Текст книги "Дождь над городом"
Автор книги: Валерий Поволяев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
– Местами ничего.
– Как БАМ?
– Строится.
– Ну, заглядывай вечером... Туда, в рыбацкий домик. Выпьем, покудахтаем.
– Спасибо, – поблагодарил Мазин, рыбак легко прыгнул в лодку, сдвинул ее веслом с места, отогнал на глубину, дернул веревку, конец которой, увенчанный деревянной пуговкой, высовывался из мотора, лодка окуталась сизым вонючим парком, пошла задом. Через минуту она грохотала уже за скальным выступом.
Мазин еще некоторое время крутился на одном месте, не зная, что и предпринять, потом, увидев, что Лящук смотрит на него, спросил:
– Слышал?
– Слышал.
– Ну и как?
– Есть смысл попробовать.
Леня крутнулся еще раз, постоял немного молча и, не придумав ничего путного, потопал к палатке. Пора было завтракать – поспели рапаны, которых Мазин наловил, пока Лящук загорал, пребывая в цепенящей одури.
День разгулялся совсем, уже здорово припекало, хотя все вокруг еще было покрыто слоистой прозрачной поволокой. Голая, с редкой порослью макушка горы едва виднелась в этой дымной накипи. И вообще, день сегодня до самого финиша будет дымным – куда ни глянь, все в сизой глубине.
Рапаны оказались куда вкуснее вчерашних мидий. Во-первых, они были крупнее – потому и сладкого съедобного мяса в них имелось больше. Прикрытые роговыми пластинами, рапаны долго сохраняли свой стоградусный кипятковый жар, были горячими донельзя – приходилось остужать их, бросать в мелкую воду. Накрытые приблудной волной, костяные скрутки рапан шипели, фыркали, будто раскаленные голыши. Но остудить – это еще четверть дела, куда труднее было выковыривать из скруток мясистые комки ракушек, чьи мышцы были упругими, твердыми, будто резиновые каблуки, никак не хотели поддаваться, горячили пальцы, обжигали ногти. Лящук поддел сильнее, ощутил, как вначале оборвался мускул – белый, сочный, похожий на корешок гриба, потом поддалось и все остальное – вывалился буроватый многослойный мешочек в мясной опояске, затем ошметок мякоти.
Рапаны оказались не только вкуснее мидий – в них и мяса имелось больше, было что ухватить зубами, и вкус здорово отличался – чуть сладковатый, вязкий, питательный, схожий с растительным (знаете, есть такая деликатесная трава сергибус, стебель толщиной в мизинец, кожица тонкая, нежная, чистить совсем не надо, во рту тает – так вкус рапаны был похож на вкус сергибуса).
После завтрака решили сходить на челноке к затопленной шхуне, посмотреть, что это за диковинка, за которую так рьяно агитировал рыбак.
4
– Кто первый лезет под воду? – спросил Мазин. – Вы или я?
Лящук стукнул себя кулаком в грудь – давай я! Киту было безразлично, а Варвара качнула борта челнока – неустойчивая скорлупка-то – и насмешливо посмотрела на Мазина: такой здоровяк, а...
Тот вдруг покраснел и решительно взялся за ремень акваланга: Варварин взгляд он принял слишком однозначно, текст спутал с подтекстом.
– Я пойду первый. Вот так-то, мамочки! – сказал он, поглядел на Варвару, но та уже была занята чем-то своим, кажется, огромной, как парковая беседка, мутно бледнеющей в глубине медузой. Медуза медленно и величественно, ровно подводный корабль, проплывала под лодкой, держа курс в открытое море.
Лящуку опять стало грустно – опять его всерьез не принимают. Хотя откуда им знать, что лучшие пловцы – это худые люди, что знаменитый капитан Кусто имеет такое же телосложение, как и он. Худой человек входит в воду, как нож в масло. Без всплесков, без усилий. Совершить бы сейчас что-нибудь героическое...
– Рублей так на сто двадцать, – усмехнулся он вслух.
– Ты чего? – спросила его Варвара.
Лящук посмотрел куда-то в сторону, потом вверх, в дымную жаркую сизь, и не ответил.
Мазин тем временем проверил золотники. Воздух подавался исправно. На пояс он нацепил нож с пробковой ручкой, специальный, нетонущий: мало ли что может случиться в воде – и гигантский спрут встретится, и обжора акула, и рыба-пила...
Лящук слабо улыбнулся, ощутив где-то в разъеме груди прохладу, легкость, рассмеялся сипловато и тихо, почти про себя.
– Ну, мамочки, я пошел! – проговорил Мазин.
– Ни пуха тебе, – благословила Варвара, и тут Лящук отметил, что в Варваре исчез вчерашний интерес к Мазину, угас, сошел на нет, и Мазину вряд ли что тут светит, вряд ли он может рассчитывать у Варвары на успех. И честное слово, Лящуку стало как-то спокойнее, утихомирилась, улеглась душевная маета, и с солнца вдруг сползла дымная наволочь, сизая тусклота растаяла, и оно засияло чисто, как-то ликующе, напряженно.
Мазин немного неуклюже, погромыхивая привязанными к спине железными стаканами, перелез через борт челнока, чуть совсем не завалив его, в ответ вскрикнула Варвара, что-то глухо прорычал Кит, Леня взмахнул руками, окончательно теряя устойчивость, тяжело ухнул в воду, пустил струю пузырей, разгреб перед собой плотную, утренней чистотой наполненную толщь, ушел в глубину.
До шхуны надо было идти метров десять – двенадцать. Она прочно стояла на дне, вернее, даже вросла в него, одним бортом притулясь к облепленной морской тиной каменной стенке, – большая, вытянутая, как сигара, с обрубленными мачтами и нелепым приспособлением на корме, напоминавшим китобойную пушку. На носовой палубе с двух необломленных торчков тяжело свисали обмахренные бородатыми водорослями провода. Мазин уцепился рукой за поручень, идущий вдоль борта шхуны, и, отправив наверх длинную гирлянду крупных белых пузырей, подтянулся к поручню, повисел немного на нем неподвижно, потом пробрался к капитанской каюте. Сверху было видно, как он пытается кулаком разбить стекло одного из иллюминаторов, но стекло, толстое и прочное, как дубовый спил, не поддается, на арапа его не возьмешь, поэтому, ударив еще несколько раз рукой по иллюминатору, Мазин бросил бесполезное занятие, посмотрел наверх, словно спрашивая у тех, кто остался в челноке, правильно ли он поступает.
– Правильно, – буркнул Лящук.
Недалеко от челнока, прижимаясь к прибрежным бухтам и волоча за собой пенный шлейф, прополз черный от старости и грязи сейнер. Лящук подумал, что если бы сейчас в челноке был Мазин, то он наверняка бы сказал: «Старая коробка, ловит бычков, шесть человек команда... Более чем на километр от берега не рискует удаляться, трехбалльный шторм пережидает в гавани, где тихо, как у ребенка в люльке. Капитан старый, лысый, выдвиженец из бухгалтеров, сидит сейчас в каюте и дует чай. На вахте стоит чиф. Чиф? Вы спрашиваете, кто такой чиф? В переводе на русский язык это означает «старший помощник капитана».
Мазин тем временем перебрался на самый нос и пробовал теперь отвернуть зубчатую коробку гидрокомпаса.
– Ни черта он не найдет на этой пепельнице. Компас зачем-то ему понадобился. Тьфу, барахольщик.
– Юрасик, что он делает? – несколько недоуменно поинтересовалась Варвара.
– Обрезание, – буркнул Лящук.
– Что-что?
– А-а, не приставай! Потом скажу!
Варвара обиделась, а Лящук ощутил в себе некоторое злорадное успокоение: это тебе, мол, дорогая девонька, за муки душевные, за то, что не замечаешь чистых порывов, привязанности, за боль причиненную. Мазин закончил бесполезную возню с гидрокомпасом, медленно проплыл над каютой, «приземлился» на кормовом пятаке. Там в деревянный настил палубы был врезан здоровенный люк – такие люки делаются для того, чтобы в трюм можно было опустить крупногабаритный груз. Люк этот, толстенный, донельзя тяжелый, был поднят когда-то специальной катерной лебедкой и так, в поднятом состоянии, был оставлен и теперь тихонько покачивался-поскрипывал влево-вправо, повинуясь всплескам подводного течения. Под крышкой косо уходил в глубину черный провал. Мазин завис над провалом, выпустил очередную порцию воздуха, – изображение, как в телевизоре, когда идет передача из космоса, ухудшилось. Мазин продолжал висеть неподвижно над провалом: видно, не мог решиться – лезть в трюм или не лезть...
– Струсил? – спросил Лящук.
– Что значит, струсил или не струсил? – проговорила Варвара. – Риск, конечно, благородное дело, но есть вещи, ради которых нет смысла рисковать. Просто глупо рисковать.
– Ясно, – буркнул Лящук, – раз нет смысла, значит, нет, – улыбнулся про себя, грустно и затяжно, подумал, что кроме смысла есть вещи иного порядка: гордость, честолюбие, сила, смелость, желание утвердить самого себя... В это время Мазин сделал сильный мах ластами и провалился вниз, в черноту трюма.
– Ап, – сказала Варвара. – Пора выключать ящик, все равно уже ничего не видно, – перевернулась на спину и, прикрыв глаза зелеными, какой-то ядовитой лягушачьем окраски очками, стала загорать.
– У меня сливы есть, – неожиданно пробасил Кит, – вчера привез.
– И мы их не съели? – спросила Варвара.
– Съели, да не все. Осталось...
– Давай их сюда.
Кит деловито вытянул откуда-то из-за спины бумажный, косо простроченный нитками куль, с хрустом распахнул горловину. Варвара, запустив туда руку, взяла две или три штуки – больше не вместилось, Лящук тоже взял пару.
Сливы были кирпично-красные снизу, с закопченными боками и сизой протемью сверху, там, где задиристо, будто щенячьи хвосты, торчали тугие и твердые, почти одеревеневшие хвостики; крупны они были необыкновенно: возьмешь одну в руку, а она лежит тяжело, удобно, занимая всю выемку ладони – ну, ровно куриное яйцо, а не слива.
– Такой сливой убить можно, – сказала Варвара.
– Точно, попадет в висок, и заказывай деревянную тельняшку, – произнес Лящук тихо, с какой-то недоброй, болезненной яростью, ясно прорезавшейся в его голосе, и всем сквозь тихость почудилась такая явная угроза, что даже ни на что не реагирующий, молчаливый Кит хмыкнул, покосился на Лящука бирюзинами, взметелил ладонью лохмы на голове.
– Так уж и тельняшку, – лениво проговорила Варвара, – что-то злости в тебе, Юрась, много стало, день у тебя наперекосяк с самого утра идет.
Они еще не знали, не ведали, как сложится у них день дальше, что их ждет в ближайшие полчаса.
5
Время тянулось медленно и нудно, светило вновь утонуло в дымной сизи и приубавило свой пыл, солнечные охлесты были нежаркими, не южными – северными скорее, такое солнце в летнюю пору и в Ленинграде водится.
– Что бы я еще увезла из Коктебеля – так это коллекцию камней, – Варвара вяло поболтала ладонью за бортом, отерла мокрыми пальцами лоб. – Камни тут хорошие в прибое попадаются.
– В нашей бухте они есть, – отозвался, не открывая глаз, Лящук. – Я, например, халцедон нашел.
– Хоть показал бы... Какой он?
– Беловатый, с дымкой, на солнце посмотришь – светится, – Лящук шевельнулся устало, согнал с лица морщины, с ними сползло и выражение обиды, исплаканности, уголки губ приподнялись кверху, утонули в ямочках. – В самый первый день, когда мы приехали, я разведывал насчет камней. Тут на побережье Сердоликовая бухта есть, так там целая экспедиция камнеискателей работает, сердолики добывает, потом туристам и дикарям, вроде нас с вами, продает...
– А сердолик, он какой?
– Как и халцедон, прозрачный, только не дымчатый, а красноватый, в теплину, либо розовый...
– Цвета бедра испуганной нимфы, – усмехнулась Варвара.
– Фу!
– Это не я, – быстро произнесла Варвара, – это классика...
В здешних скальных обрывах, срезами ниспадающих в море, можно не только халцедон или сердолик найти, но и «стеклянный блеск» – так здесь называют горный хрусталь, и «ледяной дым» – аметист, и бледно-желтый, немного смахивающий на конторский клей опал, который, если опустить в воду, начинает лить перламутровый свет, и кровавый, недоброго цвета гейландит, называемый «маковым камнем», и черно-зеленый хлорит – «змеюшник», и кара-дагские яшмы, целую россыпь: желтые, зеленые, коричневые, красноватые, бурые, с налетом сизи, и благородный белый натролит – «крымский снег», и мутноватый, похожий на огуречный рассол анальцим... Все это море выкатывает, выбрасывает на берег во время штормов, прибоев или просто посылает в дар с хлесткой бурной волной, поднятой экскурсионным теплоходом-торопыгой. Лящук читал про все эти камни, читал еще там, в Сибири, в Усть-Куте, перед отпуском: ведь всегда бывает интересно все и вся знать про места, куда едешь отдыхать.
– Туристы тут каменной болезнью болеют, это похуже азиатского гриппа, – немного помолчав и оправившись от Варвариной реплики, заговорил Лящук, – целые чемоданы камней с собой увозят.
– А какие тут еще бывают камни?
– Диковинные.
– Именно?
– Например, есть такие каменюшки, которые называют «цвет Крыма», – они схожи со здешними горами, желтовато-бурые, округленные, вроде голубиных яиц. Еще есть «морские духи» – это зеленые камни, таких тут много... Есть «чучундры» – камушки, похожие на человека, «крестовики» – исчерканные рисунком, «загадочные» – это халцедоны и сердолики с пятнышками, вроде как с птичьими глазами, – эти камни всегда подглядывают за человеком, все видят, но ничего не говорят, они молчуны. Умные молчуны. Здешние жители называют их лягушками, а «морских духов» величают «собаками».
– Неинтересно как, – шлепнула ладонью по воде Варвара.
– А «крестовиков» они прозвали «полинезийцами»...
– Это уже лучше.
– Еще тут много «куриных богов».
– Камушки с дыркой, это я знаю... Счастье приносят.
– Только в том случае, если за один день найдешь семь штук и нацепишь их на шею...
– Почему семь, а не восемь? Или не девять?
– Так принято...
Лящук в этом разговоре открылся вдруг с новой, совершенно неожиданной стороны: Варваре всегда казалось, что он сухарь, зануда, неудачник – отсюда и комплексы, и мгновенно, словно керосин, плеснутый в костер, вспыхивающая злость, и приступы печали, истомы, чахоточность фраз, тоска по несбывшемуся, острая, почти слезная обидчивость, постоянное стремление выяснять отношения, а потом зажиматься, уходить в себя. Когда Лящук рассказывал о камнях, у него и голос, и лицо изменились, и слова новые нашлись, и что-то теплое, живое, осязаемое находилось совсем рядом, когда он рассказывал, чудилось даже – протяни руку, и дотронешься до этого живого, непонятного существа, то ли чижа, то ли белки, чего-то близкого, чему и названия, честно говоря, нет. Геологом бы Лящуку быть, драгоценности разыскивать, а не на «плавающей сковородке» вкалывать.
– Еще! – попросила Варвара.
– О камнях можно говорить долго, – вздохнул Лящук, – это песня.
Кит вскинулся в челноке, ошалело покрутил кудлатой головой, похоже, он все это время спал – и точно спал! – потянулся с долгим сладким подвывом, взметнул над собой руки, тяжелые, обросшие коричневой, еще не успевшей выгореть щетиной, с хрустом сложил их, снова распрямил, опять сложил.
– Ого, сколько тебя, – шевельнула губами Варвара, – сколько мяса, костей... Гора!
Кит промолчал, заглянул за борт, лицо у него вдруг странно перекосилось, рот съехал на подбородок, а на шее, с булькающим звуком взбугривая кожу, заходил кадык, скулы с тугим треском натянули кожу, и вдруг тяжелый, сиплый, словно пароходный гудок, полный тоски и отчаяния крик заставил в одно мгновенье вскочить Варвару и Лящука. Челнок под их ногами чуть было не располовинился, как арбузная корка. И от секущего страшного «а‑а‑а‑а‑а» покачнулось солнце, ухнуло куда-то вниз, к горизонту, подпрыгнуло, отфутболенное, и враз черным и жутким сделалось небо, и облака невесомо, бесформенно обвисли на нем, и вздыбилось море косым яростным валом, вздыбилось и опало, стало ровным, словно одеревенело.
– А-а-а-а-а-а-а, – бесконечен был этот раненый крик.
Лящук схватил Кита за руку, рванул что было мочи на себя, заваливая матроса на скамейку, но сил у него не хватило, Кит оттолкнул его и, взвившись в воздух, переломился, распрямил ноги и ровно, почти без всплеска вошел в воду. И только тут Лящук увидел, что произошла вещь действительно страшная, фатальная. И Варвара это увидела, стиснула веки, выдавливая из них горечь, всхлипнула тонко, неверяще, подстреленно, прошептала, не разлепляя белых губ:
– К-как же эт-то? – Вновь всхлипнула, покачнулась и, если бы Лящук не подставил руку, упала бы.
Лящук вдруг почувствовал, как в нем одряхлели и обвяли мышцы, источилась, иссякла жизнь, где-то в боку, не прикрытом ребрами, сжался и разжался ком, и сразу стало трудно дышать, по лбу покатился ядовитый пот, горло перехлестнуло удавкой, и вот уже потемнело в глазах, красные овалы завспыхивали совсем близко, обжигая и прокалывая болью, и начало казаться, что все... все, конец пришел... Лящук захватил нижнюю губу грядкою зубов, прокусил и, только когда по подбородку потекла кровь, очнулся и как-то странно, однобоко удивился, почему же он не кричит, почему в горле застрял вопль, и он никак не может протолкнуть этот похожий на окаменелый стон тычок? Он тихо сполз на дно челнока, вяло перевалился через борт, по плечи, головой вниз, погрузился в теплую и соленую, похожую на слезы, морскую воду, сделал слабый гребок руками, потом еще один, и еще, оттолкнулся от лодки.
Но ныряльщиком он был все же куда более слабым, чем Кит, до Кита ему не дотянуться, силы не те, дыханья не хватает, и стучит уже в висках кровь, и надо возвращаться обратно, и грудь стискивает железный, наглухо сцепленный клепкой обруч, и горло сдавливает, душит невыплеснутый крик.
Стряслось страшное, почти непоправимое, такое выпадает раз в десять тысяч, в сто тысяч, в миллион, в десять миллионов случаев. Пока они загорали, бездельничали, ели сливы, отпуливая пальцами косточки в воду, трюмный люк шхуны, поднятый вертикально и делавший кивки то налево, то направо, то налево, то направо – подчиняясь любому подводному теку, любому движению, любой судороге, любой дряблой волне, – качался, качался и, вспугнутый каким-то неведомым придонным валом, рухнул на трюмный вырез, накрыл его своим многотонным разбухшим телом, закупорил, запечатал Мазина в чреве шхуны. Это-то и увидел первым Кит и первым кинулся на подмогу.
Главное – не метаться, главное – не суетиться, спокойствие, спокойствие, спокойствие – только в спокойном состоянии, все трезво взвесив, холодно рассчитав, задушив в себе все нестойкое, эмоциональное, заглушив тревогу, смятенность, все взрыды и всхлипы, готовность к смерти, все жалкое, подавленное, трусливое, можно помочь Мазину, только в таком состоянии, только в таком... Лящук, ощутив, что он вот-вот потеряет сознание, выгнулся рыбой, так что у него захрустели, сместились позвонки, отчаянно, из последних сил заработал ногами, устремляясь вверх, к блеклому пятнышку солнца, к дымной небесной сизи, к воздуху, к челноку с беспамятной Варварой, к крикливым чайкам, к пузырению волн, к привычному шлепу прибоя, к реденьким, немощным облакам, ко всему, чем жив, чем болен человек, что его питает, дает заряд любви, мысли, творчеству, бытию.
Он вымахнул на поверхность, ухватился слабой, плохо гнущейся от усталости рукой за борт челнока, хрипло всосал в себя воздух, почувствовал, как в нем распахнулись, словно крылья, раздвинулись легкие, вобрали в себя кислород, и его затрясло от слабости, от омерзения к собственной немощи, от надорванности, от близкого, буквально накоротке, и потому очень сильного ощущения опасности, к которой он только что прикоснулся.
– К-как там, Юр? – услышал он скрипучий, наполненный слезами шепоток Варвары.
– Не... не дотянул, – прохрипел Лящук, отплюнул горькую жижку, набившуюся в рот.
Рядом с грохотом пробил волнистую твердь Кит, захватил ртом воздух, но этого не хватило, тогда он сделал еще один судорожный захват, вцепился в нос челнока, обвис на руках. Бронзовые глаза-капелюшки утеряли безмятежную голубизну, налились кровью, сделались неподвижными, остекленели, и эта жестокая перемена, происшедшая на лице Кита, эти жесткие, отвердившиеся щеки, замороженность висков, лба, подбородка, глубокие выбоины, в которые провалились глаза, сказали куда больше, чем сказал бы сам Кит.
И, тем не менее, Варвара вторично спросила с тихой, квелой надеждой:
– К-как?
Кит дрябло погремел свинцом, дробью, застрявшей у него в горле, скривил тяжелую, с переломом посредине нижнюю челюсть, сплюнул в воду.
– Глубоко, с‑сука... Н‑никак.
– К-кран бы сюда... П‑плавучий... Иль катер с лебедкой, – тоскливо проговорил Лящук. – Т‑тут даже если донырнешь, все равно люк не оттянешь... Он водой придавленный.
– Сколек там времени? Глянь, – по-прежнему загнанно, чужим голосом попросил Кит.
Варвара сунула руку в сумку, в которую были сложены паспорта, деньги, часы – то самое, что они всегда брали с собой, не оставляли в палатке, вытянула наугад часы, посмотрела на них невидяще, бессмысленно:
– Двенадцать. Ровно двенадцать.
– Та-ак, – продребезжал размятым металлом Кит. – Запасов воздуха у него с гулькину ногу. Минут на двадцать. А там...
– М-мальчики, – Варварины плечи затряслись, – м‑мальчики, надо что-то сделать... М‑мальчики!
Кит не ответил, втянул в себя воздуха побольше, трудно оттолкнулся от челнока и, привычно перемалывая ногами воду, ушел в глубину. Лящук тоже засипел часто и надорванно, собираясь с силами, поднырнул под челнок, перевернулся в воде и, с силой оттолкнувшись от днища челнока ступнями, сделал гребок, ушел на метр в прозрачную бутылочную зелень, еще сделал один отчаянный гребок, вложив в него все, что имел, еще на чуть-чуть приблизился к шхуне. Кита он не видел, Кит растворился в этой жутковатой толщи, будто кристалл снадобья в стакане воды, перестал существовать, истаял в атомном взрыве, и не спасти его больше, как и Мазина не спасти, нет их, нет...
Он прошел еще несколько метров вниз и вдруг с холодным, каким-то потусторонним, омерзительно расчетливым интересом начал оглядывать водную глубь, все, что жило, что творилось в ней. Здесь было холодно, много холоднее, чем наверху, видать, из-под берега в море вливалась горная протока, и вода тут, кажется, была менее соленой, чем наверху; какие-то страшноватые, обезображенные круглыми черными катышами выпученных глаз, суетились длиннорылые рыбешки, а на уровне уха, словно приклеившись, неотступно следовала мясистая голубая медуза, зло раскрылатив свой зонт, украшенный бахромой висюлек. «Дура чертова», – подумал он. В ушах закололо, забарабанило, и Лящук, не выдержав, рванулся было обратно, но какая-то жесткая, расчетливая трезвая сила остановила его: погоди! Он удержал порыв, ощутив себя вдруг сильным, лишенным страха, заработал с обреченным отчаянием, делая руками короткие крепкие гребки, ощутив неожиданно – вот уж полная чушь, шизофрения, галлюцинация! – прогорклый вязкий дух гари, нефтяного отстоя, какой он всегда ощущал, когда опускался в горячечное машинное нутро «плавающей сковородки». Еще почудился запах мокрой осенней земли, обложенной палой листвой, когда еще не холодно, но с небес уже начинает валиться на землю редкий и робкий, неестественно воздушный, вызывающий щенячий обжим в горле снег – он пухом ложится на листья и тут же проседает, истончается, мокрит траву. И на душе становится надорванно, одиноко, тоскливо, а земля сопротивляется вестнику грядущих морозов, она еще пахнет живым – травою, целебными кореньями, грибами, ягодой, злаками, земля не хочет засыпать, и дух ее обладает такой же печальной будоражащей силой, как и дух первого снега, – силой щемящей и мучительной.
Говорят, у лыжников, да и у пловцов тоже, и у альпинистов случается, что приходит второе дыхание. Лящук никогда спортом не занимался и, признаться, не верил этому. Но тут с ним произошла неожиданная вещь: едва он снова устремился вниз, к шхуне, цепляясь глазами за обросшее водорослями длинное тулово судна, словно что-то щелкнуло в его организме, подобно тому, как щелкают счетчики в такси, и напряжение – огромная тяжесть, давившая на голову, на уши, обжавшая виски, – прошло... Стало вдруг легко, свободно. Он сделал несколько раскованных сильных гребков, все ближе и ближе к шхуне, и добрался было уже до поручней рубки, как понял, что воздуха все-таки больше не остается в легких, кончился воздух. И слезная обида вдруг захлестнула его с такой силой, что он чуть не хлебнул воды, и тогда сразу бы наступил конец, и стало страшно, его охватило сложное чувство: здесь была и жалость к погибающему Мазину, перемешанная с жалостью к себе, и смутно подступающая к горлу тошнота, и осознание того, что он больше не сможет сделать ни одного нырка, иссякла его крепость, иссохла. Он в последний раз, чувствуя, как слипаются, склеиваются веки, посмотрел на шхуну, облепленную ракушками, шелковистой тиной, в которой деловито и невозмутимо ползали небольшие, со спичечный коробок, крабы, мельтешили козявки и мальки, тихо и до смешного жалко попрощался с немым рыбьим миром и, делая стригущие махи ногами, устремился наверх, к солнцу, к свету, чувствуя, что дойти до этого самого солнца-света у него не хватит сил. И действительно, силы, как и жажда жить, кончились у него где-то на половине пути, и еще некоторое время он машинально стриг ногами, загребал ладонями воду, стараясь ухватить пальцами смятую солнечную нашлепину, качающуюся, как поплавок в безветренной ряби, и, когда все уже было исчерпано, когда его шансы спастись стали равны нулю, когда он уже хлебнул соленого взвара и почти потерял сознание, вода исчезла.
Он вяло всплыл на горбину волны, тяжело, будто получил пинок под ложечку, перевернулся на спину. Снизу его поддело плотным, словно резиновым, накатом, чуть не перевернуло, но он удержался, шевельнул руками, как нерпа ластами посуху, – неуклюже, разбито, отяжелевше, сквозь муть, опутавшую его облаком, совершенно посторонне и равнодушно поймал Варварин взгляд, испуганный, колючий, страдающий, попробовал улыбнуться, но не получилось – губы у него были расплющены, словно по ним кто-то съездил кулаком, рот набит какими-то солеными осколками, крошевом, сгустками студня, клейкими ошмотьями пищи.
Выплеснувшей из-под лодки волной его неожиданно приподняло и опрокинуло обратно, снова вниз лицом, он пробовал вяло сопротивляться, но обмяк, увидя, что изо рта в воду выплеснулось что-то бурое, маслянистое, тяжелое, и совсем не огорченно, скорее устало-равнодушно, истерзанно понял – это кровь.
Варвара, почуяв неладное, звучно шлепнулась в накат волны, всхлипывая и стуча зубами, подплыла к Лящуку, поддела его снизу рукой, толкнула к челноку, зашептала знобко, потрясенно, пугаясь вида крови:
– Давай, Юр, к лодке... Ну, милый, давай...
Ее голос, близость ее придали немного сил. Он сделал гребок по-собачьи – есть такой, высмеянный всеми мальчишками от Балтики до Тихого океана, – способ плавания по-собачьи, потом еще один, фузливый и слабый, добрался до челнока, втесался в мягковатый, изопревший борт ногтями, подтянул к животу правую ногу, ватную, неповоротливую, грузную, заваливая ее за борт, Варвара помогла, тогда он вскарабкался на челнок вначале грудью, потом животом, с отпугивающей горестной ясностью увидел, как на днище челнока закапала кровь, пятная старое полупрелое дерево. Откуда-то сбоку – откуда, Лящук уже не видел, – задавленно сопя, приплыл Кит, помог перекатиться в лодку. Лящук закрыл глаза и утонул в минутном забытьи, будто в омуте – темном, бесформенном, болезненном, куда никакие звуки, кроме стука собственного сердца, не доходили. Когда очнулся, то сквозь темную, слепую пелену различил Кита, сидящего на корме, с худым плоским лицом, с висюльками лохм, прилипшими к ушам.
– Сколек времени там накачало? – надсадно морщась, выдавил из себя Кит.
В другой раз Варвара, конечно бы, поправила его, сказав, что положено говорить не «сколек времени» и даже не «сколько...», а «который час». Кит, естественно, не среагировал бы, но, тем не менее, Варвара лишний раз показала бы свою филологическую образованность.
– Четверть первого, – тихо ответила она.
– Не то, – поморщился Кит, – сколек времени прошло... – Он имел в виду, сколько времени Мазин сидит в трюме.
Варвара снова взглянула на часы, потом медленно опустила их в сумку. Было слышно, как они звякнули о что-то металлическое. На лице Варварином уже не было прежнего суматошного испуга, мертвенной серости в подглазьях, лицо ее закаменело, будто вырезанное из хорошей твердой породы – скарна, гранита, мрамора, хотя из скарна, кажется, ничего не режут, это то ли вольфрамовая, то ли молибденовая руда, Лящук забыл, какая именно руда, – такое расчетливое спокойствие всегда настораживает, оно опасное, оскользающее, могильное.
– Более пятнадцати минут, – ответила Варвара.
– Все! – прокатал дробь Кит, сглотнул, – Лехе мы уже ничем не поможем. Воздух у него на исходе, чуток осталось, а чтоб нам сюда пригнать катер с краном, понадобится часа три, не менее.
6
Ну почему так спокойно море, горы, почему солнце светит по-прежнему равнодушно, хотя и замаранно как-то, окутанное сизью, словно костерным дымом, ну почему все так тихо, почему? Тихо почесываются под днищем челнока волны, где-то тихо, хотя и с подвизгом, словно немазаная телега, покрикивает чайка, тих воздух, тихо море, пароход тихо бредет по горизонту, лишь под виднеющимся вдалеке выступом, напоминающим то ли гроб, то ли сундук, то ли футляр для скрипки, кто-то будто специально запалил костер, и тот чадит черным лезвистым смрадом, взрезает воздух ножом, он как сигнал бедствия, как крик о помощи, как потайной знак кому-то, более сильному, чем мы.
7
Раздавленные, осунувшиеся, остолбеневшие от горя, они сидели в челноке, тесно прижавшись друг к другу. У Лящука кровь перестала идти: видно, на глубине у него лопнул какой-то сосуд, а сейчас жилу залепило спекшимся комком, затычкой, вот и перестало течь.
Ни один из троих не среагировал на странную буркотню, раздавшуюся под челноком, будто на глубине лопнул шар, и катыши воздуха, обгоняя друг друга, понеслись наверх, на волю, приплющиваясь к днищу лодки, давясь, исходя на нет. Потом словно фонтан взвился – над водой показалась... над водой показалась мазинская голова с синюшными кругами подглазий, хорошо видимыми сквозь стеклянный овал щитка.
– Мазин! – тихо, в себя, булькающим шепотом проговорила Варвара. – Г‑господи, Мазин! – Притиснула кулаки к вискам, заплакала неожиданно тоненько, беспомощно. – М‑ма‑а‑азин...
Лящук, реагируя на шепот, открыл глаза, невидяще обвел ими небо, а Кит сжал свои бирюзинки в острые опасноватые щелочки, нагнул голову круто, на шее даже вспухли, взбугрились неровные витые жилы, долбанул кулаком по бортовине челнока, из-под удара во все стороны полетела мокрая гниль, прелые остья, ошмотья дерева.
– С-сука, – незнакомым голосом проговорил Кит, – сколек из-за него... С-сука! А мы-то... Мы-то чуть не поседели...
Лящук шевельнулся, сглотнул мокрушный, пополам с сукровицей ком, уперся руками в ребровину дна, сел. Посмотрел на подплывающего Мазина, облизал деревянным языком губы. Подумал неожиданно ясно, спокойно: «Все хорошо, что хорошо кончается. Но кончается ли? Может, только начинается. Может, Кит прав, может, Мазину надо надавать по морде? А за что, собственно? Вспомни, ведь ты же сам хотел, чтобы Мазин испугался и не полез в этот трюм, и, если бы он не залез, ты бы навсегда запрезирал его, и в воду вторым конечно же полез бы Кит, и тогда бы он обязательно оказался захлопнутым в трюме, в мрачной темноте, и весь кавардак вертелся бы тогда вокруг него, а не вокруг Мазина. Бить не за что. Правильно, не за что. А потом, камарад Лящук, добрее надо быть, добрее... Почаще улыбаться надо. Эх, Сазоныча бы сейчас сюда, он сразу бы разобрался в том, кто виноват и кто прав, и тогда бы все стало на свои места. Но Сазоныч будет только двадцатого, и наверное, не днем, а вечером – значит, почти что двадцать первого, – так что до Сазоныча далеко, как до самого бога...»








