355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Варлам Шаламов » Разговоры о самом главном. Переписка. » Текст книги (страница 28)
Разговоры о самом главном. Переписка.
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:56

Текст книги "Разговоры о самом главном. Переписка."


Автор книги: Варлам Шаламов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)

Переписка с Ивановым В.В

В.Т. Шаламов – В.В. Иванову[303]

Москва, 16 июня 1965

Дорогой Вячеслав Всеволодович.

Вмешательство болезни Вашей помешало нашему возможному свиданию. Скажу вам одно. Природа не может не оценить страсть героической воли к выздоровлению, открывает дорогу к победе. Одна из «сторон живой жизни». Не зная Вас, я целый вечер говорил с Вами – я ведь глухой и не был предупрежден. Так эта встреча мне дороже.

Жму Вашу руку. Желаю здоровья, а воли к добру Вам не занимать. Сердечный привет Вашим домочадцам.

Ваш В. Шаламов.

В.Т. Шаламов – В.В. Иванову

Москва, 21 августа 1966 г.

Дорогой Вячеслав Всеволодович.

У меня приготовлен Вам небольшой подарок. Я переплетал свои колымские стихи (1937–1956) из шести тетрадей. Там есть и «Снега аввакумова века» и почти все, что я за эти годы написал рифмованного.

Из-за своей глухоты я никак не могу воспользоваться телефоном, чтобы сговориться о встрече.

Скажите, когда я могу этот подарок (полпуда весом) Вам привезти?

Сердечный привет Вашей жене.

Ваш В. Шаламов

1965 – 1966[304]

Переписка с Ахматовой А.А

В.Т. Шаламов – А.А. Ахматовой[305]

[записка в Боткинскую больницу]

[1965 г. ]

Вы живы благодаря тому, что тысячи людей шлют Вам свои приветы, свои пожелания доброго здоровья. Я пил за Ваше здоровье нектар надежды и у Пастернака, и у Солженицына.

В жизни нужны живые Будды, люди нравственного примера, полные в то же время творческой силы. Я тоже хочу на своем малом пути доказать, что не всех можно убить.[306]

Переписка с Мандельштам Н.Я

В.Т. Шаламов – Н.Я. Мандельштам[307]

Москва, 29 июня 1965 года

Дорогая Надежда Яковлевна,

в ту самую ночь, когда я кончил читать вашу рукопись, я написал о ней большое письмо Наталье Ивановне,[308] вызванное всегдашней моей потребностью немедленной и притом письменной «отдачи». Сейчас я кое в чем повторяюсь. Кроме того, устное и письменное слово различно по своему возникновению, своей жизненной природе. Центр письменной речи вовсе в другой части мозга, чем устный центр. В сущности, чтения ораторами докладов – это насилие над традицией устного слова и над природой письменного. Но это все к слову.

Рукопись эта, как, впрочем, и вся ваша жизнь, Надежда Яковлевна, ваша жизнь и жизнь Анны Андреевны, – любопытнейшее явление истории русской поэзии. Это – акмеизм в его принципах, доживший до наших дней, справивший свой полувековой юбилей. Доктрина, принципы акмеизма были такими верными и сильными, в них было угадано что-то такое важное для поэзии, что они дали силу на жизнь и на смерть, на героическую жизнь и на трагическую смерть.

Список начинателей движения напоминает мартиролог. Осип Эмильевич умер на Колыме, Нарбут умер на Колыме, судьба Гумилева известна всем, известно всем и материнское горе Ахматовой. Рукопись эта закрепляет, выводит на свет, оставляет навечно рассказ о трагических судьбах акмеизма в его персонификации. Акмеизм родился, пришел в жизнь в борьбе с символизмом, с загробщиной, с мистикой – за живую жизнь и земной мир. Это обстоятельство, по моему глубокому убеждению, сыграло важнейшую роль в том, что стихи Мандельштама, Ахматовой, Гумилева, Нарбута остались живыми стихами в русской поэзии. Люди, которые писали эти стихи, оставались вполне земными в каждом своем движении, в каждом своем чувстве, несмотря на самые грозные, смертные испытания. Я думаю, что судьба акмеизма есть тема особенная, важнейшая для любого исследователя – для прозаика, для мемуариста, для историка и литературоведа.

Большие поэты всегда ищут и находят нравственную опору в своих собственных стихах, в своей поэтической практике. Нравственная опора искалась и вами, и Анной Андреевной, и Осипом Эмильевичем в течение стольких лет – на земле.

Эти вопросы у нас достойны большего акцентирования. Это ведь один из главных вопросов общественной морали, личного поведения.

Тут не только исконная русская черта – желание пожаловаться, а и желание просить разрешения у высшего начальства по всякому поводу. Это и тот конформизм, именуемый «моральным единством» или «высшей дисциплинированностью общества» Это и желание написать донос раньше, чем написан на тебя; это и стремление каждого быть каким-то начальником, ощутить себя человеком, причастным государственной силе. Это и желание распоряжаться чужой волей, чужой жизнью. И главнее всего– трусость, трусость, трусость. Говорят, что на свете хороших людей больше, чем плохих. Возможно. Но на свете 99 процентов трусов, а каждый трус после порции угроз – превращается вовсе не в просто труса.

Рукопись отвечает на вопрос – какой самый большой грех? Это – ненависть к интеллигенции, ненависть к превосходству интеллигента. Я добавлю – давление на чужую волю, игра чужой волей, распоряжение чужой жизнью.

Рукопись показывает, как велико повседневное, ежечасное напряжение многолетней борьбы с доносчиками и осведомителями всех возрастов и всех рангов. Но велика и сила сопротивления – и эта сила сопротивления/душевная и духовная, чувствуется на каждой странице.

У автора рукописи есть религия – это поэзия, искусство. Застрочно, подтекстно; религия без всякой мистики, вполне земная, своими эстетическими канонами наметившая этические границы, моральные рубежи.

Все большие русские поэты, для которых стихи были их судьбой – Ахматова, Мандельштам, Цветаева, Пастернак, Анненский, Кузмин, Ходасевич, – писали классическими размерами. И у каждого интонация неповторима, чиста – возможности русского классического стиха безграничны.

Н.Я. Мандельштам – В. Т. Шаламову

18 июля 1965 г.

Дорогой Варлам Тихонович!

У меня есть новость: у воронежского издательства, которое собиралось издавать «Воронежские тетради», их вычеркнули из плана. Причина: книга в плане ленинградского издательства. Все, как видите, в порядке. Будем с вами продолжать подсчет отказов.

В Верее хорошо. Лучше, чем в Тарусе: тише. Холодно. Но это всюду. Мне до черта все надоело. Я не могу использовать вашего секрета молодости, потому что сильные чувства мне тоже надоели. У меня их больше нет, и очередной отказ я приняла с тупым равнодушием.

Мой адрес: Верея Наро-Фоминского района, 1-я Спартаковская, 20, Шевелевой для меня…

Другой ваш совет – «помнить» – храню свято. Совет, впрочем, был не прямой – это ваш рассказ о том, как вы выбирали фотографию к книге. Помните?

Что делать? Грустно…

Н.М.

Какой номер дома: 6 или 10?

В.Т. Шаламов – Н.Я. Мандельштам

Москва, 21 июля 1965 года

Дорогая Надежда Яковлевна!

Писал вам вслед, чтобы не прерывать разговор, но адрес верейский я не догадался записать, когда был в Лаврушинском, а моя проклятая глухота задержала больше, чем на сутки, телефонные поиски. А тут и ваше письмо. Адрес мой: Москва А-284, Хорошевское шоссе, дом 10, квартира 2. (10, а не 6). Но сомнение в номере дома не задержало доставки. Благодарю вас за письмо сердечно, хотя и огорчительны известия крайне. В наше время выход хорошей книги – чудо, самые неожиданные рогатки возникают (и возникнут еще) на этом скорбном пути. Это не сюрпризы судьбы, а сознательно созданные государством препятствия.

Какому-нибудь Николаю Асанову[309] можно было выпускать по 7 романов в год, а Мандельштаму будут создавать препятствия до конца – и вам это должно быть известно. Я не думал, что последуют такие постыдные объяснения. Собранности духовной, трезвости взгляда вам не занимать. Еще может быть какой-нибудь поворот и обратный, чисто случайный. Для того, чтобы выключение из плана «Воронежских тетрадей» не было новостью, которую ни объехать, ни обойти, я позвоню сегодня Е. С. Ласкиной[310] и увижусь с нею завтра.

Что касается секрета молодости, то – это ведь не моя находка. У Мандельштама сказано о «молодящей злости». Есть и еще примеры. Я же эмпирически установил и многократно проверял, что чувства человека располагаются в постоянном порядке, воскресая и умирая, возвращаясь и снова уходя. К собственным костям ближе всего злость, за злостью следует равнодушие, за равнодушием – ужас, страх, голод, зависть, любовь. Открытие в том, что равнодушие не последнее чувство в человеке. Злость глубже равнодушия.

Возникает возможность повидать Вас в Верее. Елена Алексеевна[311] (это знакомая Натальи Ивановны, которую я встретил у Вас) поедет на своей машине в Верею к Вам и обещает взять меня. Это будет в одно из воскресений августа, первого или восьмого, – будете ли вы мне рады в Верее, как были рады в Москве? Напишите. Может быть, с этой машиной приедет Наталья Владимировна[312] и уедет (машина должна вернуться в воскресенье, чтобы никто не терял рабочих дней). Я у Натальи Владимировны тогда, в вашей квартире, свои рассказы взял, а через два дня вернул. Сборник «Артист лопаты» должен иметь концовку «Поезда». Туда вставлено два новых рассказа, которые я не успел вам показать («Погоня за паровозным дымом» и «РУР»). Эти рассказы я привезу с собой. Привезу и еще кое-что из записей разного рода. Рассказы в «Артисте лопаты» перегруппированы чуть-чуть. Мне кажется, крепче, лучше будет. «Академик» перешел в другой сборник, который будет называться не «Уроки любви» (это будет название одного из рассказов), а «Левый берег»,[313] официальное географическое название колымского поселка, где я прожил 6 лет.

Если бы мне пришлось читать курс литературы русской последнего полустолетия, я начал бы первую лекцию, как Парацельс, – сжег бы все учебники на площади перед студентами.

Утрачена связь времен, связь культур – преемственность разрублена, и наша задача восстановить, связать концы этой нити. В поисках этой утраченной связи, этой ариадниной нити разорванной, молодежь тянется наугад, цепляясь даже за Мережковского, что ранит мое сердце очень глубоко, Мережковский – совсем неподходящая фигура.

Как бы ни культурен был Кузмин, как бы он ни знал законы стиха,

ни мог экспериментировать – был человеком универсального образования, – у Кузмина не было главного, о чем и шел ваш разговор с молодым человеком, любящим кино (который принес Хлебникова). Вместо суждения декларативного надо было показать две строки из стихотворения:

Часто пишется: казнь,

а читается правильно – песнь,

Может быть, простота —

уязвимая смертью болезнь…[314]

Вот весь Кузмин стоит вне этих строк. К большой поэзии Кузмин не относится все же, хотя я знаю и люблю, и ценю Кузмина, это стихи, которые еще доставят радость любителям поэзии. Но страсти его стихи не вызовут, человеческого сердца не сожмут, не заставят кровь бежать быстрей по жилам.

А то, что говорила Анна Андреевна о том, что стихи не то, что мы думаем в юности, – так, мне кажется, в этом верном утверждении речь идет не только о мудрости возраста, не только о том, что с возрастом приходишь к мысли, что только мысль, только смысл, только глубина содержания сближает с читателем. Мне кажется, что границы формулы шире. Тут дело не только в том, что нужно быть гораздо серьезнее и умнее, и вовсе не звуковые побрякушки становятся главным, – но и в том, что сами стихи приобретают характер судьбы, являются в виде некой исповедальное проверенной собственной искренностью и правдивостью. Но и в том, что все в стихах гораздо серьезней, гораздо жизненно важнее, чем казалось в юности. Поэзия в этом смысле никогда не была делом молодых, а была делом седых.

Тут дело не только в том, что у взрослого поэта приоритет переходит к мысли, к уму, но и в чрезвычайной требовательности нравственного чувства. Нравственное чувство это не логическая категория. А в этом смысле требования поэта к самому себе меняются с возрастом.

Письмо получается огромным, и я обрываю письмо.

Пишите, Надежда Яковлевна, не тревожьтесь, не принимайте близко к сердцу. Желаю вам доброго здоровья, желаю вам быть такой, какой вы были каждый день и час, когда я имел возможность видеть вас.

Наталья Владимировна говорит: «Литературный Рим передвигается из Тарусы в Верею». Вы одна из самых важных людей, восстанавливающих эту порванную связь времен.

Привет вашему брату и его жене. Желаю ему доброго здоровья.

Ваш В. Шаламов.

Когда Вы будете в Москве?

Н.Я. Мандельштам – В. Т. Шаламову

25 июля 1965 г.

Дорогой Варлам Тихонович!

Мне тоже не хочется, чтобы оборвался разговор, и я пишу вам сразу по получении вашего письма. Ваше письмо, как всегда в район, шло 4 дня. Мне понравилось рассуждение о чувствах и о том, что злость (подлинная, т. е. молодящая) ближе всего к костям. Выпьем же за нетерпимость – она ведь и есть источник «молодящей злости», понятной только тем, кто знает, где стоит и почему стоит. Но боюсь, что мне так идти до самой могилы, не увидав издания ни в Ленинграде, ни в Воронеже. Меня это даже не огорчило. В сущности, меня взбесила только формулировка.

В Москву я приеду на один-два дня 12 августа. Не забудьте! Жду звонка и встречи. Очень буду рада, если вы приедете в Верею с Еленой Алексеевной и Наташей Рожанской. Она (Наташа) прелестный человек, но невыносимо скромна, до того скромна, что я даже сержусь, хотя это придает ей еще больше прелести. Живется ей трудно, а в ней есть какое-то очень высокое благородство, не позволяющее ей жить легче. Мне она на редкость мила и нужна.

(Елена Алексеевна мне тоже нравится, но я ее меньше знаю – только с отъезда Наташи нашей…)

Очень рада, что вы ей дали рассказы – она умный и внимательный читатель. По секрету скажу вам – только не говорите этого ей – она обидится и огорчится, – что она сильнее и глубже мужа. Но довольно о Наташе…

Теперь о стихах. Впрочем, сначала о рассказах. Разумеется, я их очень хочу. Пожалуйста, привезите, да еще лучше с оглавлением, чтобы я знала, где они стоят, если они уже нашли себе место. Хорошо, что вы изменили название сборника. «Уроки любви» не совсем то… «Левый берег» вполне «географическое».

Как я огорчаюсь, что книги стихов так легко лопаются и у вас освободилось название! Всегда и у всех… То есть те книги, которые я бы хотела держать в руках. Книга Б.Л.[315] вышла только благодаря тому же скандалу, который поставил ее под угрозу. Впрочем, у него судьба другая: к нему привыкли…

Я думаю, что учебники не надо сжигать: это слишком классический жест; потом авторы учебников выпустят новое издание и сожгут те книги, которые ценим мы с вами. Давайте просто ими не пользоваться…

Мальчик, который хвалил Хлебникова, самый молодой и незрелый из моих знакомых. Ему года 23–24… Они в этом возрасте сейчас чистые сопляки. Этот много читает и думает, а что из него выйдет, сказать трудно.

То, что вы пишете в письме о Кузмине, я принимаю полностью. Тогда мне показалось, что вы его отстаиваете, а не ругаете.

Анна Андреевна говорила еще про стихи, что в юности она никогда не думала, что они такие живучие. Но есть еще одна таинственная вещь, отменяющая тему возраста: поэт – тот, у которого стихи станут судьбой, – определяется смолоду, настоящие читатели тоже смолоду. Среди всех глупостей юности, среди ненужного чтения, ошибок, чуши и мути, увлечений и свойственной юности резкости отрицания пробивается вот эта самая ариаднина нить, на которой держится «связь времен» И О.М. и Б.Л. были собой уже с первой ноты. И все другие, включая Кузмина. Вероятно, стихи (подлинные) – это «сущность» в самом философском смысле слова. И неудачи, а их в юности всегда много, и учебные стихи, а они есть у всех, все же имеют эту каплю «сущности» не только самого человека, но, вероятно, и «бытия», а дальше уже вопрос в том, какую долю «сущности» и «бытия» дано данному человеку выразить. А вот что такое пресловутая простота, которой в свое время щегольнул Б.Л., я не знаю. Мне кажется, что с этим понятием надо обращаться осторожнее. «Просто» то, к чему привыкли, что вошло в наше сознание. Поэзии же нужно время, чтобы она вошла в сознание, стала частью его. И в «простоте» ли дело? Не в нравственной ли идее, которую вы поминаете (не моральной, разумеется, а именно нравственной), не в высоком ли самоощущении и самоопределении человека как такового? Не в герценовской ли клятве, которую дает каждый поэт, хотя эта клятва может касаться самых разных сторон человеческой жизни? Не в связи ли времен – единственном, что делает человеческое общество – обществом, а человека – человеком? Вот это, наверное, самое главное: для меня поэт – это человек. Я это как-то ужасно остро ощущаю, что он не что иное как человек, и если люди забывают, что они люди, то поэт им об этом напоминает. Поэт из романа[316] – индивидуалист, хоть ему и захотелось опроститься. Обыкновенный поэт до ужаса человек и всегда весь в своей обыкновенности, и судьба у него самая обыкновенная для своей эпохи. Разве не так?

Очень хочу вас видеть. Не забывайте меня.

Н.М.

В.Т. Шаламов – Н.Я. Мандельштам

Москва, 29 июля 1965 года

Дорогая Надежда Яковлевна!

Продолжаю о поэте-человеке. Мысль вашу легко почувствовать. Поэт выражает век именно обыкновенностью своей судьбы. Это – не моя формула. Тут, мне кажется, дело не в обыкновенности, а в нравственной ответственности, которую принимает на себя поэт. Этой ответственности у обыкновенного человека нет, а для поэта она обязательна. Для России, для русской традиции во всяком случае. И это вовсе не некрасовская традиция, ибо и у Аполлона Григорьева этой ответственности не меньше. Или у А. К. Толстого, если брать имена, близкие по времени друг к другу…

Занятие искусством не облагораживает, к сожалению, – Гейне, Некрасов, Салтыков-Щедрин и тысячи не попавших в хрестоматии. Мне кажется, в поэзии все дело в «отдаче», в том, чтобы суметь подставить себя, предложить собственную кровь для жизни возникающего пейзажа. Если этот рубеж не взят, поэта не будет, будет только версификатор. Есть и еще занятное обстоятельство. В стихах последних лет у Пастернака с декларированной простотой уменьшается емкость строфы и строки стихотворения, и уменьшается заметно. Между тем емкость мандельштамовских стихов возрастает (например, «Андрею Белому», да и не только это). Пастернак пытался снять иносказания, сохранив только общую символику (евангельские стихи). «Камень» у Мандельштама, в сущности, самый простой сборник из всех собраний мандельштамовских стихов, с наименьшим показателем емкости. Я пользуюсь этим выражением, помня о том отвратительном значении, в котором емкость выступала у конструктивистов. Вот ведь было антипоэтическое течение. Там не было поэтов совсем, кроме Багрицкого, да и тот поэт ничтожный. Я перелистал первую его книжку – два стихотворения, не больше, но вы как-то говорили, что и два – хорошо.

Н.Я. Мандельштам – В. Т. Шаламову

31 июля 1965 г.

Дорогой Варлам Тихонович!

Почерк у вас, действительно, трудный, но я его почему-то довольно легко разбираю, вероятно, по той же причине, почему вы меня так хорошо слышите. Иначе говоря, действует интуиция и догадка, которые помогают нам друг друга понимать.

Воронежское издательство продолжает настаивать на издании, но из этого ничего не выйдет. Отказ вполне зрелый и сознательный. Предлог (Ленинград) дурацкий. Кроме всего прочего в этом отказе еще работает здоровая инерция: тридцать лет обходились без «этого Мандельштама», а теперь, когда и так хлопот полон рот, лезут… Обойдутся и дальше. Я знаю, что О.М. когда-нибудь вернется в Москву и будет издан, и получит свое, но есть наивное нетерпение. И это глупо.

У меня появились какие-то шансы на работу на будущий учебный год, но я как-то об этом не думаю.

Приедете ли вы в Верею «на Елене Алексеевне»? Было бы славно. Здесь очень тихо, не то что в Тарусе, и для меня это хорошо. А вас всех очень бы хотелось видеть. Было бы чудесно.

Я буду 12-го… На два дня. Не забудьте позвонить…

Вы знаете, я никак не могла разобрать, какое стихотворение из христианских у Б.Л. вы считаете лучшим. Впрочем, я никогда не помню названий. А как начало или хотя бы строчку… Так я сразу вспомню.

Еще о «простоте».

Мне помешали писать: в тихой Верее тоже есть кучка людей, которые ходят друг к другу. Приходили не ко мне, а к моей невестке, но пришлось отложить письмо, и сейчас уже труднее ухватить мысль. Но вот о чем я хотела сказать по поводу вашего определения простоты. В самом начале нашей жизни – где-то около двадцатых годов и в самые первые года двадцатых – были люди, которые ненавидели прошлое (справедливо) и всю литературу мерили тем, как она борется за справедливость против тех исторических обид. Они принесли литературе (подлинной) много вреда: как им было понять Кузмина или Николая Степановича,[317] или О.М. и пр. и пр… Я настаиваю на том, что их счета с прошлым были справедливые. Теперь я часто думаю, что и мы, а я-то – наверное, становимся на них похожи. Мы хотим диктовать поэзии самые нормальные веши – хотя бы человечность, ставим ей условия, объясняем ей ее «долги» Я так просто не могу взять в руки книгу, где бы не было того, что я считаю «правдой» и «добром». Но ведь они тогда свое тоже считали «правдой» и «добром». Мы, конечно, шире и умнее, и знаем, что такое эта самая поэзия. Но внутренний «заказ» в нас работает с огромной силой. И в своей правоте мы уверены: знаем, где наше «да» и где «нет». Но сходство с теми людьми того поколения меня не раз смущало. Можно ли «ей» ставить критерии? Не попадем ли и мы в то положение, что те? А вдруг мы не заметим какого-нибудь Вийона или, шут его знает, кого – Готье, Бодлера… Я беру не русских поэтов, потому что наши так вошли в нашу кровь, что на этих примерах не понять. И все они были в том ключе, который нам нужен. Но вдруг у нас появятся другие, без наших «да» и «нет» – что тогда? Это мысль, на которой я уже не раз себя ловила. Что же такое поэзия? И какую нотацию я бы прочла мальчишке Готье, если бы он ко мне сунулся! Помогите…

Н.М.

В.Т. Шаламов – Н.Я. Мандельштам

Август 1965 года

Дорогая Надежда Яковлевна!

Кошку мою Муху убили. Застрелили в голову. Открыто в московских джунглях застрелил какой-то генерал. На Западе там везде есть Общества покровительства животным, есть налоги какие-то, взамен которых государство охраняет животных, – у нас же только смерть и убийство считаются делом чести, славы. Массовое убийство кошек и людей – это одна из отличительных черт социализма, социалистической структуры. Животные безусловно входят в мир людей, облагораживают этот мир и понимают гораздо больше, чем думали Павлов и Дуров. Животных делают из лучшего материала, чем человека, и они много вносят в нашу жизнь добра, неизмеримо больше душевного здоровья, чем пресловутый «зеленый друг». И ад животных – страшен. Я вчера добился, чтобы мне показали приемник бродячих собак, то есть «отловы» на московских улицах, которые делают ветеринарные инспекции. У меня пропала кошка Муха, по всему городу расклеены плакаты с призывами государства о помощи в убийстве кошек – даже домашняя кошка Муха стала предметом борьбы в государстве. Даже здесь резко сталкиваются наши интересы, взгляды, поступки. Наш районный ветеринар сказал, что кошек убивают не сразу по завозе, убивают назавтра, «поезжайте на эту станцию, в эту газовую камеру московскую». Мне удалось добиться, после долгих усилий и просьб войти в этот «карантин звериный». Лучше бы я туда не ходил: огромный каменный мешок, где внизу, на первом этаже, большие железные клетки с собаками, конусом сток для мочи в середине, а поверх железных клеток собачьих стоят железные ящики величиной с посылку, фруктовую посылку килограмм на восемь, решетчатые ящики, битком набитые кошками всех цветов и оттенков. Они уже помолились своему звериному богу и ждали смерти. Глаза у всех кошек, а я знаю кошачьи глаза очень хорошо, были безразличными, отсутствующими. Никакой человек уже не мог их спасти от смерти и от людей. Кошки уже ничего не ждали, кроме смерти.

Еще страшнее был ящик особый, куда были набросаны котята разного возраста, от только что родившихся до месячных котят.

Я ушел, поблагодарив начальство за человечность, за «человеческий» подход ко мне, а не к кошкам, ибо сначала мне не хотели ничего показывать – «нет, да и все». А потом удалось увидеть этот ад: у этих железных клеток есть подвеска, чтобы прицепить этот контейнер к крючку газовой камеры. Я рылся в этих ящиках с полчаса, но не нашел Мухи; хотел указать на какую-нибудь кошку, чтобы выпустили из этого ада, но потом раздумал.

Самое страшное вот что. Я думал, когда шел по коридору, что в реве, крике, в вое и визге, которыми меня обязательно встретит этот зал, – последняя звериная надежда, случайность сказочная, что все душевные силы кошек и собак будут напряжены в этот последний миг последней надежды…

Звери встретили меня мертвым молчанием. Ни одного писка, ни лая, ни мяуканья.

Н.Я. Мандельштам – В. Т. Шаламову

5 августа 1965 г.

Дорогой Варлам Тихонович!

Удивительно, что третий раз я слышу про специфических кошкодавов. Один живет в Тарусе в отставке, рядом с Оттенами.[318] Он поуничтожал многих котов на улице, а поймать его на этом не удалось. Среди них оттеновский любимец… Второй служил со мной в Чебоксарах в пединституте – начинал жизнь «с романтики»… Он повесил кота. Третий случай ваш. Видно, это действительно чем-то компенсирует их за невозможность (в данное время… надолго ли?) человекоубийства. И горе, когда погибает животное, я тоже понимаю. И омерзение от двуногих, уничтожающих невинного зверя. Но все же приезжайте на день в Верею и уговорите поехать Наталью Владимировну. Елена Алексеевна собирается приехать в воскресенье. Единственное, из-за чего стоило бы отложить на неделю (до следующего воскресенья), это из-за погоды. Но, кажется, она начинает улыбаться. Может, даже подсохнет.

С вашей оценкой поэзии советского периода я вполне согласна. Но сейчас я думаю не об этом, а о нас. И я вам писала именно о нас. Мы тоже оказались вроде «заказчиков» и чего-то ждем и требуем от поэзии: добра, совести, чести, правды… Мне даже кажется, что это все неразрывно. Во всяком случае, для больших поэтов. Человечности в самом точном смысле этого слова. Но может быть, говоря языком кретинско-философским, эстетические и этические ценности это нечто разное, и нельзя подходить к искусству с этическими мерками. Нечто вроде этого я однажды услышала от Анны Андреевны (только без кретинско-философской фразеологии). Она вспомнила, что их этим «добром» попрекали, когда они были молоды. И вспомнила не без обиды. Для О.М. это как-то не разделялось, потому что он ощущал себя последним христианским поэтом…

В начале нашего настоящего двадцатого века, т. е. в 17–22 годах, многие (Воронский хотя бы) требовали возмещения в искусстве своих исторических обид. Этого же ищем и мы. Вы знаете, к каким результатам в искусстве привело это требование. Почему? Было ли само требование ложным – с искусства требовать нельзя – или не того требовали. Как это обосновать? Ведь я продолжаю думать, что искусство это и есть самое человеческое и должно (а может, оно ничего не должно?) служить человечному. Вот в чем моя проблема. А как быть с Анной Андреевной? Что-то она знает… Но может, до чего-то самого крупного не дотягивает. Во всяком случае, в теории. Подумаем? Надо…

Н. М.

Н.Я. Мандельштам – В.Т. Шаламову

7 августа 1965 г.

Дорогой Варлам Тихонович!

Я рада, что повидала вас, хоть мы и не успели перекинуться словом. Сейчас я не могу писать подробно, только напоминаю вам, чтобы вы поехали в Тарусу и не забыли по-настоящему зайти к Поле.[319] Она нам друг.

Не могу примириться со смертью Фриды.[320] Она все время со мной. Мне так много хочется ей оказать. Вот и она с вашим отцом.

Н.М.

Не забывайте.

В.Т. Шаламов – Н.Я. Мандельштам

август 1965 года

Дорогая Надежда Яковлевна!

О Фриде Абрамовне: не то что камень на сердце лежит, не только, тут боль как-то особенно лична и не годится для статистики гражданских панихид. Я с Фридой Абрамовной встретился однажды у Е.С. Ласкиной и получил от нее два письма и рукопись ее «Заметок из блокнота депутата». Фрида Абрамовна первая сказала о моих рассказах важные для меня слова, где я увидел, что скрытая суть дела не прошла незамеченной. В тот вечер, когда мы с ней познакомились и говорили, я не знал всего разнообразия и постоянства доброй активной силы Фриды Абрамовны. Не знаю, сумел ли поблагодарить ее. Просто – не знал. Наталья Ивановна потом сказала мне кое-что, Евгения Самойловна многое – об огромной деятельности Фриды Абрамовны, ее большом месте в нашей общественной жизни, особенном месте. Фрида Абрамовна была человеком деяния, действия. Не сочувствия, а содействия. Пределы и возможности ее деятельности далеко выходили за границы обычного представления о таких вещах. Для Фриды Абрамовны первая фраза Евангелия от Иоанна переводилась, как в «Фаусте»: «В начале было дело».

Необычайно важно для писателя, поэта соответствие между словом и делом. Поступки должны соответствовать словам. Мне уже случалось обращать ваше внимание на коварность пушкинской формулы: «Слова поэта суть уже его дела». Тысячу раз нет. Дело поэта должно соответствовать, подтверждать его слово. Нравственные начала должны диктовать и слова, и дела. Требовать от писателя, чтобы он вел себя в соответствии со своим словом, – нужно. Вот этим редчайшим, драгоценным качеством Фрида Абрамовна обладала, как никто другой в наши дни. И – пусть это будет куском моего дневника – мне кажется, что Фриде Абрамовне было бесконечно стыдно за советскую власть – и она бросалась заделывать пробоины, латать, исправлять, добиваться отмены ложных и грубых решений.

Мне кажется, что героическое было именно в том, что, имея большие возможности, Фрида Абрамовна считала своим нравственным долгом пользоваться этими возможностями, не уклоняясь, не сомневаясь. Нравственная сторона дела здесь очень важна. Моральный уровень очень высок, очень. Я не знаю «Учителя», повести, над которой работала Фрида Абрамовна. Но «Блокнот депутата», запись дела Бродского – литературные документы большой силы, обличающие именно писателя, а не журналиста.

В деле Бродского Ф. В. выступила крупным писателем, вечным защитником и смелым обвинителем всей тупости и черноты, которые несет наше время; эта запись, этот обвинительный документ – значительное писательское достижение. Не менее язык, и впечатлительность, и ясность также обличают Ф. В. как писателя, а не как журналиста. «Писатели – судьи» времени, а журналисты – подручные. Это не только разные уровни мастерства, видения и так далее. Это – разные миры, как ни обманчива кажущаяся близость их друг от друга.

И здесь Фрида Абрамовна выказала себя не подручным, а строгим судьей. Вот о чем я думал на гражданской панихиде и на кладбище. Фрида Абрамовна была человеком непосредственной отдачи – чтение рассказа могло вызвать слезы. Е.М. Голышева[321] сказала мне, что последней книгой, которую читала Фрида Абрамовна, были мои «Колымские рассказы».[322] Рассказы мои вряд ли были полезным чтением для больной. Но мне хорошо думать о том, что сказала Е.М., – и чувствовать себя связанным с Фридой Абрамовной лично – и навеки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю