Текст книги "Дождь над городом"
Автор книги: Валерий Поволяев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
ТРАССА
(повесть)

1
Сто́ит только по северным засечкам перевалить через Урал, с его липкой осенней изморосью и грузными облачными шапками, обметавшими затупленные каменные макушки, как начинается сибирское болотное царство. Болота тут огромные, заполненные иссиня-проржавелой водой, с кирпичными кочками резики и бездонными плешинами топей. Бывает, нет-нет, среди болот и встретится сухая, поросшая кривобоким леском куртина. На куртине, часто случается, стоит буровая вышка. Загонит вышка щуп в болотную мякоть и месяцами ищет подземный нефтяной мешок. Найдет – снимется, переберется в зимнюю пору, когда затвердеет болото, на другую куртину, дальше начнет искать.
На месте пробуренной скважины остается белобокий рукастый стоячок – нефтяная колонка. Руки стоячка спеленуты ниткой – тонюсенькой, в серебристость, прочной. Хлебнет нитка нефти и бежит прочь от стоячка. Ныряет среди болотных кочек, то под воду уходя, то поднимаясь над ней, через много километров выберется на сушу и по ней уже стелется на юг, туда, где проходит нефтепровод.
У каждого нефтепровода таких ниток не сосчитать, как соберутся все ручейки в один, так и получается черная маслянистая река, которую надо перебросить через Уральский хребет на запад. Проложить нефтепровод, иначе говоря, трассу, в тайге да в болотах, которых на юге чуть меньше, чем в Приполярье, но все равно больше чем достаточно, – задача сверхтрудная, можно сказать, стратегическая. Чтобы решить ее, нужен и ум, и талант, и воля, и храбрость, и мастерство. Решить ее – все равно что выиграть сражение. Большое сражение. Из тех, что входят в историю.
Тянут трассу люди мужественные, влюбленные в свою работу, в землю, по которой они идут. Дело их очень тяжелое, опасное. Бывает, правда, попадет к трассовикам человек случайный, любитель отведать сезонного заработка, но такие люди долго не задерживаются. Проходит время, и перед ними встает выбор: или – или...
Большинство возвращается назад, откуда и пришло, но случается, что среди этих пришлых попадает кремешок хорошей породы, исправляется и трассовики принимают его в свой коллектив уже навсегда. На всю жизнь.
Рассекла трасса тайгу на ломти, располовинила болота. Идет трасса на запад, и заметен ее шаг.
2
Костылев приехал в эти края в сентябре, когда в России, как здесь, в Сибири, называют центральную часть страны – Орловскую, Тульскую, Липецкую, Воронежскую и прочие области, еще было тепло, в воздухе летала длинная невесомая паутина, дни стояли тихие и покойные. В такие дни в голову приходят мысли о вечности, о непреходящем, о прочности природы, о том, что означает бытие. В «России» было тепло, а здесь, на севере, снег уже густо облепил землю, лишь кое-где сквозь белесое стылое одеяло пробивались наружу обмороженные остины травы.
Костылев прильнул к вогнутому кругляшу иллюминатора, увидел черное озерцо, в котором качались огни стоявшего у берега чумазого катерка; низкие деревянные строения, покрытые дранкой, мутно светлевшей в угасающем дне; кубики тракторов; удлиненные прямоугольнички машин, запрудивших площадь у пристани.
Он беспомощно оглянулся на сидевшего рядом парня, смуглого, с густой, ровно обрубленной бородой. Похоже, цыган. Парень был олицетворением спокойствия. Спокойные глаза, спокойное лицо, руки спокойные, поза расслабленная.
– Никак, зима? А? В сентябре-то, а?
– Зима, – однозначно отозвался парень, а у Костылева сердце пошло на сбой работать – оттого, что не увидит он больше теплой подмосковной осени, не пройдется по палой листве, покрывшей улицы рано затихающего в сентябрьские вечера подмосковного поселка Ново-Иерусалима. В этом поселке у него с бабкой Лукерьей Федоровной, доброй, вдумчивой старухой, был домик, укрытый в густом вишенье, как в лесу.
Самолет, запрокинув крыло, очертил крутой вираж и пошел на посадку. Колеса глухо стукнулись о бетон взлетной дорожки, тут же яростно взревели двигатели, сотрясая округу. Потом грохот опал и сделалось тихо.
– Граждане пассажиры! Прошу всех оставаться на своих местах! – объявила бортпроводница – конопатая пичуга ростом чуть повыше кресла.
– Ить ты, от горшка два вершка, а держится, как директор. Элементарно, – пробормотал Костылев. – На работу? – спросил он у цыгана.
– Нет, в отпуск. Загорать на песчаных обских берегах. Солнце вишь как прижаривает, – цыган показал из-под бороды крупные, белые, хоть для рекламы, зубы. Увидев, что Костылев обиделся, добавил: – На работу, куда ж еще.
– Нефть?
– Не совсем. Нефтепровод. Тут нитку кладут.
– Трубы?
– М-угу. Нефть, ее надо не только взять, но и перебросить в города, к Москве поближе. А это не фунт изюма в обед смолотить.
– Бывал здесь раньше?
– Бывал. До армии в техникуме учился, тут практику проходил. Потом, после армии, на инженерной должности работал. Почти что местным стал. Хантом, манси...
– Значит, техни‑ик, – Костылев потянулся в кресле. – А какой техник? По диплому, так сказать. Есть ведь техник-строитель, есть техник-механик, а есть, что на счетах щелкает, техник-экономист, или как он там?
– Сварщик.
– Газо иль электро? С газом или с электром дело приходится иметь?
– И с тем, и с другим.
– А я, когда служил, с газом все более. Днища кораблей обстругивал, ниткой заштопывал, заплаты клал. Затем все это мне надоело, я рапорт командиру на стол, и деру дал. В танковые части. Вначале рычаги на себя да от себя дергал, потом за бублик сел.
– За что, за что?
– За баранку, говорю.
Тут на них зашикали – пора было выходить. По гремящей, непрочной лестнице-приставке спустились вниз. Из проволглого, насыщенного запахами одеколона и сапожной ваксы самолетного тепла попали в сухой холод, от которого заслезились глаза. За ярко оконтуренной светом стекляшкой аэропорта рваной кустистой линией темнела тайга. У края прозрачно-черного, обсыпанного редкими звездами неба трепетало густое рыжее пламя.
Костылев поежился, натягивая на уши воротник легкого, «подбитого ветром» плаща, побрел в темноту вслед за спутником, спотыкаясь на неровностях плит, шаркая подошвами.
– Слышь, друг, – он тронул цыгана за плечо, тот попридержал шаг, обернулся:
– Ну?
– Это чего горит? Северное сияние?
– На всякий пожарный – моя фамилия Старенков.
– Костылев, – Иван нащупал в темноте ладонь цыгана, тряхнул ее.
– Поручкались. Нет, это не северное сияние. Это газ сжигают. Попутно с нефтью газ из земли выходит. Девать продукт некуда, и, чтоб он не засорял воздух, его сжигают.
– Богатеи.
– М-угу. Не нашлось еще умной головы, чтобы эти миллионы в дело пустить.
– Слышь! – Костылев умолк. Старенков остановился, и в темноте Иван увидел совсем близко его лицо, большое, плоское, словно увеличенное сквозь линзу. – Слышь! – повторил он. – Ты это... На работу будешь устраиваться иль уже здесь работаешь, а?
– Работаю, – ответил Старенков, лицо его отодвинулось от Костылева, стушевалось.
Костылев даже присел, чтобы увидеть цыгана на фоне зарева. Оказывается, стоит совсем рядом, рукой дотянуться можно, а вот не виден. Странное какое-то зарево. В деревне если ночью заполыхает, то становится видно, как днем, а тут, сколько ни напрягай зрение, все равно как близорукий без очков.
– Что? Шнурки посеял? – произнес из темноты Старенков.
– А семья у тебя где? Здесь? – пропустив вопрос насчет шнурков, спросил Костылев.
– В Тюмени семья. Жена и дочуня.
– Сбежал?
– Зачем же? С семьей все в порядке.
– Разве в Тюмени нельзя работу найти, раз с семьей все в порядке?
– Можно. Но я эту работу люблю.
– А кем ты работаешь?
– Бригадиром.
– По-нашему, бугром. – Костылев помолчал, натянул на нос шапку, ощутил, как остро пахнет старый, посеченный молью мех, подумал, что на лето (бабке Лукерье надо будет написать) вещи нужно пересыпать не вонючим невыветриваемым нафталином, а махоркой. Действует не хуже, и запах человеческий все-таки сохраняется. – Мы бригадиров буграми у себя на работе зовем.
– Здесь тоже так зовут.
– Слышь, – проговорил Костылев в темноту. – А мне не поможешь устроиться?..
Костылев еще что-то говорил, даже не вникая в свою речь, в слова, которые вылетали из него, как семечки из подсолнуха. Потом, враз остановленный каким-то жестким внутренним тормозом, замолчал. Улыбнулся жалобно в темноту.
– Какая у тебя специальность? Что-то я не понял, – спросил Старенков.
– Ну... По нынешней специальности я – одна нога здесь, другая там. Шофер. В передней лапе баранка, задняя на педаль давит, спидометр километры накручивает. Элементарно.
– Смотри-ка. А ты, оказывается, через раз юмористом бываешь.
– Приходится, хотя деньги за это не платят.
– Подзаработать приехал?
– Что, нельзя?
– Ребята узнают – морду набьют. Здесь ой-ой как не любят ходоков за длинным рублем.
– У меня бабка старая, и дом под Москвой разваливается. Надо же на какие-то шиши все это поддерживать.
– Я тебя предупредил, а дальше – как знаешь.
Костылев покрутил головой: важна житейская суть человека, вернее, сам человек с его сердцебиением и кровообращением, с колготной мыслью, а не то, что о нем думают. Повода для ярлыка, что он – ходок за сторублевыми кредитками, не даст.
3
Гостиницу НГДУ – нефтегазодобывающего управления – жители поселка звали канадским домиком. Собранная из деревянных пластин, опрятная, погруженная в сосновое редколесье, гостиница была, действительно, построена для какой-то привередливой канадской делегации, приезжавшей посмотреть, как в сибирских болотах добывают «земляное масло». Костылеву и Старенкову неслыханно повезло – в канадском домике оказались свободные места. Даже не места (места – это не то слово), а свободный номер: две с армейской тщательностью заправленные верблюжьими одеялами кровати с лакированными, красного дерева спинками, ковер на полу и ковер на стене, гардероб, огромный, как кузов грузовика, стол, стулья, графин с чуть примутненной от болотного осадка водой.
– Чин чинарем, – произнес Костылев с довольным видом, поднял вверх большой палец.
– Сегодня суббота, – сказал Старенков, – уик энд...
– Чего-чего?
– Конец недели, – спокойно сказал Старенков, глаза его оттаяли после холода улицы, стали жаркими. – На работу сегодня не ходить. Можно в ресторан.
– В такой обуви? – Костылев оглядел свои измазанные грязью ботинки. Чистить все равно бесполезно, стоит только ступить за порог, как они опять по колено влезут в размытую, огрузшую под мокрым снегом дорогу, клейкую от глины и торфа. – Может, лучше здесь останемся? Выпьем и закусим, а? В. магазине продукт возьмем. Элементарно. А? – Костылев красноречиво брякнул мелочью в кармане.
– Не боись, парень. Я плачу. – Старенков помолчал немного, потом потянулся с мечтательным видом. – Ресторан – это запах шашлыка, графин со слезой на крутых боках, танцы-шманцы под квартет, дамы в белых платьях, как из-под венца.
Когда они пришли, ресторан был еще пуст. На улице хоть и царила темень ночная, а час ресторанный еще не наступил. Время для ресторанных посещений, как принято говорить, было еще детским. Танцевальная площадка начищена до блеска, каждая паркетина сияла, чеканка на стенах тоже сияла, кадка с фикусом протерта, ударник задумчиво бухал колотушкой в барабанный бок.
Потом ресторан начал понемногу заполняться. Приходили в основном мужчины – группами, все до единого в темных парадных костюмах, коричневых либо синих, сахарно-белых импортных рубашках – видно, одного завоза, – при плетеных синтетических галстуках; на ногах охотничьи резиновые сапоги, собранные в колбасы и спущенные под колено, – в другой обуви по поселку не пройти.
Ударник забухал колотушкой сильнее, ударам вторил гомон голосов. Неожиданно на Костылева нахлынуло забытое ощущение вокзала с его суетой, ожиданием дороги, энергией напряженных и усталых людей, с боями около касс. В послевоенные годы пассажиры брали переполненные поезда на абордаж, как вражеские высоты. Такие баталии устраивали, что...
– Слушай, а ты по национальности случайно не цыган? – спросил Костылев.
– Нет‚– Старенков усмехнулся. – Угадыватель большой. Академик, можно сказать.
В ресторане появилась первая женщина, с высоко взбитой прической, посыпанной сверкушками, в белом платье без рукавов, с матерчатой розой на груди, в охотничьих сапогах, голенища которых, как и у многих мужчин, тяжелыми, собранными в кольца раструбами подпирали колени. Да, тут другой обуви не признают. Туфелькам от Кристиана Диора, Нины Риччи или Пьера Кардена здесь не место. Лучшая обувка – мокроступы-вездеходы с высокими, по пояс, голенищами.
Оркестр ожил совсем. Появление женщины словно послужило сигналом. Мужчины подтянулись, помолодели, закрутили головами.
– С прекрасной половиной человечества тут негусто, – сказал Старенков, – так что...
– Вижу, – кивнул Костылев.
– И оркестр тут не очень. Приезжий, не из местных. Пристал к здешнему берегу подработать. Другого нет. Ансамбль писка и тряски, – Старенков улыбнулся, настороженность, сковывавшая его лицо, исчезла.
Появилась еще одна женщина – высокого роста, опять же в белом, с немного подвернутым, из боязни испачкать, подолом платья, с той же розой, что и первая, будто этот матерчатый цветок был знаком какого-то ордена, в петровских сапогах-ботфортах с подрагивающими на ходу прорезиненными ушками.
– Уже две дамы. Скоро будут танцы, – объявил Старенков.
– Вижу, – кивнул Костылев.
Ударник поднялся со своего винтового сиденьица-пятачка и, бросив взгляд в зал, проговорил тонко, дыша в микрофон:
– Соловьев-Седой. «Подмосковные вечера».
Оркестр заиграл, но что-то в нем не ладилось, словно у музыкантов не было начальства, способного все это рявканье, рыки, тиликанье собрать воедино.
Костылев усмехнулся.
– Я знал одного человека, который зарабатывал на жизнь еще более худшим способом – он держал на носу кипящий самовар. Элементарно.
– Шутка вербованного человека, – сказал Старенков.
– Вольного, – Костылев малость обиделся, но улыбка с его лика не сошла. – Как я тебе уже заявил, без оргнабора обошлось, без подъемных и командировочных.
– Выписался хоть из своего Ново-Иерусалима?
– Зачем выписываться-то?
– Значит, скоро сбежишь.
Костылев пожал плечами.
– Кто знает, – ответил он неопределенно и, обхватив рукою стул, оглядел танцевальную площадку.
Вон высокий, седой, с лунным сиянием, обволокшим голову, бородач осторожно, шажками, приблизился к одной из женщин и склонил перед нею голову – откинутые назад, за спину, ладони были потными, пальцы заметно приплясывали: а вдруг женщина откажет ему на виду у всего зала?
Женщина посмотрела на него любопытным взглядом, в глазах зажглись, затрепетали плоские свечечки. Потом свечечки потухли, и она тихо, но решительно произнесла: «Нет».
Бородач, еще не веря, встряхнул головой, словно глаза ему забило пылью, сжал пальцы в кулаки, незряче помахал ими перед собою, потом бочком отошел к пустому стулу, стоявшему за столом женщины, коротко склонил голову, пробормотал: «Благодарю вас» – и, подцепив стул «под микитки», вышел в центр танцевальной площадки. Жарким протестующим костром вспыхнули его уши, когда он встал в исходную позицию, откинул далеко от себя ногу, поклонился еще раз стулу, затем, подняв его на уровень груди, согнул голову и, меланхолично прикрыв глаза, положил подбородок на спинку. Сделал четыре быстрых шага вперед, потом столько же назад, потом, с треском задевая сапожными раструбами друг о друга, совершил резкий поворот, сделал четыре шага в сторону.
– Танго тридцатых годов, – хмыкнул Старенков. – Ишь ты, выкаблучивает. Артист Большого театра, – поковырял ногтем сохлое пятно на скатерти, поднял лицо. В глазах его промелькнула недобрая длинная тень. – Семидесятилетний романтик.
– Неужто ему семьдесят?
– За сорок недавно переехало. Поголубел рано волосом, потому и кажется старым. Прикатил он вот... – Старенков споткнулся, смежил губы, раздумывая, потом снизу поддел бороду рукой, – деньгу большую заколотить. Работал же не на полную катушку. Хлопцы поняли, что к чему, выперли из бригады. И никакая другая бригада к себе не взяла. Бичует, а назад не едет. Эвон, каблукастый. Распотешник!
На паркетинах танцплощадки оставались грязные следы. Когда бородач повернулся к ним, Костылев разглядел, что лицо его длинно и плоско, нос вытянут утиным клювом и посредине разделен ложбинкой, похожей на колодезный водосток.
Музыка кончилась. Бородач сделал последнее па, завершил его немыслимым кульбитом, взвился вверх, по-козлиному взбрыкнул ногами и тяжело приземлился. Потом поставил стул, согнул шею в поклоне, похлопал ладонью по сиденью:
– Благодарю вас! Вы очень мило танцевали.
Повернулся и исчез во мраке зала.
– Лучше нету дыма, чем от сигареты марки «Прима». Исчез как дым, – проговорил Старенков. – Под откос парень пошел. А если свяжется с какой-нибудь, не приведи господь, компанией, то пиши пропало. Погляди-ка направо.
Костылев повернулся. Около кадки с фикусом стояла девушка в серой летной форме. Все в ней было в порядке: пиджачок, юбка, чулочки, туфельки, прическа, фигурка, – зал будто поперхнулся, увидев эту непринужденную праздную молодость, мужики перестали гомонить, и оркестр притих, перестраиваясь.
– Ей здесь не очень, – сказал Старенков. – Обидеть никто, кроме того голубого дурака, не обидит, но чувствует она себя здесь неуютно. Пойти пригласить за наш стол? Неудобно как-то. Эх, яблочко на голубом блюдечке!
– Главное, как говорил мой школьный учитель, не пошлить.
– Т-точно. Мне отец, он тоже был учителем и тоже насчет этого подобное высказыванье имел: «Не опошляй идею». – Старенков усмехнулся грустно. – Видела б моя жена, она надавала б мне. Дым бы коромыслом пошел.
В притеми глаз девушки они вдруг разом увидели себя – всего какую-то долю секунды из зрачков на них смотрели два маленьких неприкаянных человечка. Как из дворцового оконца. Потом оконце захлопнулось.
Недаром говорят, что людей окружают магнитные поля, существуют биотоки... Что-то изменилось в ресторане, в прогорклой дымной его атмосфере с вяжущим запахом подгоревшего сала и крутого спиртного духа. Девушка в летной форме направилась к их столу, осторожно и твердо ступая между комьями грязи, оставленными голубоволосым, придерживая на ходу юбку кончиками пальцев. Крылась в ее походке какая-то беспомощность, обиженность.
– У вас свободно? – спросила она тихим усталым голосом.
Костылев смущенно потер под столом ботинком о ботинок, счищая грязь. Старенков клюнул носом неверяще, запустил пальцы в бороду. Голос его, дотоле звучавший громко и легко, вдруг враз озяб. Костылев заметил, что бригадир оробел, подрастерял смелость перед женским полом, даже в объеме как-то уменьшился. Это придало Костылеву немного бодрости, он выпрямился за столом, спросил о чем-то одними губами. Старенков незряче посмотрел на него, ничего не понял. А что тут понимать – просто Костылев изгонял из себя остатки слабости.
– Пожалуйста. Свободно.
Девушка села, потянула к себе скатерть за бахрому, сплела из тонких и плоских, как лапша, концов короткую косицу, располовинила ее острым ногтем.
– Вы в канадском домике поселились, – сказала она. – Я видела, как вы паспорта администраторше сдавали.
– Да, – пробормотал Старенков. – В канадском домике.
Оркестр снова ожил, ударник подтащил к себе микрофон за тощее тело стойки.
– Композитор...
Костылев подумал, что Старенков сейчас сострит, но тот сидел молчаливый, в непонятной задумчивости, с неожиданной мальчишеской улыбкой, которую не могла скрыть борода.
Девушка подняла глаза, и опять в притеми глаз распахнулось оконце, в оконце сидели на пару Старенков с Костылевым – махонькие, в наперсток оба вместятся и еще место для двоих останется.
Почувствовав сзади вялые шаги, Костылев обернулся – к их столу заплетающейся походкой подходил, сияя сединой, бородач; нос у него бурел, как георгин.
– Разрешите приветствовать вас! – седой вздернул брови и отер лицо ладонью. По медлительности жестов это походило на некий ритуал. Протянул пальцы к девушке.
Кожа на руке у него была дряблой, с белыми выжженными пятнами пигментации, с крупными, мерцающими по́том порами.
– Я не танцую.
– Благодарю вас! – нисколько не удивился бородач, поглядел на Костылева холодным взглядом совершенно трезвого человека, пробурчал что-то. Увидел нетанцующую даму, сидящую за одним столом с худеньким одышливым пареньком, направился к ней.
– П-позвольте! – сквозь говор, шарканье, чоканье рюмок и звук трубы вновь услышал Костылев его голос. Дама оказалась совсем еще школьницей, круглощекой, с испуганными глазами, слезно влажными от густого дыма; она закрутила головой, хлопая себя по лицу косичками. Паренек покраснел, щеки у него сделались будто малиной натертые.
– Благодарю вас, – привычно выдавил бородач, – всежки со стулом, но сцанцую. – Последнее слово он не выговорил, получилось «сцанцую».
– Сцанцуй, сцанцуй. Приключений паренек ищет, – раздался хмурый, чуть настороже, голос за соседним столом.
– Найдет.
– Смешной человек, – сказала девушка. – Наверное, когда трезв, он добрым бывает.
– Да? – Старенков вдруг резко откинулся на спинку стула. – Посмотрите на его лицо. Нарочно не придумаешь. Человек с таким лицом не может быть добрым. Кто-то из великих сказал однажды, что у подлеца не может быть лика поэта.
– Возможно.
Костылеву вдруг показалось, что тело его перестало хранить тепло, лопаткам, спине, плечам стало зябко, он поежился, удивляясь на минуту, как же это он очутился здесь, в этом диковинном, далеком от подмосковной сини ресторане, в холоде этом – вон на улице уже белые мухи порхают... Так как же? Он вспомнил прошлое, в том числе и самое недалекое, рукой дотянуться можно, вспомнил универмаговскую продавщицу Клавку Озолину, ее независимый хохот и слова, сказанные ею в собственный адрес: «Первый парень на деревне – это я». Она действительно была парнем в юбке, красивой и бесшабашной, как муромский разбойник, этакой амазонкой, женщиной-воительницей, о которых Костылев читал в школьные годы в книжке и с тех пор запомнил. Как-то, когда ему надоело болтаться, шастать тридцатилетним бобылем среди своих женатых и уже успевших обзавестись потомством сверстников, они предложил Клавке: «Выходи за меня замуж». Та посмотрела на него в упор, по-новому, будто увидела впервые, пыхнула сигаретной сизостью, рассмеялась: «За тебя? А сколько ты получаешь, адский водитель?» «Адским водителем» новоиерусалимцы прозвали шофера Костылева за лихость. «Сто пятьдесят плюс прогрессивка. Почти что двести». – «Вот накопи тысяч пять, покажи мне сберкнижку, тогда я подумаю о твоем предложении всерьез. – Клавка рассмеялась звонко, обдала Костылева жаром. Знала, зараза, что красивая была. – Только не состарься, женишок. Песок за тобой подгребать – не самое лучшее занятие».
Костылев передернул плечами, освобождаясь от зябкости, и Клавкино точеное лицо, так ясно вставшее перед ним, вдруг угасло, исчезло.
– Вы летаете? – услышал он голос Старенкова.
– Да. Стюардессой. На линии.
– Сюда как же? Семь тысяч метров под крылом?
– Семь тысяч...
– Что будете есть?
– Что-нибудь горячее. Бифштекс.
Незнакомку звали Людмилой. Людмилой Бородиной. Когда Костылев пригласил ее на танец, то видел с одной стороны свинцовый взгляд бородача, с другой – неподвижное лицо Старенкова, видел другие лица, еще лица, и глаза, глаза, глаза, устремленные к ним. Надо отдать должное: Людмила пользовалась успехом.
– Людмила... Это как? Люда иль Мила? Как сокращенно?
– Можно и так и этак.
Они еще час просидели в ресторане, наблюдая, как куролесили поселковые. Не хотелось покидать уютное тепло, суматошную привлекательную круговерть. Даже ударник, этот нелепый парень, нацепивший под конец на нос проволочные «добролюбовские» очки, и тот стал им симпатичен.
Поселок встретил холодом, ветром и ночной мглой. Редкие лампочки светили тускло, мигали. Ноги утопали в жирной грязи по щиколотку. Перед глазами, еще не привыкшими к темноте, плавали оранжевые кольца.
– Как же вы в туфельках? Тут по пояс. Может... Может, помочь? – Старенков нерешительно согнул руки, потетешкал.
– Нет уж, спасибо. Против грязи у меня есть средство.
Старенков увидел, что поверх изящных, с блесткими пуговками туфелек Людмила натянула целлофановые носки. Типа сапожков. Хитрая штука. И когда она только успела? Вроде бы вместе одевались, он ей пальто подавал, тут же, не мешкая, вышли на улицу, ан глядь – она уже в новой обувке. Диковинно. Старенков огладил воздух перед собой ладонью, будто по боковине дома провел, улыбнулся широко.
Налетел резкий, холодно-колючий ветер, Старенков наклонился, лег всем туловищем на ветер, заметелил руками, удерживаясь.
– Вы на работу сюда или в командировку? – прокричала Людмила, но ветер отнес ее голос в сторону, до Костылева долетел только обрывок: «...овку?» Старенков же расслышал, ответил:
– На работу. Тут трассу тянут.
– Читала в газетах.
– Ну и ночь! Холод! Только радикулит зарабатывать, – Костылев повернулся спиной к ветру.
– Обычная погода. Иногда месяцами так бывает, – ответил Старенков. – Вы здесь родились? – спросил он у Людмилы.
– Нет. Я в Харькове родилась. Живу в Тюмени. А здесь часто бываю.
– Не оступитесь. Канава, – предупредил Старенков.
Костылев поотстал, он плелся следом, изредка отрывая глаза от серой, плывущей под ногами земли, и, оглядывая идущих впереди, задерживал взгляд на женской фигуре. Брел дальше, спотыкаясь, увязая в глубоких торфяных вымоинах, чувствуя усталость. Слишком много впечатлений для одного дня. А Старенков-то, Старенков... Работает вовсю, состязаться с ним – дело дохлое.
Вдруг кто-то сильной рукой ухватил его за плечо, повернул к себе, дохнул в лицо кислым – смесью вина и табака.
– Постой, парень!
На широкой бетонной площадке, в которую были впаяны железные воротца канадского домика, их, оказывается, поджидали. Четверо.
– Эти? – спросил низенький, коренастый, поперек себя шире человек. Долговязый, стоявший рядом с ним, качнулся. Костылев по голубизне волос узнал в нем ресторанного бородача.
– Они.
– Вот так-то, голубчики, – сказал коренастый жутковатым, ни единой краски, голосом. – Ваша королева отказала вон ему, – он равнодушно цыкнул в сторону бородача, а у нас это так не проходит. Он на нее глаз положил, а вы поперек встали. Нелады.
Костылев услышал, как громко усмехнулся Старенков, а затем, без паузы, глухой удар. Тот, что поперек себя шире, охнул, складываясь пополам, а Старенков, оттянув назад ногу, ударил его коленом в подбородок. Коренастый вяло всплеснул руками, перелетел через воротца, зацепился за ребровину верхней перекладины задниками ботинок. Старенков метнулся к воротцам, ухватился руками за оголившиеся лодыжки, приподнял. Коренастый не издал ни звука.
– Не надо! – взрезал темноту женский крик. – Вы убьете его.
– Надо будет – убью! – жестко отозвался Старенков. – Блатная падаль. Кулаками живет.
Он перетащил коренастого через воротца, опустил на снег. Тот сложился кулем. Старенков повернулся к трем оставшимся:
– Кто еще?
Те даже не пошевельнулись.
– Бон мин а мове же![1]1
Хорошая мина при плохой игре.
[Закрыть] Адье, джентльмены, – сказал Старенков. – Изучайте французский. Если хотите, можем встретиться еще.
Он вынул железный торчок из засова калитки, открыл, пропустил Людмилу, потом Костылева, прошел сам и аккуратно втиснул торчок обратно.
– Извините за компанию, – произнес он у крыльца нелепую, смешную именно своей нелепицей фразу. Костылев перегнулся через морозно заскрипевшие перила, подставил под ветер лицо, тот скользнул по щекам, лбу, подбородку, остудил их, щекотно дунул в нос.
– Заходите завтра в гости. Номер тридцатый, этаж второй, – пригласил Старенков Людмилу.
– Вы не убили его?
– Нет. Парень тяжелый, как сейф, он от собственного веса больше пострадал. Минут через десять оклемается. Но когда очнется, ему невесело будет. Сам виноват – чего хотел, того добился.
– Завтра я не могу к вам в гости. Улетаю.
– Рейс? Жаль.
На следующий день они проснулись поздно. Под дверями лежал квадратик бумаги, вырванный из ученической тетради «для арифметики». Клетка была яркой, зеленушного цвета и по размерам чуть мельче обычной, бумага же – лощеной, с хрустом.
– Видать, не наша, – Старенков пошуршал бумагой. – Закордонная. За границей девушка бывала.
Костылеву неожиданно стало неловко, он даже не понял, почему у него погорячели щеки. Подумалось – как бы не заметили. Отвернулся к стенке, провел пальцем по колюче-шерстистому ковру.
– «Извините, забыла отдать деньги за бифштекс и кофе», – прочитал Старенков. Хмыкнул. – Трешка! М-да. Деньги – это по твоей части.
Костылев поморщился.
Старенков бросил трешку и записку на стол, подошел к окну и в почти беззвучном прыжке легким движением распахнул форточку. За окном шел снег, сухой, мелкий, злой. Старенков поймал его в руку, растер.
– Перхоть, а не снег. Ну а насчет работы... Значит, так! Ко мне пойдешь! В бригаду.
4
Народ на строительстве нефтепровода был нужен позарез, поэтому всего двадцать минут понадобилось Костылеву, чтобы пройти все кадровые формальности. Кадровик, дородная, молчаливая, с пухлым лицом, с огромными, нараспашку, глазами и комсомольским значком на кофте, задала ему несколько незначительных вопросов, потом мягко гнущимися пальцами-колбасками выписала направление на рыхлой, похожей на селедочную обертку бумаге и кивком дала понять, что аудиенция окончена.
Костылев взял в руки бумагу с растекшимися чернилами, подумал, что этот оберточный клочок обязательно должен пахнуть рыбой, едва сдержался, чтобы не понюхать его. Он печально и всепонимающе улыбнулся, толкнул коленом легкую фанерную дверцу.
– Дюймовочка в настроении? – над ним навис двухметровый Илья Муромец, в телогрейке и ватных брюках, заправленных в высокие толстокожие ботинки.
– Какая дюймовочка? – чуть растерянно спросил Костылев.
– Ну Люда, начкадр.
У Костылева перед глазами мелькнули пальчики-колбаски, подумалось, что все-таки смешно называть представительную даму по-домашнему Людой, к ней, как к скульптуре, на «вы» надо обращаться. Поди ж ты – тоже Люда. Как и стюардесса.
– В настроении.
Илья Муромец достал из кармана телогрейки большую, с обмороженными до черноты, облохмаченными краями астру и, дохнув на нее клубом пара, тихонько приотворил дверцу. Обернувшись, Костылев увидел в зазоре двери, что начкадр даже головы не подняла. Сравнил ее в мыслях с Людмилой Бородиной. С Клавкой Озолиной. Нет, в сравнение не идет. Это все равно что поставить рядом балерину и Клавкиного начальника, мясистого человека-гору дядю Гришу. Клавка – статная и стройная, а дядя Гриша... у него плечи в облаках плавают, сплошная бесформенность. Костылев вспомнил Клавкино замечание насчет денег, в горле сразу сделалось сухо.
– Вот те бабушка и серенький козлик, – произнес он негромко, уловил в собственном голосе сострадание, потом подумал, что надо бы спросить у Дюймовочки, сколько платить будут, но поворачивать, мешать парню не решился.








