Текст книги "Дождь над городом"
Автор книги: Валерий Поволяев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Поиграл желваками. Нет, он не слабак, он еще докажет, что не из робкого десятка.
– Чего молчишь? – спросил Костылев. – Не веришь мне, что ли? А? Ну это... После случая в аэропорту? Осечка тогда произошла. С кем осечек не бывает? Прокол на десять минут. Как у шофера в водительских правах. Бывает ведь, а?
Уно разлепил белые покусанные губы:
– Ладно, Ваня. Давай! А то в поселке, действительно, детишек эвакуировать начнут. Нам позорно будет, если дело так обернется.
Костылев, круша крепкий, как фанера, наст, ринулся вниз. Вспрыгнул в пробитую бульдозером колею, по мягкому снегу ему было бежать легче – ноги хоть и глубоко, за щиколотку, утопали в крупяной пороше, но сопротивляемость все же была слабой. Вот только сразу дал знать тулуп – он сдавил тисками плечи, пригибая тело к земле, и Костылев вмиг ослаб, задышал часто, горячечно. На бегу он слышал, как Уно давал кому-то поручение, чтобы разыскали Баушкина, – ветер приносил слова с пригорка, сыпал ему прямо в затылок, и они, замороженные, застревали за воротником, в выбоинах швов, в мехе. Потом донесся крик:
– Ваня, будешь тянуть – правь нос бульдозера на пароходы.
Костылев вскинул голову – впаянные в сосьвинский лед кораблики розовели кровью, пьяно приплясывали, раскачивались из стороны в сторону, словно вот так, шеренгой, были подвешены к чему-то пляшущему. Внизу газовая вонь ощущалась сильнее, она ела ноздри, от нее мокрели глаза, першило в горле. Костылеву пришлось выпрыгнуть из колеи: натянутый струной трос мог зашибить, а если лопнет, то и вовсе перерубить пополам, как топором. Он побежал по целине, кромсая наст, снеговую мякоть, раздвигая крошево коленями.
Бульдозер дрожал, словно в падучей, силясь сдвинуть поваленную буровую, но та срослась своей тяжестью с тяжестью земли. Угрюмый, приплюснув свое бледное, нездоровое лицо к заднему стеклу, растерянно хлопал глазами. Костылев засемафорил ему рукой, угрюмый сбросил газ, растворил дверку.
– Чего те?
Костылев, не отвечая, забрался на гусеницу, втиснулся в кабину.
– Уступи рычаги.
Угрюмый подвинулся в угол обвешанной серебром инея кабины, Костылев сел, вытянул ногу, надавил ею тормоз, потом, передвинув торчок скорости на третью, толкнул рукоять газа на всю и тут же сбросил тормоз. Бульдозер рванулся, но вышка не пустила, мотор беспомощно закашлял.
– Заглохнет! – завопил угрюмый.
– Вижу, – сквозь зубы отозвался Костылев, нажал на рубчатую брикетину тормоза, мотор заработал ровнее.
– Ты что? Хошь, чтоб мы на воздух взлетели?
– Не нюнь, – жестко, с глухой злостью оборвал его Костылев.
– А ну слезай с мого места! Не твой бульдозер...
– Пошел вон отсюда! – тихо проговорил Костылев.
– Не ты отвечаешь за машину! – угрюмый даже не пошевелился, он приледенел спиной к углу кабины.
Костылев вновь отпустил тормоз, бульдозер подпрыгнул; сзади, у клешнины прицепа, что-то затрещало, запело тонко. Костылев прижался к дверце, ожидая, что трос вот-вот расплетется, рубанет по стеклу. Но трос выдюжил, и Костылев вновь притиснул педаль тормоза к полу кабины.
– Взлетим ведь! – отчаянно выкрикнул угрюмый.
– Брысь! – не глядя на него, пробормотал Костылев.
С третьего рывка бульдозер по сантиметрам, по малым крохам пополз вниз, ко льду, к четким угольничкам сонных судов, к толстому ледовому припаю.
– Поползла, – сиплым от неверия голосом проговорил угрюмый. – Волокем вышечку, волокем...
Можно было прибавить скорость, но Костылев, глядя в заднее стекло, неотрывно следил за людьми, скучившимися на взгорке, – не подаст ли кто сигнал. Он боялся, как бы вышка закорюченными салазками – своим основанием, ногами, ступнями, иначе говоря, – не зацепила аварийную арматуру. Но на горке никто руками не взмахивал, и тогда Костылев развернул нос бульдозера к суденышкам, прибавил скорости. Мотор стал работать тише, спокойнее, без гриппозной дрожи.
– Тошнит меня чего-то, – пожаловался угрюмый. – От газа.
– Не нюнь, – разлепил губы Костылев. – Жив останешься.
– Я бы этим геологам ноги повыдирал, – сипел угрюмый. – А главного – за решетку, чтоб другим неповадно было.
– На нервы действуешь!.. – Костылев остановил бульдозер, отработал задний, ослабляя буксир. – Иди, сними трос. И в кабину не возвращайся. Топай назад.
– А ты что за начальник? – встопорщил усы угрюмый. – Голова два уха, от земли не видно.
– Сказал тебе, на нервы действуешь, – обрезал Костылев. – Закончим ремонт – бульдозер твой назад возвернем. С собой не угоним.
Угрюмый выматерился, сплюнул на дно кабины, шаркнул войлочной подошвой унта, растирая плевок.
– За самоуправство свое ответишь.
– Отвечу!
Угрюмый распахнул дверцу, с горловым ахом вывалился на снег, Костылев развернулся и, обогнув угрюмого, по пояс утонувшего в снегу, прогнал машину на взгорок.
– Молодец! – Уно Тильк поднял руки над головой, сцепил варежки, потряс ими. Костылев в эти минуты почувствовал себя самим собой. Все, что было ранее, являлось каким-то сном. Да, все, что было раньше, – сон. С реальными, правда, картинами и реальными действующими лицами. А вот сейчас он как бы проснулся и понял, что жизнь вошла в свою обычную колею, что сам он – человек с мускулами, головой, волей, желаниями, что он далеко не мямля, каким показал себя на аэропортовском поле.
– Того дурня, бульдозериста, я ссадил с машины, – заявил он.
– Ссадил так ссадил, – Уно похмыкал в кулак. – Сейчас придет Баушкин, и мы это дело утвердим. А ты молоток, вышке лапы приделал по первому разряду. Скоро арматуру подымать будем. Готовься.
Только сейчас, когда рядом со скважиной не громоздилась поваленная вышка, Костылев заметил, какой странный снег вокруг, ноздреватый, с сальным блеском, древесно-пеплового цвета. Спаленный жоркими газовыми струями, снег был проеден до самой земли – то здесь, то там виднелись глубокие сусличьи норы.
Слом – рваная щель, подсекшая основание газовой колонки, толстостенная, присыпанная махрой вымерзшего газа – зиял жадно, как ненасытный рот фантастического животного, был щемяще-пугающим, таил в себе опасность. Опасность чувствовалась и по глухому нутряному бормотанию, раздававшемуся в глуби рта. В любую минуту слом мог рыгнуть секущей газовой струей, выбить глаза, содрать кожу с лица. Надо было спешно поднимать арматуру, крепить ее проволочными оттяжками, как иногда крепят с землей телефонные столбы, стоящие вдоль сельских проселков, щель же – окольцовывать хомутом. Хомут – это две полукруглые тридцатикилограммовые железяки, сцепляющиеся мощными, в руку толщиной, болтами.
Сверху, с горы, с сухим шелестом свалилась упряжка. Маленький ловкий Баушкин соскочил с нарт, еще не сбавивших бег, подкатился к Уно.
– Товарищ Баушкин! А, товарищ Баушкин! – всхлипнул завершивший свое горное восхождение угрюмый. – Меня с бульдозера ссадили. За что?
– Не нужен ты нам, – сказал Уно. – У нас свой бульдозерист есть. Работа рисковая, тут свой человек необходим.
– Свой так свой, – согласился Баушкин. Маленькие вороньи глазки его ничего не выражали, лицо тоже было непроницаемым. – Вышку к воде оттащили – это хорошо. Бульдозериста я забираю, машину оставляю. Это раз. Агрегат для задавки сегодня доставит вертолет. Это два. Народу сколько хотите – столько дам! Со всех работ сниму – вам отдам. Только одно надо – пустите газ в поселок. Иначе поселок вымерзнет.
Баушкин замолчал, копнул разукрашенным цветными фетровыми полосками пимом снег, поддел смерзшуюся глутку, ловко отбил в сторону.
– А, товарищ Баушкин? – вновь заговорил угрюмый.
– Будешь под ногами путаться – вовсе машины лишу, – предупредил Баушкин. – Понял?
Арматуру подцепили проволочными вожжами, Костылев тихими, крабьими рывками подогнал бульдозер, концы накинули на клешнину прицепа, и Костылев, правя бульдозер то вправо, то влево, начал поднимать рукастую, украшенную штурваликами вентилей арматуру. Он взмок в несколько минут, пот густой изморозью выступил на лбу. Заледенев, изморозь обжигала кожу. Костылев морщился, играл желваками оттого, что не может отнять рук от деревянных катушек рычагов, содрать ледяную корку со лба и щек.
– Сто-о-оп! – донесся до него крик, и Костылев всем телом надавил на педаль тормоза, потом поднес дрожащие руки к лицу, отерся.
– Де-ержи мертво! Не отпускай, – послышался вопль Уно. – Чтоб арматура ни на сантиметр! Иначе вся малина проки-и-иснет!
– Добро, – тихо отозвался Костылев, вывернул голову, глядя, как Вдовин, с помощью незнакомого Костылеву низенького человека, натягивает на устье скважины толстобокий хомут, а рядом с ними, выгнув острый, как у кузнечика, хребет и раскинув тонкие, чего даже не смогли скрыть ватные штаны, ноги, ждал на подхвате парень в барашковой шапке-кожанке с болтом в одной руке и гайкой в другой. Когда Вдовин и низенький смежили половины хомута, парень кинулся к ним под ноги, быстро заработал руками, высоко отрывая от тела локти.
Из-под хомута вдруг с пронзительным вязким шипением вырвалась густая ореховая струя, окутала людей тяжелыми лохмами тумана, из которого тут же вывалился верткий Баушкин, начал тыкать рукою воздух. Костылев увидел, что на крутобоком холме, из-под которого, как яйцо из-под курицы, выкатывался их взгорок, стоит странная, похожая на торпеду машина, выкрашенная в салатовый военный цвет. Машина пустила кучерявый дымный столб. Костылев различил, что машина эта – обыкновенный грузовик, у которого вместо кузова на мост поставлен старый самолетный мотор. Реактивный. Свое отлетавший, но в дело еще пригодный. С помощью таких моторов чистят взлетные полосы, оголяя бетон от ледяных наростов.
Водитель высунул из кабины свое слизанное расстоянием лицо, и тут же из-под кормовой приплюснутости торпеды выхлестнула длинная струя. Вверх, как от взрыва, полетели какие-то обугленные деревяшки, комки снега, облако выгнулось парусом и, раскромсанное, раздерганное, покатилось по наклонной на сосьвинский лед. До Костылева донеслись какие-то крики, какие – не разобрать, сплошное многоголосье, в прогалине расступившихся людей он увидел лежащего ничком худосочного парня, потом ожесточенное лицо Уно, зажавшего в зубах угол воротника и делающего быстрые резкие движения. Костылев понял, что Уно заворачивает хомут. Вскрикнул – боль, тупая, оглушающая, колом вошла в него, он закашлялся, тычась ноздрями в борт полушубка, втягивая в себя кислый ворванный запах, но боль не оставляла его, наоборот, она росла, распирая грудную клетку, давя на позвоночник. Костылеву стало нечем дышать, в мозгу билась мысль, что надо выдержать, надо переждать, удушье должно схлынуть – ведь газ-то уходит. Боль застряла где-то у горла, словно наткнулась на преграду, и разом опала.
Костылев увидел, что худосочного парня уложили на нарты и каюр, замахнувшись на собак длинной, похожей на острогу палкой, погнал упряжку вверх. Попав под струю, выхлестывающую из-под реактивного грузовика, упряжка сбилась с ритма, две или три собаки с безмолвным визгом кувыркнулись, подминаемые соседками, оленьи шкуры, постеленные на нарты, задрались, переворачивая упряжку, но в следующую секунду собаки вынырнули из струи и наметом пошли в гору.
Струя проходила над головами людей, они пригибались, спасаясь от тугой волны. Арматура тряслась, дрожала, грозя завалиться под напором, но ее из последних сил держали люди, держали оттяжки, бульдозер.
Уно Тильк поднялся с земли, не выпуская из рук ключа, отер варежкой лицо. Все, поставили хомут! Но скважина продолжала сифонить, выхлестывать из-под хомута. Правда, слабо. Уно открутил штурвалики вентилей, освобождая струю, пропуская ее вверх, через концевину арматуры.
Костылев понял, что одного хомута недостаточно, нужно будет ставить второй. Увязая в снегу, дымно окутывая себя дыханием, прибрел Вдовин, забрался с хриплым кряхтением в кабину бульдозера, привычно подул в нос.
– Атмосфер двадцать пять токо держит, одного хомута маловато. Счас еще один привезут.
– А с этим щуплястым что?
– С болтом который? – Вдовин подергал плечом. – В обморок хлобыснулся. Струей его подшибло, газов немного хлебнул. И мы хлебнули ба, если б не ветродуй с горы. Он и спас. А я к тебе погреться пришел, – доверчиво сообщил он. – Хоть и холодно у тебя, как и снаружи, но все железом от ветра защищенный. Да и мотор работает, теплит...
– Давай, грейся. У меня тоже не сахар тут, тоже газу хлебнул, чуть шары под шапку не уползли, еле сдержал.
– Быстер он, газ. Как ртуть, быстер, – подумав, сказал Вдовин. – Чуть проворонишь, глядь, ты уже отравленный.
– Воронить меньше надо.
С горы спустилась упряжка, резко затормозила у скважины. Вожак, пригнув голову, не рассчитал и снарядом вошел в снег, скрылся в его мякоти. Подбежавший каюр, такой же, как и Баушкин, маленький, верткий, в мохнатой одежде, помог псу выбраться из снегового плена.
– Во, новый хомут притаранили. Побегу. – Вдовин распахнул дверцу, неуклюже раскрылатившись, спрыгнул в снег, смешно подпрыгивая, побежал к скважине.
Через несколько минут поставили второй хомут, но арматура продолжала сифонить, газ кудристыми струями высвистывал из-под обоих хомутов, держа людей на расстоянии.
– Вот Геббельс, будь ты неладен! – ругнулся Костылев.
Уно махнул ему, приказывая ослабить натяг, Костылев подал бульдозер назад, заглушил мотор. Было слышно, как ревет на горе реактивный грузовик, сгоняя вниз, в речную пойму, газ, да соперничает с ним поднимающаяся поземка, с пронзительным тоскующим подвывом бросая в стекла кабины пригоршни снега, скребет по дну машины, нагнетая в душу одиночество.
– Ну и гадина! – Костылев вылез из кабины и, разгребая руками снежные смерчи, прикрываясь от болезненных укусов поземки, притащился к скважине.
– Мотор заглушил? – прокричал ему Уно.
– Элементарно.
– Что так?
– Перегрелся. Пусть охланется.
– Лады. Пошли военный совет держать.
– Случилось что?
– Хомуты газ пропускают. Надо другую конструкцию придумать. Заодно перекусим.
– Мерзлыми консервами?
– Больше нечем. Еще сухари есть.
11
– Слушай, голова, – Уно выскреб со дна банки, из углублений швов, мясные катыши, отер нож о ноздристый съеженный сухарь. Баушкин взглянул на него, в бусинках глаз отразилось что-то тревожное, печальное.
– Ты мне? – спросил он, качнулся из стороны в сторону. Предпоссовета сейчас был похож на мудрого древнего божка – коричневыми лакированными щеками, кругло выпирающими скулами, нежной немужской кожей.
– Плохо дело, голова, – сказал Уно.
– Вижу.
– Ничего на подмен хомутам придумать не можем. Хреновые наши котелки, варят не того, вполпровара.
– Что делать?
– Хо, мужики! – вдруг подскочил Уно. – Голь на выдумки хитра. Идея есть. А что, если хомуты окольцевать? Ну... Двумя полугрушами! Когда стянем – не груша, а грыжа получится. Вроде болевого нароста на ветке, а? Хомуты и будут подстрахованы этой грыжей. Идея или нет?
– Идея – засопел Вдовин.
– Спасибо, Ксенофонт, ты же Контий Вилат, ты же КВ, желанный коньячок. А как Ваня к грыже относится?
– Положительно, – отозвался Костылев.
Стали думать, где же можно добыть готовую грыжу.
– Надо прикинуть, – Баушкин склонил голову, волосы смоляно блеснули в дневной тусклоте.
– Некогда прикидки делать, – встряхнул его Тильк. – Сам говоришь, вот-вот ребятят эвакуируешь... Да? Значит, времени нет.
– У геологов склад имеется. Только на замке склад этот.
– Собьем замок. Ксенофонт! – зыркнул глазами Уно.
Вдовин вскочил, пришлепнул ладонь к уху:
– Слушаю, ваше величество!
– Бог в твоем рождении виноват, – произнес Уно.
Вдовин подул в нос, звук получился печальным и музыкально чистым – Ксенофонту бы в оркестре вместо саксофона выступать.
– Естественно, бог, – отозвался он.
– Вот только был конец смены и бог заспешил... Результат перед вами – получился не человек, а что-то непонятное. Ксенофонт Вдовин, словом. Шебутной.
– Шебутной, верно, – согласился Вдовин. – Но... В общем, местами живу ничего.
– Вот-вот, нюх тебя никогда не подводил. Возьми ломик и двигай с головой на склад. Две полугруши нужны, ты представляешь какие? Чтобы на хомуты налезли.
За стенкой домика заскрипел снег, в запорошенном морозом оконце ничего не было видно, только мелькнули серые неясные тени, отразились, как на экране, и все исчезло.
– А нам передых, – Уно достал из кармана сложенную вдвое тощую книжицу, развернул ее. – Хорошая книжка. Летом у буков купил.
– У кого? – спросил Костылев.
– У букинистов. Начал читать, да все недосуг до последней корки, до обложки добраться.
Уно вздохнул, лицо его ослабло, словно обрезали какую-то нить.
– Хочешь, чтоб от скуки не сдохнуть, расскажу о русских орденах? Эта книжка об орденах, – он хрястнул пальцами по затрепанной обложке. – Интересно. Знаешь какой первый орден счеканили на Руси? А? Еще при Петре Великом?
– Неа, – шевельнулся Костылев.
– Орден Андрея Первозванного. А давался орденок вот за что... – Тильк перевернул несколько страниц. – «В воздаяние и награждение одним за верность, храбрость и разные нам и отечеству оказанные заслуги, а другим для ободрения ко всяким благородным и геройским добродетелям, ибо ничто столько не поощряет и не воспламеняет человеческого любочестия и славолюбия, как явственные знаки и видимое за добродетель воздаяние». Каково?
– Высокий штиль.
– Петр Первый, вишь, скупцом оказался. Орден учредил, а за всю жизнь только сорок штук вручил. Сам получил, например, лишь через пять лет после учреждения. А вот еще... Бабий орден был. Орден Святой Екатерины назывался. Катькин орденок. Получали его придворные дамы. Один только раз получил его мужчина – сын Меншикова. Александр. Фамилия, между прочим, со здешними местами связана. За застенчивость почти что женскую – вон за что парень орден получил. Вот какой у парня характер был! – Уно восхитился и даже подпрыгнул на скрипучей скамье.
– У меня дед «Георгия» за русско-японскую имел. Про «Георгия» что написано?
– Георгиевский крест... Та‑ак. Четыре степени. Вначале вручали четвертую степень, потом все подряд до первой, а потом банты давали. С бантами ты считался полным георгиевским кавалером ив баню мог ходить бесплатно. Был такой солдат Аввакум Волков, так он пять «Георгиев» имел. Единственный человек в России. Четыре креста получил, что и твой предок, в японскую, а когда началась война девятьсот четырнадцатого года, он в первом же бого захватил немецкое знамя и получил еще один крест, пятый. Золотой. Это, значит, крест первой степени.
– Еще какие были ордена?
– Царских – ого-го! Целый воз и маленькая тележка. Кроме крестов были звезды. Например, царева звезда Александра Невского. Еще ордена святого Владимира, Анны...
– На шее?
– Ага.
– У Толстого читал, – Костылев увидел, как Уно поднял голову, насторожился.
– Не у Толстого, а у Чехова, во-первых. Грамотей! А во-вторых, кто-то идет к нам. КВ с Баушкиным? Вроде бы рано. И визг под подошвами больно легкий. Похож на женский.
– Откуда здесь быть женщине? – Костылев вдруг ощутил, как лицо его наполняется жаром. Он прикрыл глаза, вздохнул – почудилось, что в их промерзлой избенке душно, она насквозь, до пакли, вконопаченной в пазы, прокурена, пропахла потом, старой щекотной пылью, здесь ни жить, ни обедать, ни принимать гостей нельзя. Живущий в такой хижине должен сторониться самого себя.
Он размежил веки, и серпик света высветил ему глазницы.
На пороге избенки стояла Людмила Бородина, в узкой, в талию, шубке, с мохеровым шарфом, подпирающим подбородок, такая далекая и такая близкая одновременно, так необходимая Костылеву, ну просто как спасение необходимая... Уно, разом обомлев, прервал свое бормотание про ордена, захлопал глазами, не зная, что сказать.
– Здравствуйте! – проговорила Людмила.
Костылев, зажмурившись до ломоты в подскульях, вдруг поймал себя на мысли, что, встреться они в городе на улице, он не узнал бы Людмилу – ничего общего с той беззаботной, царственной женщиной, которую он видел осенью. Эта Людмила была лучше, ближе, роднее той, осенней, от которой остался только вздох сожаления.
– Я смотрю, что ты, потомок георгиевского кавалера, не рад гостям. Насупился.
– К-как не рад? – произнес, освобождаясь от забытья, Костылев.
– Девушка, у нас авария. На скважине, – сказал виновато Уно. – Так что все мы немного чокнутые. Во всем поселке теплого места не сыскать.
– Вижу, – голос у Людмилы был низким, без чистоты.
Да и не нужен Костылеву голос с чистотой. Вода дистиллированная.
– Ваня, даю тебе два часа свободного сроку. – Встретив вопросительный взгляд, Уно пояснил: – Все равно раньше мы полугруши не достанем. А если достанем, то их еще сваривать надо. В поселке сваривать нельзя – если газовый сброс, то рванет. Надо выезжать в тундру, на открытое место.
Костылев с ужасом подумал, что на улице мороз трескучий за минус тридцать (хотя сегодня немного отпустило), он же заморозит ее! А с другой стороны – в избушке так же холодно, как и на улице. Что там заморозит, что тут... Эх, как хотелось ему сейчас тепла.
Он понял, что время обрело для него новую ценность, и за это переосмысление настоящего он в первую очередь обязан Людмиле. Он взял ее за руку, оглядел избенку, находя в ней неведомые доселе приметы. Сейчас и прокопченный, в молниях трещин потолок, прогибающийся под тяжестью наваленной с чердака земли, стал одушевленным, и скудная утварь – старый стол с постеленной на нем дырчатой желтой газетой да несколько топорно сработанных скамеек – все это роднило его с Людмилой.
– Прости, мы тебя даже чаем угостить не можем, – Костылев обратился к ней на «ты», но она даже не удивилась этому. – Кипятку нет... Электричество отключено. Взрыва боимся.
– Как на войне, – тихо, с прощающей улыбкой проговорила она.
Костылев первым вышел на улицу, крепкий морозный воздух спер ему дыхание.
Особым, прочищенным взглядом он разглядел зереновские окрестности. Поселок расположился вдоль круто взмывшего берега, высоко поднятого над рекой. Самой реки, тока воды не чувствовалось, стянул трехметровый лед. И если бы не спичечные коробки вмерзших в припай суденышек, которые, впрочем, больше были похожи на маленькие комфортабельные домики, чем на «боевые единицы» рыбацкой флотилии, – рубки украшали островерхие снеговые наросты, на палубах сугробы – словом, если бы не суда, тоже бы ни за что не угадать, что под Зереновом протекает могучая северная река, широко известная своей рыбой – мягкой сельдью-тугуном, подававшейся когда-то к царскому столу и умилявшей своим отменным вкусом светский Петербург, нежным, тающим во рту муксуном, сырком, сигом. За Сосьвой тянулась унылая долгая равнина – сорные луга с множеством мелких глаз-озерец. Весной эти луга становятся дном моря разливанного, вода спадает лишь летом. Луга эти далеко-далеко, у черта на куличках. Отгорожены они от прочей части земли низеньким сизым леском. Зереновские избы, крепкобокие, прочно пустившие корни, каждая в снеговой выбоине, как птенец в гнезде, были сплошь деревянными, хотя некоторые по последней моде были обиты шиферными пластинами, пластины эти заколерованы яркой, весенней свежести краской, отчего домики имели радостный, как пасхальные куличи, вид. На берегу, сваливая шапки вниз, росли тяжелые мрачные сосны. На околице же Зеренова, как и в самом поселке, никакой растительности не было, вымерзала каждый раз, когда сажали, – люди говорили, что здесь к жилому пласту земли примыкает ледяной слой.
Они молча шли по твердой, отутюженной морозом тропке, ведущей на береговой сбой, под сосны. Людмила – впереди, Костылев, защищая ее тулупом от несильного, но злого, пробирающего до костей ветра, – сзади.
Сосны недобро зашумели, когда они стали искать у толстых шелушистых стволов приюта, хвоя на деревьях была ржаво-черной, плесневелой. Не хвоя, а мох какой-то. Веяло от сосен чем-то могильным, устрашающим, древним.
– Дико как, – проговорила Людмила. Она замерзла, лицо побелело. Костылев боялся пригласить ее к себе под тулуп, потом догадался, стянул с плеч, накинул на спутницу, сам остался в телогрейке. Она молча запахнула полы. Тулупом можно было обвить ее три или четыре раза. Ослабленный морозом и расстоянием, до них доносился пещерный рев ветродуя. Костылев, откинув ухо ушанки, прислушался к реву.
– Долго не протянет. На перегрев работает.
– Как определил?
Еще одно «ты» – теперь уже с другой стороны. И тоже незамеченное. Как само собою разумеющееся.
– Высоким голосом рычит. Мандолинные звуки появились.
– Дико как, – повторила Людмила. – И мертво.
– На ночь мы часового выставляем у своего дома. И поселок выставляет... С деревянным молотком у лемеха. Чтоб чуть что – тревогу забить.
– Почему с деревянным?
– А искра? Железо об железо искру дает.
– Эге-а, вот вы где? – раздался сзади голос, Костылев оглянулся, увидел, что, ловко перебирая ногами тропку, к ним катится Баушкин, лицо в улыбке, бусинки радостно распахнуты.
– Достали полугруши. Были на складе, ваш старшой замок сбил. – Он остановился отдышаться, окутался белым паром, словно паровоз. У Костылева даже душа погорячела от одного его присутствия.
– В-вот, – Баушкин ступил в сторону, сгреб узким, штанинным отворотом пима снежную пыль. На тропе, словно возникший по мановению волшебной палочки, стоял каюр-провожатый с невозмутимым лицом, крепко притиснув к себе тугой, в лохмах, ком.
– Тулуп еще один принес, – пояснил Баушкин. – Чтоб не замерзли.
– Спасибо, – Костылев поймал брошенный каюром ком, расправил, натянул тулуп на плечи.
– А я экскурсию вам преподам, пока ребята грыжу варят.
– Прямо в поселке варят?
– Нет, в тундру покатили.
Людмила улыбнулась: там, на сибирском юге, в городе Тюмени, была экскурсия, и здесь, в Зеренове, тоже экскурсия.
– В наших местах когда-то отбывал ссылку Меншиков, это вы знаете, – сказал Баушкин. – У меня сродственник есть, тоже Баушкин, сухой, сивый, как ягель, и очень подвижный мужик. Он долгое время работал у нас в конторе связи, бабкам пенсии разносил.
Бывает, принесет бабке деньгу, та его – за стол, на чай с морошковым вареньем. Каждая вторая про Меншикова да про прочих ссыльных царедворцев рассказывала. Интересно ведь. Дом, где жил Александра Данилыч, никто уж, конечно‑ть, не помнит, а вот могила – та в помине существует.
Баушкин протопал вниз, к облупленной кирпичной часовенке с низко опиленным шлемом, от которого падала серая, в сумеречь, тень, дряблая и беспокойная.
– Вот здесь чуремухи раньше росли. Вот тут, подле церковки, а у чуремух могила была с чугунной плитой индивидуального литья. Под плитой и лежал Александра Данилыч.
– Где же сейчас плита? – словно из забытья, спросила Людмила. – Где могила?
– Одному богу известно, – отозвался Баушкин. – Внизу Сосьва течет, речка с норовом, буйная. Она и подмыла яр, где была могила Меншикова, унесла с собой. Одна бабка сказывала моему сродственнику, что видела вещий сон, будто из часовенки вышел человек и прямо по Сосьве, по воде пошел вдаль, в синеву, в сорные луга, в пространство. И растворился в этом самом пространстве. А потом здесь – он вышел из этой вот церковки – выросли сосны.
И Костылев и Людмила одновременно подняли головы – в мрачном шуме им почудились тихие шаги знаменитого своей неуемностью старца, потом на них хитро глянул, прикрытый редкими длинными ресницами, серый глаз. Сосны донесли до них звук кашля, щелканье лопавшихся пузырьков слюны в углах ухмыляющегося рта, щеточный шорох усов, грузное, придавленное болезнью дыхание – все это было так материально, что сразу свело на нет радостные ощущения, оставшиеся после встречи. Эх, сосны, сосны колдовские.
Они посмотрели на вымоину, напоминавшую след гигантской подошвы, похоже сапога. След был углублен там, где должен быть каблук. И как только сосьвинская водная круторядь взобралась на такую вышину? Неужто она лизала закраину огромного обрыва, неужто? Какая же прорва воды заключена в этой незлобной реке?
– Миноискателем плиту не пробовали нащупать? – спросил Костылев. – Она ведь здесь, в земле, ржавеет.
– Нет. А зачем?
– Для истории.
– Еще неизвестно, как историки к Меншикову относятся, – мудрым голосом произнес Баушкин.
– Но в историю он же вошел.
– Ну и что? С одной стороны, политический деятель, сподвижник Петра, военачальник, с другой – кутила, бабник, это всем известно.
– Все равно плиту извлечь надо бы. Это же принадлежность могилы. Если покопаться тщательней, то и кости можно найти.
– Можно. Все можно.
– Установили бы плиту. С русской вязью «Александр Данилович Меншиков». Знаете, как туристы к вам потянулись бы? Из-за кордона приезжали б.
– Э-э! – отмахнулся Баушкин.
– А вот и не «э», – вмешалась Людмила. – Это же деньги для Зеренова. Статья дохода. – Помедлила. – Жаль все-таки Меншикова.
– В тридцатых годах раскулаченные переселенцы строили на берегу ледник, – выбрав из голоса звонкость, заговорил Баушкин, – и выкопали из земли плиту. На плите было начертано «Александр Данилович Меншиков». Но никакого значения ей не придали и заложили плиту в фундамент...
По прямой, внизу, как раз напротив похожей на след вымоины, горбился едва приметно ледничок – небольшой склад, в каких обычно хранят рыбу до сдачи на морозильные баржи. Что он таил в себе, ледничок, какие еще тайны скрывал? Неужто Меншиков, фаворит Петра Первого, вояка и кутила, симпатяга, так хорошо знакомый по роману Толстого, кончил свои дни здесь, в этом мрачном, дрожь выбивающем месте? Нынешний люд, историки, краеведы, прочие разные знатоки пытались и пытаются отыскать хотя бы следы меншиковской могилы, но не находят, ибо от могилы остались только рассказы, похожие на небыль, да памятки в старушечьих головах. Поди проверь, что верно, а что неверно.
– В прошлом году ребятята игрались в песке, – Баушкин широко расставил ноги, покачался с пятки на носок, с носка на пятку, – пещеру себе рыли и выкопали белую-пребелую косу в полуистлевших лентах и в золотых монетах. Косу принесли в школу к историку, тот в область, в музей дал знать. Приехал из области ученый муж, сказал что эта коса – Марии Меншиковой, Александры Даниловича дочки.
– А сколько у Меншикова детей было? – спросила Людмила. Костылев подумал, что он свои вопросы часто с «а» начинает и, вон какое совпадение, Людмила свои вопросы тоже любит начинать с «а».
– Трое. Две дочери, Мария и Александра, и сын Александр.
Костылев вспомнил о бабьем ордене, о том, что один мужчина был награжден этим орденом – за застенчивость – меншиковский сын Александр.
– Мария умерла здесь, не вынесла ссылки. Как и отец. А дочь и сын, Александра и Александр, вернулись в Петербург. Да. А вообще, приезжайте к нам летом, – добавил Баушкин без всякой связи. – Летом у нас красиво. Ночи светлые, как дни, все зелено, до самого утра люди по поселку ходят, счет времени теряют. В саду оркестр до восхода солнца играет. Танцы...








