, не думая, что все равно начальство вычтет. Это потому, что арестант не планирует жизнь дальше сегодняшнего вечера. Дай сегодня, а что там будет завтра – посмотрим.
О двух потах в горячей работе – очень хорошо.
О сифилисе от бычков. Никто в лагере не заразился таким путем. Умирали в лагере не от этого.
Бранящиеся старики – парашники, валенок, летящий в столб. Ноги Шухова в одном рукаве телогрейки – все это великолепно.
Большой разницы в вылизывании мисок и в отирании дна коркой хлеба нет. Разница только подчеркивает, что там, где живет Шухов, еще нет голода, еще можно жить.
Шепот! «Продстол передернули» и «у кого-то вечером отрежут».
Взятки – очень все верно.
Валенки! У нас валенок не было. Были бурки из старой ветоши – брюк и телогреек десятого срока. Первые валенки я надел уже став фельдшером, через десять лет лагерной жизни. А бурки носил не в сушилку, а на починку. На дне, на подошве наращивают заплаты.
Термометр! Все это прекрасно!
В повести очень выражена и проклятая лагерная черта: стремление иметь помощников, «шестерок». Работу по уборке в конце концов делают те же работяги после тяжелой работы в забое подчас до утра. Обслуга человека – над человеком. Это ведь и не только для лагеря характерно.
В Вашей повести очень не хватает начальника (большого начальника, вплоть до начальника приисковых управлений), торгующего среди заключенных махоркой через дневального-заключенного по пять рублей папироса. Не стакан, не пачка, а папироса. Пачка махорки у такого начальника стоила от ста до пятисот рублей.
– Дверь притягивай!
Описание завтрака, супчика, опытного, ястребиного арестантского глаза – все это верно, важно. Только рыбу едят с костями – это закон. Этот черпак, который дороже всей жизни прошлой, настоящей и будущей – все это выстрадано, пережито и выражено энергично и точно.
Горячая баланда! Десять минут жизни заключенного за едой. Хлеб едят отдельно, чтобы продлить удовольствие еды. Это – всеобщий гипнотический закон.
В 1945 году приехали репатрианты сменить нас на прииск Северного управления на Колыме. Удивлялись: «Почему ваши в столовой съедают суп и кашу, а хлеб берут с собой. Не лучше ли…» Я отвечал: «Не пройдет и двух недель, как вы это поймете и станете делать точно так же». Так и случилось.
Полежать в больнице, даже умереть на чистой постели, а не в бараке, не в забое, под сапогами бригадиров, конвоиров и нарядчиков – мечта всякого заключенного. Вся сцена в санчасти очень хороша. Конечно, санчасть видела более страшные вещи (например, стук о железный таз ногтей с отмороженных пальцев работяг, которые срывает врач щипцами и бросает в таз) и т. д.
Минута перед разводом – очень хороша.
Холмик сахару. У нас сахар никогда не выдавался на руки, всегда в чаю.
Вообще, весь Шухов в каждой сцене очень хорош, очень правдив.
Цезарь Маркович – вот это и есть герой некрасовской «Киры Георгиевны». Такой Цезарь Маркович вернется на волю и скажет, что в лагере можно изучать иностранные языки и вексельное право.
«Шмон» утренний и вечерний – великолепен.
Вся Ваша повесть – это та долгожданная правда, без которой не может литература наша двигаться вперед. Все, кто умолчат об этом, исказят правду эту – подлецы.
Очень хорошо описана предзона и этот загон, где стоят бригады одна за другой. У нас такая была. А на фронтоне главных ворот (во всех отделениях лагеря по особому приказу сверху) цитата на красном сатине: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства!» Вот как!
Традиционное предупреждение конвоя, которое всякий заключенный выучил наизусть. Называлось (у нас): «шаг вправо – шаг влево считаю побегом, прыжок вверх агитацией!» Шутят, как видите, везде.
Письмо. Очень тонко, очень верно.
Насчет «красилей» – ярче картины не бывало.
Все в повести этой верно, все правда.
Помните, самое главное: лагерь отрицательная школа с первого до последнего дня для кого угодно. Человеку – ни начальнику, ни арестанту не надо видеть. Но уж если ты видел – надо сказать правду, как бы она ни была страшна. Шухов остался человеком не благодаря лагерю, а вопреки ему.
Я рад, что Вы знаете мои стихи. Скажите как-нибудь Твардовскому, что в его журнале лежат мои стихи более года, и я не могу добиться, чтобы их показали Твардовскому. Лежат там и рассказы, в которых я пытался показать лагерь так, как я его видел и понял.
Желаю Вам всякого счастья, успеха, творческих сил. Просто физических сил, наконец.
В 1958 году (!) в Боткинской больнице у меня заполняли историю болезни, как вели протокол допроса на следствии. И полпалаты гудело: «Не может быть, что он врет, что он такое говорит!» И врачиха сказала: «В таких случаях ведь сильно преувеличивают, не правда ли?» И похлопала меня по плечу. И меня выписали. И только вмешательство редакции заставило начальника больницы перевести меня в другое отделение, где я и получил инвалидность.
Вот поэтому-то Ваша книга и имеет важность, не сравнимую ни с чем – ни с докладами, ни с письмами.
Еще раз благодарю за повесть. Пишите, приезжайте. У меня всегда можно остановиться.
Ваш В. Шаламов.
Со своей стороны я давно решил, что всю мою оставшуюся жизнь я посвящу именно этой правде. Я написал тысячу стихотворений, сто рассказов, с трудом опубликовал за шесть лет один сборник стихов-калек, стихов-инвалидов, где каждое стихотворение урезано, изуродовано.
Слова мои в нашем разговоре о ледоколе и маятнике не были случайными словами.[192] Сопротивление правде очень велико. А людям ведь не нужны ни ледоколы, ни маятники. Им нужна свободная вода, где не нужно никаких ледоколов.
В.Ш.
В.Т. Шаламов – А.И. Солженицыну
Дорогой Александр Исаевич.
Все хотелось дождаться выхода седьмого номера «Нового мира» с рассказом, взглянуть на него уже другими глазами. Ведь рукопись – одно, машинописный текст – другое, журнальный текст – третье, а книга – четвертое. В переиздании «Избранных» опять текст выглядит всегда по-своему.
Восторг мой по поводу «Для пользы дела» усилился. Название рассказа уж очень точно, исчерпывающе, лучше, значительней, удачней, тоньше, важнее назвать нельзя.
Потеря в образе Хабалыгина ощутима, там зажевано важное – размышление Грачикова насчет Хабалыгина, – и очень важный абзац (он весь остался – о коммунистах, которых надо гнать из партии), но как-то повис в воздухе, он был раньше укреплен гораздо лучше. Больших потерь, по-моему, нет, да и для читателя это – не потеря. Во всяком случае, было лучше.
«Для пользы дела», как я уже Вам говорил, – очень тонкая работа, по существу, своеобразное отражение вовсе других не равнозначащих событий, авторский ответ на вопросы, которые вовсе не исчерпываются содержанием рассказа.
Главное в рассказе, это глубоко педагогическая мысль, что ложь перед молодежью трижды большее преступление, о том, что энтузиазм, конечно, будет и еще раз. Но… Все это ведь осталось, пострадал только Хабалыгин и суждение насчет «внутреннего капитализма».
Я лежал и с удовольствием вчитывался в пейзаж – в эти белые, быстро летящие облака, в собравшийся дождь, в то, что хоть немного продуло и освежило.
В первом чтении, где сочленения Кнорозова описаны очень хорошо, и левая рука, поддерживающая правую, у Федора Михеевича тоже хороша, я упустил бухгалтершу, которая закусила губу и – вышла.
Поздравляю Вас от всего сердца.
Вчера проделал опыт на том же отрезке улицы, который в ноябре я проходил с одиннадцатым номером «Нового мира», с «Одним днем Ивана Денисовича», когда меня остановили четыре человека: «Вышел журнал? Вышел? С этой повестью? Да? Где Вы взяли?» Нынче прошел тот же путь, держа в руках стеклянную банку с топленым маслом. Спросили: «Где взяли?» только два человека. Мораль: не хлебом единым жив будет человек.
Как Ваша поездка с Натальей Алексеевной на велосипедах? Дороги? Как южные планы? Жду Вас в Москве. Желаю здоровья, силы. Наталье Алексеевне лучший мой привет. Ольга Сергеевна приветствует обоих.
Ваш В. Шаламов.
В.Т. Шаламов – А.И. Солженицыну
Дорогой Александр Исаевич.
28 августа я сдал новую книжку стихов в «Советском писателе». Не то что она сдана в производство (до этого еще далеко), но рукопись включена в план (сентябрь) и прошла подбор и гребенку первого редактора, имя которого будет значиться на титуле. Еще – два чтеца кроме Главлита. Экземпляр рукописи «Шелеста листьев» (так называется книжка) я берегу для Вас и Натальи Алексеевны и передам, когда увижу Наталью Алексеевну. Многое Вы знаете, кое-что есть новое. Как и «Огниво», «Шелест листьев» больше редакторское достижение, чем авторское, но я устал сопротивляться. И это – не тот сборник, который мне хотелось бы иметь.
Книжка пройдет почти все этапы до 10 сентября, вероятно.
Я думал взять с собой в Рязань «воровской материал»,[193] кроме чистой бумаги, как мнение Ваше? Благодарю за приглашение на дачу, я обязательно при всех обстоятельствах приеду. Сердечный мой привет Наталье Алексеевне. Ольга Сергеевна приветствует Вас обоих.
Ваш В.Шаламов.
Взять «Бутырская тюрьма»,[194] «Подполковник медицинской службы».[195]
В.Т. Шаламов – А.И. Солженицыну
Дорогой Александр Исаевич.
Наталья Алексеевна была у меня, любезный ее разговор я никогда не забуду, и мы сговорились, что я приеду не 9-го, а 11-го. Эта отсрочка вызвана желанием моим ускорить сдачу книжки. Двухлетнее движение подошло к концу (к концу ли), и книжка включена в план сентября. Раньше ее хотели включить в октябре, а я просил во второй квартал и ее передвинули на сентябрь (это было еще до получения Вашего письма). Я рассчитывал твердо сдать книжку (и сдал) в августе. Но рассчитать сроки редакционного чтения очень трудно, и получилось так, что консультант издательства (главная фигура на моем пути) возьмет книгу только 9-го числа (вместо предполагавшегося 1-го). Я просил его прочесть в один-два дня.
Так что я приеду не 9-го и не 10-го. Как мы сговорились с Натальей Алексеевной, я пришлю телеграмму. Но может быть, это будет более позднее число, чем 10-е и 11-е.
Теперь о самом сборнике. Помните, при нашей первой встрече в «Новом мире», Вы говорили, что вот теперь пора выпустить хороший сборник. Такой сборник и сейчас выпустить невозможно. Все колымские стихи сняты по требованию редактора. Все остальное, за исключением двух-трех стихотворений, получило приглажку, урезку. Редакторы-лесорубы превращают дремучую тайгу в обыкновенное редколесье, чтоб высшему (политическое, выступающее под флагом поэтического) начальству легко было превратить труды своих сотрудников в респектабельный парк. Еще одну-две статуи захотят в парк поставить. Я пишу все это Вам затем, чтобы Вы прониклись моим настроением. В «почти» входят Главлит и некоторые форс-мажоры. Но там я бессилен, а сейчас хоть и в арьергарде боя, но сражаюсь за каждую строку.
Желаю Вам и Наталье Алексеевне всего самого, самого лучшего.
Я приеду сейчас же, как определится решение, и мое присутствие не будет необходимым. Я мог бы приехать 9-го с тем, чтобы уехать 15-го. Но ведь такой визит хуже, да и неспокойным он будет. Поэтому простите меня за эту вынужденную задержку. Я уже все собрал – вещи, придумал, что взять с собой для работы.
Сердечно Ваш В.Шаламов.
Сердечный привет.
Вариант.
На фельдшерских курсах, где я учился, был преподаватель «внутренних болезней» Малинский. Он все нам твердил: «Самое главное в вашей будущей практике – научиться верить больному. Не будет в вас этой веры, медицинский работник из вас не выйдет».
Историю эту припоминаю я сейчас вот по какому поводу. Никто (в том числе не исключая и самых близких) не понимает, насколько тяжело (или трудно) и как именно я болен.
После вчерашней подробной и сердечной беседы с Натальей Алексеевной я все же вынужден отказаться от приглашения и к Вам не поеду. И вот почему.
Переезд в вагоне до Рязани и на телеге до Солотчи неизбежно выведет меня из строя на несколько дней, потребуется, вероятно, и присутствие врача и т. д., а лежать двое-трое суток придется.
Второе. Я уже семь лет варю себе еду сам и ни в какой столовой обедать не могу. В этой тщательности диеты – одна из моих побед, и я не могу поставить на карту все, что сберегалось в течение многих лет. Я не ем никакого мяса, никаких мясных супов, никаких консервов, ничего приготовленного из консервов, ничего жареного.
Третье, наконец – увы, холода. А поддерживать печи в избе я совершенно не способен.
Вот все мои очень человеческие доводы против поездки. Не ищите ничего другого, что бы было за этим отказом (как сделал бы Теуш[196] или Твардовский). Мне очень хотелось поехать. Я уже собираться начал (собрал воровской материал), да и беседы с Вами мне очень интересны, – но, увы, – я не в силах ехать в дачные условия. Простите меня. Может быть, в будущем году, когда у вас будет более просторная квартира в Рязани.
Желаю Вам успеха, рабочего настроения, пишите.
Ваш В.Шаламов.
В.Т. Шаламов – А.И. Солженицыну
21 января 1964 года
Дорогие Наталья Алексеевна и Александр Исаевич.
Ольга Сергеевна, Сережа[197] и я от всего сердца поздравляем вас с Новым годом. Новый год – единственная дата, которую я отмечаю.
Желаю Александру Исаевичу успеха и удачи в сложном пасьянсе, который раскладывает Комитет по Ленинским премиям. Казалось бы, какие могут быть сомнения, и все же. Книжку мою, как только выйдет, я сейчас же пришлю. Это – крошечная книжка.
Желаю вам обоим душевного мира, здоровья и покоя, благодарю за доброе слово. Из хорошего настоящего прочел за это время «Джан» Платонова.
Ольга Сергеевна сейчас в Голицине, так называемом Доме творчества. Это – очень хороший дом.
Ваш В. Шаламов.
В.Т. Шаламов – А.И. Солженицыну
Дорогой Александр Исаевич.
(РСФСР-СССР)
Теснимые сверху московские литераторы превратятся в эстетов, прославив Платонова, как Кафку, и будут его расхваливать на все возможные лады (не на всевозможные лады), эта тонкость тут необходима. Зачем? Затем, чтобы противопоставить Платонова Солженицыну, которого москвичи не любят, не верят– во что? Под спудом тут: москвичи не хотят верить в возможность появления большого таланта где-то в Рязани и т. д. «Путь наверх» всех поголовно писателей наших, включая, конечно, и Федина – это долгий многолетний путь продвижения со щепочки на щепочку, со ступеньки на ступеньку, взаимная поддержка не только литературная, этот черепаший ход, во время которого черепахи учатся верить, что никаких других путей в литературу нет. Союз писателей – эта та вовсе не символическая организационная форма, которая именно этому движению со щепочки на щепочку и соответствует.
Даже Пастернак не нарушает этой схемы. Но Солженицын нарушает – а поэтому у него выискивают всяких блох, готовы принизить, обойти и т. д.
Чуть-чуть самоуверен. Чуть-чуть слишком верит в свою способность угадать человека. Вроде Вольфа Мессинга пользуется рукой собеседника – дергает непроизвольно, наверное это что-то ему говорит. Из-за самоуверенности впадает в слепоту – недостаточно ясно понял и почувствовал причину моего отъезда из Рязани. Но – пустяки все это.[198]
В.Т. Шаламов – А.И. Солженицыну
май 1964 г.
Дорогой Александр Исаевич.
Вы, наверное, уже вернулись в Рязань. Пусть Вас не смущают никакие газетные статьи. Комитет по Ленинским премиям не может, просто не может, не назвать Вашу повесть – «Иван Денисович» – лучшее что есть в советской литературе, в русской литературе за десятки лет.
Жму Вашу руку, верю в победу правды. Благодарю за внимательный разбор «Шелеста листьев». Конечно, названные Вами стихотворения (да еще «Ни зверя, ни птицы») – самые важные в сборнике. Что касается «неприемлемых» и чересчур свободного обращения с явлениями природы, то ведь тут дело в том, что поэзия – это всеобщий язык, и тем велика, что любое явление жизни, науки, общества может «перевести» на свое, умножая тем самым свои дороги. Тут дело не в новых «реалиях», как часто любят выражаться – а в желании и возможности освоить любой жизненный материал (кроме порнографии, что ли). Поэзия – это мир всеобщих соответствий, и именно поэтому развитие ее безгранично.
Поговорим при случае. Знаете, кто у меня был недавно? Варпаховский.[199] Я ведь как-то говорил, что знаю его по Колыме. Мы ехали в одном этапе в 1942 году в спецзону «Джелгала» – один из сталинских Освенцимов того времени. Меня туда довезли, там и осудили через несколько месяцев. (На десять лет.) Для этого, наверное, и везли. А Варпаховского отстояли на последней ночевке этапа его колымские друзья. Сейчас он приехал ко мне за «Колымскими рассказами» – где-то услышал о них, и я ему дал читать. Я говорю:
– Вы, Леонид Викторович, держали ведь в руках отличную пьесу «Свечу на ветру» Солженицына.
– Я читал. Мне показалось, похоже на Леонида Андреева. Вот, где бы прочесть «Олень и Шалашовка»? У Вас нет?
– Нет. А на Андреева походить плохо?
– Да. Сила Солженицына в его реализме. Не правда ли?
– Я, Леонид Викторович, не очень твердо вижу гранит реализма в любом искусстве. Японский график нарисовал Хиросиму – реализм или нет?
И еще у меня есть для Вас разговор, – но – для личной встречи.
Привет Наталье Алексеевне.
Ваш В. Шаламов.
Ольга Сергеевна и Сережа шлют свой привет.
В.Т. Шаламов – А.И. Солженицыну
1 ноября 1964 года.
Дорогой Александр Исаевич!
Сердечно был рад получить Ваше письмо. Провокация с трибуны по Вашему адресу[200] – настолько типичное явление растления сталинских времен и столько вызывает в памяти подобных же преступлений безнаказанных, ненаказуемых, виденных во множестве в течение десятков лет – так живо я их вспомнил с огромной душевной тяжестью. Будем надеяться, что с этим покончат все же.
О «Свече на ветру» у меня мнение особое. Это – не неудача Ваша. «Свеча на ветру» ставит и решает те же вопросы, что и в других Ваших вещах – но в особой манере, и эта особая манера – родилась не в андреевской тени.
Рассказы мои по Москве ходят, я слышал. Дело ведь в полной невозможности работать регулярно из-за головных болей и т. д. Конечно, я не оставляю и не оставлю работы этой. Но идет она плохо, туго. Очередная задача моя описать Джелгалу, всю Колымскую спецзону (один из сталинских Освенцимов), где я был несколько месяцев и где меня судили. Я недавно столкнулся с очень интересным фактом. Я пытался оформить десятилетний подземный стаж (чтобы с инвалидной уйти на возрастную пенсию), но мне сообщили из Магадана, что в горных управлениях (по их сведениям) я проработал 6 лет и 4 месяца, поэтому просьба о выдаче справки за 10 лет отклоняется.[201] Одновременно я узнал вот что. Оказывается, уничтожены все «дела» заключенных, все архивы лагерей, и никаких сведений о начальниках, следователях, конвоирах тех лет в Магадане найти нельзя. Нельзя найти ни одного из многих меморандумов, которыми было переполнено мое толстущее дело. Операция по уничтожению документов произошла между 1953 и 1956 годом. Официально мне дали ответ: сведений о характере Вашей работы не сохранилось. Такая же история повторена и на Воркуте, так на двух самых крупных спецлагерях Сталина.
Приезжайте, жду Вас, в квартире у нас ремонт, Ольга Сергеевна и Сережа на даче, но иногда приезжают. Я же – все время дома – могу только уйти в магазин.
Сердечный привет Наталье Алексеевне. Ольга Сергеевна шлет сердечный привет вам обоим.
Года два назад журнал «Знамя» предложил мне написать воспоминания «Двадцатые годы», Москва 20-х годов. Я написал пять листов за неделю. Тема – великолепна, ибо в двадцатых годах зарождение всех благодеяний и всех преступлений будущего. Но я брал чисто литературный аспект. Печатать эту вещь не стали, и рукопись лежит в журнале по сей день.[202]
В.Т. Шаламов – А.И. Солженицыну
Москва, 15 ноября 1964 г.
Дорогой Александр Исаевич.
В Вашем письме об «Анне Ивановне»[203] есть одна фраза, одно замечание, которое я оставил на потом, чтобы подробнее Вам ответить.
Вы написали, что лучше бы у героя «Анны Ивановны» вместо тетради стихов было бы что-нибудь другое. Тетрадку сделать чем-то вроде чертежей Кибальчича было бы очень легко. Но нужно совсем не это. Мне кажется, что традиционно как раз описание героизма деятелей науки, техники и т. д. Традиционна боязнь изобразить человека искусства наиболее чутким (ведь это так и есть и иначе быть не может). Второе – я знаю несколько случаев самых тяжких наказаний за литературную деятельность в лагере. Сюжет «Анны Ивановны» подкреплен живой правдой о мертвых, убитых людях.
Не говоря уж о том, что преступление писать стихи – одно из худших лагерных преступлений. Наказаний за литературную деятельность только я знаю и видел десять, наверное, случаев, если не больше. Стало быть, жизненной правды тут нет недостатка или искажения.
Но суть вопроса гораздо шире, глубже лагерного горизонта, сюжетного хода пьесы. Дело в том, все ученые (любого масштаба) и все инженеры (любой квалификации) всегда «на подсосе», на прикорме у правительства при любой власти. Они и страдают гораздо меньше, да и духовная жизнь их идет несколько в стороне от столбовой дороги страстей. Стоит припомнить недавний ответ профессора Китайгородского[204] на анкету «Вопросов литературы». События, во время которых бедные космонавты оказались начисто забыты, дают нам истинный масштаб литературы, жизни и науки.[205] Как ни требует внимания инстанций мистерия «Голубой крест» – в свистопляске идеологических отраслей требовалось иное – «Голубая кровь».
Кто же истинный герой? Я считаю, что долг каждого честного читателя – героизация именно интеллигенции гуманитарной, которая всегда и везде, при всякой смене правительств принимает на себя самый тяжелый удар. Это происходило не только в самих лагерях, но во всей человеческой истории. Борьба Катона с «идеологией» из той же области.
Здесь почти нет исключений, кроме Ферми и Демидова,[206] может быть.
Профессор Китайгородский[207] в ответе на анкету журнала «Вопросы литературы» сообщил, что физики ничего не читают – ни классиков, ни современников – ничего. И не нуждаются в чтении. Все это Китайгородский говорит от «имени», постоянно поминая «мы», у «нас» и т. д. Он говорит, что ученые читают только детективы и на психологический роман у них не хватает духовных сил. Это признание значит, что ученые не читают ничего, ибо чтение детективов – это так называемое «отвлекающее» чтение, необходимое каждому писателю, каждому ученому, каждому работнику искусств. Суть тут в том, что мозг работает на пониженных оборотах, но не выключается совсем (как во время какой-нибудь лодочной экскурсии или пилки дров). Детективы как отвлекающее чтение читал и Хемингуэй и очень дельно рассказал об этом. Для очень многих (например, Грин) таким отвлекающим чтением является чтение энциклопедических словарей, справочников и т. д. Я тоже читаю справочники с этой же целью. Есть еще вид писательского чтения – это так называемое «стимулирующее» чтение (Пастернак читал классиков, В.М. Инбер – Диккенса, Вы читаете словарь Даля). Для работы Вашей словарь Даля совершенно не нужен, но как известного рода допинг – допустим. Допустим, пойдут дела домашние. Недавно мне пришло письмо из Вологодского отделения Союза писателей с просьбой дать книгу, написать «писательскую» автобиографию. Писательская автобиография должна (по тексту письма) быть написана «сочно», «образно». Честное слово, так и пишут, письмо у меня.
Вологда никогда не обращалась ко мне. В рассказах, которые я написал в тридцатых годах, были веши и на вологодском материале – никто оттуда ничего не говорил, не писал. С 1957 года печатают мои стихотворения, указывая, что автор – вологжанин. Никаких рецензий в вологодской газете. В 1961 году выходит «Огниво», имеет рецензии в нескольких городах, только не в Вологде. В 1962 году я сидел в кабинете одного ответственного товарища в «Литературной газете». Товарищ этот говорит: «Слушайте, Варлам Тихонович, хотите я Вам устрою книжку стихов?» – Еще бы.
Берет телефон, заказывает Вологду, и через пять минут говорит не то с Мальковым, не то с Малковым.[208] Завтра вологодская книжка удастся.
– Слушайте телефон.
– Я слушать не могу.
И каждый ответ он мне повторяет шепотом.
– Нет, это очень трудно, у нас своих много, а Вы еще с каким-то Шаламовым. Надо, чтобы написал предисловие какой-нибудь московский писатель.
– Каждый московский писатель будет считать долгом дать предисловие к книжке Шаламова.
– Ну, хорошо, мы напишем ему сами. Дайте его адрес. Записывается мой адрес и все.
Моему доброхоту было очень стыдно встречаться со мной.
Выход «Шелеста листьев» не произвел на Вологду никакого впечатления. И только после рецензии Инбер в «Новом мире» они вдруг обратились ко мне с просьбой написать «сочно» и «образно» и прислать две книжки уже изданных, из которых они выберут.
Я хотел сказать, что разговор начат не с того конца, что они должны бы просить у меня ненапечатанных или прозу, но передумал и написал просто короткий отказ.
Я тут увлекся рассказом о моих вологодских разговорах и упустил главное, что я хотел Вам сказать. Я начал свою автобиографию и написал уже листа четыре. Хочу показать Вам. Это вещь не для Вологды – велика по объему, так сказать, называется «Несколько моих жизней».[209]
Не претенциозно название? Прочтете?
Сердечный привет Наталье Алексеевне.
Ваш В. Шаламов.
В.Т. Шаламов – А.И. Солженицын
Москва, 15 ноября 1964 г.
Дорогой Александр Исаевич.
Написал Вам целых два письма, но из-за их нетранспортабельности, негабаритности в чисто физическом смысле – не отправил и думаю вручить Вам лично, при встрече.[210] Там есть мои замечания на Ваше чтение «по долгу службы».
Желаю здоровья, хорошей работы, успеха «Свече на ветру».
Сердечный привет Наталье Алексеевне.
Ваш В. Шаламов.
В.Т. Шаламов – А.И. Солженицыну
Дорогой Александр Исаевич!
Очень рад был получить Ваше письмо. Жаль только, что Вы сузили тему разговора – за бортом осталась наиболее важная часть. Но и в оставшемся «оттенки» выражены явственно и итоги обсуждения «подбивать» еще рано.
Долг писателя – героизация именно судеб интеллигентов, писателей, поэтов. Они имеют на это право несравненно большее, чем какие-либо другие «прослойки» общества. (Не следует думать, что другие прослойки этого права не имеют.) Дело в степени, в сравнении, в нравственном долге общества. Противопоставление судеб гуманитарной и технической интеллигенции тут неизбежно – слишком велика разница «ущерба». Хорошо Вам известные приключения господина Рамзина,[211] который позволил себе принять участие в известной комедии – с орденоносным «хеппи-эндом» и ведром прописной морали, вылитой по этому поводу на головы зрителей и слушателей, – это единственный пример «ужасного», «крайнего» наказания «вольнодумного» представителя мира науки и техники. Все другие отделывались еще легче (шахтинцы[212] и т. д.).
С поэтами и писателями был другой разговор. Мандельштам, Гумилев, Пильняк, Бабель (и сотни других, чьи имена не записаны еще на мраморную доску Союза писателей, хотя их явно больше, чем погибших в войну, и по количеству и по качеству) – были уничтожены сразу. Хотя любой прямоточный котел и любой космический корабль в миллион раз стоят меньше, чем стихи Мандельштама.
Жизнь Пушкина, Блока, Цветаевой, Лермонтова, Пастернака, Мандельштама – неизмеримо дороже людям, чем жизнь любого конструктора любого космического корабля. Поэты и писатели выстрадали всей своей трагической судьбой право на героизацию. Здесь суть вопроса – «оттенки». Именно так должен быть поставлен и решен этот вопрос. Это – нравственный долг общества и говорить, что изображение убитого художника подобно тому, как бы «художник рисовал собственное ателье». Ведь художник-то убит в своем ателье.