Текст книги "Дождь над городом"
Автор книги: Валерий Поволяев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
– Товарищи, очень даже хорошо можно солнце наблюдать. Подходите. Только со своими стаканами. Всем налью.
Бутылку пустили по кругу, все успокоились, утихомирились, а когда солнце очистилось от тени, тучи посветлели и попрозрачнели, то устроили небольшой пир вокруг «Джалиты», совсем позабыв про ее владельца.
Словом, с «обеденной компанией» у Балакова тоже было все в порядке («нормалёк», как выразился бы сын Тимка. Находясь у себя дома, Балаков вспоминал выражения только Венечкины – поэта, состоящего на комсомольском учете в Доме литераторов; находясь же в отъезде – только Тимкины и больше ничьи). Он много бродил по городу, всем интересовался, старался дышать полной грудью, чтоб побольше захватывать света и воздуха, чтоб поскорее освободиться от беспомощного состояния «не пишется», прийти в себя. А стихи пока не шли: пробовал браться – не получалось. Очень часто во время прогулок он слышал за своей спиной проволглый от сдерживаемого восторга шепоток:
– Глянь-ка, Балаков пошел!
Но на работу эти шепотки никакого влияния не оказывали.
Однажды он забрел в небольшой прохладный винный подвальчик, заточенный в боковине крохотной горбатой улочки, выплескивающей свои обкатанные, хорошо подогнанные булыжины на набережную, взял немного «Джалиты» – от Георгия Сергеевича он уже знал, что Джалита – древнее название то ли Крыма, то ли Ялты, в общем места достойного, – долго сидел в темном и приятно прохладном углу, смакуя вино, беря на кончик языка капельку и прижимая эту капельку к небу, ощущая сразу все вкусы, все составные «Джалиты», все запахи, весь нектар, думая о чем-то необязательном, вспоминая недавнее, еще свежее в памяти, и давнее, уже ушедшее и начавшее забываться.
Напротив него пристроился на резном дубовом табурете худощавый, с выпирающими из-под тенниски ключицами человек, с россыпью волос по обе стороны головы, улыбчивым и спокойным взглядом, с хорошо выбритыми, буквально до загорелой розовины выскобленными подскульями. Перед собой он поставил три стаканчика с вином, в одном было налито «Бастардо», в другом – «Джалита», в третьем – «Магарач» – вина темные, с рубиновой рябью искор, слабо вспыхивающих в ночной колобродной глуби, звонкие от солнца, напитавшего эту жидкость, от небесной тверди, сильные силой земли, откуда и пророс ягодный корень, сильные духом своим и веселостью.
Человек посмотрел на Балакова печально и мудро, смешно шевельнул ушами, еще больше выпятил ключицы, засветился светло и виновато.
– Вот хочу проверить, насколько подвальное вино отличается от заводского. Или же не отличается вовсе... Не добавляют ли чего?
– А бывает?
– Все бывает.
– Скажите, «Бастардо» – что это обозначает?
– В переводе, – «незаконнорожденный», еще «байстрюк», как говорим мы, хохлы. Случайно получилось это вино... Изобрели его случайно, потому и незаконнорожденное. Никто его не ожидал. Но вкусное. А? И даже очень, – он отхлебнул из стаканчика немного «Бастардо», почмокал губами, прислушался к чему-то потайному, спрятанному вовнутрь, нагнул голову, шевельнул ушами и снова улыбнулся, будто уловил, различил то, что надо было уловить, что надо было различить, какие-то особые вкусовые тонкости.
– Вполне. Вполне...
– Вы дегустатор?
– В некотором роде. Больше контролер. А вас я знаю, – дегустатор тряхнул головой, волосы взметнулись двумя птичьими крыльями, опали.
Балаков приподнял кончики плеч.
– Вы – Василий Игоревич Балаков, поэт, лауреат Государственной премии. У меня все ваши книги есть. Вы сюда в Дом творчества приехали?
– Вроде бы.
– Как чувствуете себя? Хорошо пишется?
– Пока нет.
– Застопорило? Бывает. В нашем деле тоже так... В общем, бывает.
В разговоре Балаков понял, что этот человек не так-то прост, как кажется с первого взгляда, он многослоен, и те незначительные фразы, которыми он перебросился с Балаковым, практически еще никак его не характеризуют. Собеседник его тем временем говорил о чем-то, но слова обтекали Балакова, как течение обтекает пловца, собирались стайками в подвальном рассыпчатом мраке и, будто крошево какое, оседали вниз, под ноги. Вот по ним пробрел человек, пересекший подвальчик по косой, слова захрустели жалобно под подошвами, обращаясь в пыль, в ничто. Потом Балаков увидел, что дегустатор поднялся из-за стола, отхлебнул немного вина из оставшихся двух стакашков, губы его удовлетворенно шевельнулись, – кажется, и с «Магарачом», и с «Джалитой» было все в порядке, произнес несколько слов, но Балаков опять их не услышал, он еще не выплыл из глубины самого себя, не пришел в сознание. Дегустатор повторил сказанное, и тут словно прорвало, будто кто ватные тампоны выковырнул из ушей.
– Давайте я вам нашу «Массандру», головное предприятие, покажу. А, Василий Игоревич?
Балаков подумал неожиданно, что самое высоко благодеяние, преподнесенное человеку природой, – это общение. Прав был Экзюпери, сказав об этом... Что бы делал человек без общения? Наверное, захлебнулся бы в собственной тоске, в немощи и мощи, в мыслях и печали, в невыплеснутой хуле, черноте, в затирухе мыслей – утонул бы человек, ей-богу. Он кивнул согласно, наморщил лоб, ругая себя и одновременно извиняясь пересел дегустатором за собственное невнимание, за то, что до сих пор не удосужился узнать его имя-отчество, за внезапную глухоту и немость.
– Как зовут-то вас? – спросил он, стараясь изгнать из голоса сердитость, сделать его приятным, мягким.
– Несложно зовут, – отозвался дегустатор, улыбнулся в ответ тихо и несуетно. – Виктор Владимирович. А фамилия – Косаренко.
Балаков поднялся, одернул пиджак, выпрямился во весь рост. Он был высок и длиннорук, с вытянутым, немного излишне обуженным книзу лицом.
– С удовольствием принимаю ваше предложение, Виктор Владимирович.
Несколько раз бывал Балаков в Крыму, бывал и на предприятиях – самых разных, но вот на винном заводе – увы – ни разу. Не пришлось, не довелось.
У Виктора Владимировича был и транспорт свой – в проулке стоял новенький, пахнущий заводским духом, сложной замесью масла, свежего железа, резины и пластмассы «рафик». Шофер, молоденький, с голым шишкастым затылком, недавно остриженный (видно, скоро в армию), с места взял космическую скорость, под колесами туго завизжал асфальт, дома начали косо заваливаться назад, оскользать под свистящим напором воздуха. Прошло несколько минут, и вот уже мелькнуло последнее городское зданьице с осиненными, крашеными известкой стенами, и замелькали кусты и деревья, невысокие кипарисы, которым здесь, на просторе, чего-то не хватало, каких-то солей или вод, а возможно, их просто безжалостно сжигало солнце, и они, перегретые, имели столь малоразвитую, хворую стать, затем на полном ходу, под вонзающийся в уши скрип тормозов сделали поворот налево (сын Тимка сказал бы: «Сверток налево»), потом – еще немного визга, свиста и охлестов воздуха, и «рафик» остановился у чистенькой остекленной проходной, за которой начинался ровный, облитый асфальтом двор. По правую руку, во дворе, стоял длинный, смахивающий на конюшни и на крепость одновременно домишко.
– Вот она, наша «Массандра», – тихо и нежно проговорил Косаренко, провел перед собой рукой. – Раньше сюда с экскурсией можно было устроиться запросто, а сейчас – увы. Много желающих, мешают работать, пришлось прикрыть это дело, – он замолчал, улыбнулся чему-то своему, далекому, давно познанному, привычному. Место выбирал сам князь Лев Сергеевич Голицын, главный винодел удельных имений Крыма.
– Почему же именно здесь, в предгории? Вроде бы ничего примечательного тут нет...
– Есть, Василий Игоревич, есть. Здесь из-под горы бьет чистый источник, большой, река настоящая... А для виноделия хорошая вода – это, можно сказать, основа основ, главный компонент.
– Кто здание строил-то?
– Татары и турки, им было заказано. Пойдемте-ка, Василий Игоревич...
Потом, уже много позже, перебирая в памяти детали этого похода, Балаков не мог вспомнить, как они очутились на слабо освещенном, похожем на предбанник пятаке, обнесенном металлическими перильцами. Где-то высоко, оплетенная металлической сеткой, незряче посверкивала маломощная лампочка, от которой было проку не больше, чем от петуха сливочного масла (Тимкино выражение, оно всплыло тогда в памяти), Косаренко оставил его здесь на недолго, а сам пошел «утепляться». В подвалах, куда они собрались пойти, было довольно холодно, всего четырнадцать градусов тепла – температура постоянная и летом и зимой. Балаков постоял немного у доски, привинченной к грубой, сложенной из нетесаных бугристых камней стенке, – доска, медная, тяжелая, кажется, специального заказного литья, была установлена в честь Голицына. Другая доска, только уже не медная, а серебристая, с переливом, с черными выбоинами – следами чеканки, венчала стенку лицевую, также несильно освещенную, из необработанного камня, шипастую, холодную. На этой второй доске были выбиты слова Горького, побывавшего когда-то на заводе: «В вине больше всего солнца... Да здравствуют люди, которые умеют делать вино и через него вносить солнечную силу в души людей». «А что? Правильные, хорошие слова. Сделать хорошее вино – это же большое искусство, это же радость людям приносит. Правда, невольно возникает мысль об алкоголиках, но... – Балаков переступил с ноги на ногу, – интересно, откуда эти слова? Из статьи? Или из рассказа?» Что-то он не припомнит этих слов. Откуда же они?
Он сунул руки в карманы пиджака, стиснул пальцы, которые были холодными, вялыми, немного чужими, непослушными. Оглянулся на звук, по легкости шагов понял – возвращается Косаренко.
– Виктор Владимирович, откуда горьковские слова?
– Из книги записей.
Балаков задумчиво улыбнулся, ощутил под лопатками какую-то незнакомую закаменелость, холодок – вот и к жизни бессмертных прикоснулся, рядом постоял, подышал одним воздухом.
– Пробыл Горький тогда у нас недолго, – продолжил тем временем Косаренко, – меньше часа. А уходя, к приписанному сделал еще и добавление: «Ушел относительно трезвый из-за недостатка времени».
– Книга эта цела?
– К сожалению, нет. В войну, когда Крым был занят немцами, на завод приехал гестаповец. Здоровенный, как лошадь, в коже, на автомобиле длиной с корабль. «Опель-адмирал» тот автомобиль. Побыл час, забрал документы, в том числе и книгу записей. К нему подошел наш старый винодел Новичков. Павел Алексеевич. Попросил Новичков, чтоб немец оставил книгу, да не тут-то было... Гестаповец довольно красноречиво пощелкал пальцами по кобуре пистолета, потом сделал: «Пух-пух!» – хорошо, что голосом попугал, а не из пистолета пульнул – и укатил. Так книга и пропала.
– Жалко, – тихо проговорил Балаков.
Величина заводских подвалов поразила его – подвалы были огромны, как олимпийские стадионы, полны простора и особой подземной сухости, тишины. Здесь можно было устраивать автомобильные гонки, подвалы могли вобрать в себя все ялтинское городское движение. С троллейбусами и такси, с грузовиками, автобусами, легковушками, пикапами, поливалками – со всеми механизмами, приспособленными к движению. На бокастых, поставленных в определенной, хорошо продуманной череде бочках были наклеены серые квадратины паспортов, где о будущем вине известно досконально все: и когда бочка была загружена, и какой сорт винограда из какого совхоза был использован, и количество ягоды, и купаж, и крепость, и сахаристость, и кислость – все, все, все! Балаков даже не подозревал, что хорошее вино так сложно изготавливать, что у него такая мудрая технология, что так много колдовства и умения надобно человеку, чтобы заковать, полонить солнце, превратить его во вкусно пахнущую, чуть вязковатую от сладости и горечи жижку. Отдельные бочки были так велики, что бедняга Диоген, поселись в такой махине, должен был бы заиметь, по крайней мере, велосипед, чтобы объехать свое жилье, осмотреть его. В чоповое, что снизу, отверстие, заткнутое массивной, сработанной из чурака пробкой, могла свободно пролезть человеческая голова – вот какие это были бочки! Пахло сухим буком, дубом, давленой ягодой, ключевой водой, хлебом, разгоряченной землей, еще чем-то хорошим, добрым, славным.
– Вот эту бочку мы сегодня пустим на оклейку, – Косаренко огладил рукой лишенный зазубрин бок – металлически-твердый, естественной пепельной окраски, с вороновой просиныю от старости, огромный.
– Что это за крокодил такой – оклейка? – поинтересовался Балаков, которого все происходящее начало понемногу выводить из состояния заторможенности, душевной худости, вялости. Он физически остро, беспокойно, до головокружения радостно и слезно ощущал, что к нему возвращается жизнь.
– Оклейка – это, чтоб очистить вино от грубости, от механических примесей, сора, мы добавляем в бочки рыбий клей. Либо желатин. Вино после оклейки становится самим собой. Чистым, мягким – словом, хорошим вином. А сейчас, Василий Игоревич, я вам святая святых покажу – библиотеку вин, иль, иначе говоря, энотеку. Энотека – это от слова «энос», от вина, значит... Греческое, – Косаренко остановился у простенькой, сплетенной из металлических полос двери, разъял сцепку замка, отодвинул тихо взвизгнувшую половину в сторону. – Прошу!
Вдоль стен были установлены стеллажи, похожие на библиотечные. На стеллажах головками к стене лежали бутылки самых разных цветов и форм, покрытые пылью и паутиной, – бутылки здесь не трогают десятилетиями, это запрещено, можно испортить хорошее старое вино.
– В нашей энотеке в основном десертные и крепленые вина. А вот вин сухих... Энотека их находится в Молдавии. Еще в Грузии есть. А крепленые – это наша библиотека вин. Когда несколько лет назад в Тбилиси проходил конкурс виноделов, то открыли одну бутылку хереса из нашей коллекции... Херес 1775 года рождения. Попробовали его знаменитые виноделы, почмокали губами, ничего не сказали. Когда же репортеры кинулись к ним: «Ну, как вино? Сохранилось ли?» – самый старый винодел окоротил их, бросил одну-единственную фразу: «Желаю, чтоб люди так долго жили, как живет это вино». – Косаренко обернулся, стукнул костяшками пальцев по раме стеллажа. – Вот царские портвейны: «Ливадия», портвейн красный 1894 года, вот белый, тоже «Ливадия», 1892 года, вот «Массандра» 1900 года, вот «Слезы Христа» – вино, которое любил Николай Второй. Когда он приезжал в Крым, то останавливался у подвалов и, не дожидаясь, пока ему нальют, окунал пальцы в бочку и обсасывал их – таким сладкоежкой был царь российский. А вот вино «Седьмое небо» 1880 года – это дело рук самого князя Голицына. Как-то он искал новый сорт вина, и у него долго ничего не получалось – то смесь слишком терпкой была, то слишком сладкой, то горькой, то крепкой, то еще какой-нибудь. Когда все было испробовано и никаких шансов на открытие нового вина уже не осталось, он приказал слить все в один чан и прекратить поиски. Через несколько дней увидел случайно, что к чану подошел рабочий, зачерпнул кружкой вина, выпил. Заинтересовался князь, взял и сам попробовал вино. И воскликнул: «Это то, что надо!» Случайно полученное вино назвал «Седьмым небом». Оно такое же, как и «Бастардо», случайное...
– Любопытный человек был тот князь...
– Несомненно. Все свое состояние, состояние жены он вложил в виноградники. Видел он в водке зло, старался у людей привить вкус к хорошему вину, которое не во вред, а на пользу идет. В Москве у него был даже специальный магазин, где за низкую цену продавалось настоящее крымское вино. А потом рассказывали, он однажды даже революционных студентов у себя укрыл. Вот какой это был князь Лев Сергеевич... А здесь, смотрите, на стеллаже херес де ля Фронтера 1775 года, который виноделы в Тбилиси-то пробовали. Семь бутылок осталось. Здесь – «Шато Дискур»...
– Сколько же стоит вся библиотека вин?
– А нет ей цены, – просто, даже слишком просто, обыденно ответил Косаренко, – коллекция бесценная. Как картины в Лувре. Приезжал тут к нам один миллиардер, походил вдоль стеллажей, вытащил из кармана чековую книжку. «Пишите сумму, – потребовал, – сколько миллионов она стоит, пишите. Я плачу. Деньги ваши – коллекция моя!»
– Сделка не состоялась?
– Не состоялась.
Между бутылками белели какие-то кубики, наподобие тех, что вырезают из пенопласта, наверное, реле какие-нибудь, сигнализация – вина охранялись так же тщательно, как охраняют, к примеру, золото и драгоценные камни. Балаков подумал о сыне: Тимку бы сюда, чтоб посмотрел, подивился всей этой сказочной редкости, богатству, напиткам, несущим в себе радость... А вообще, интересно, какой бы была его реакция – пренебрежительной или же удивленной, как бы сын повел себя? Балаков машинально растянул губы в полуулыбке-полуусмешке.
– Раз в пятнадцать – двадцать лет мы в бутылках меняем пробки, заливаем заново сургучом, – продолжал рассказ Косаренко. – Не выдерживает пробка, преет она, – Косаренко оглядел напоследок хозяйство, все ли на месте, ничего ли не тронуто. – И вообще, непонятно, почему мы считаем, что боги на древнем Олимпе пили именно нектар... Ничего подобного! Они пили не нектар, а старое, выдержанное вино. Да. Даже более, наши лучшие вина, коллекционные – они, пожалуй, повкуснее нектара будут. Их у нас немного, но зато все знаменитые. Воспитывать их очень и очень трудно.
– Воспитывать?
– Да. Хорошее вино воспитывают, как и человека. Это истина, – Косаренко был увлеченным человеком, когда он говорил о виноделии, движения его становились пластичными, округлыми, худоба исчезала, ключицы делались плоскими и убирались в грудную клетку, в манере вести речь появлялось что-то от профессионального оратора, и вообще, весь он преображался, становился красивым, самобытным, или, как говорят актеры, характерным. – Например, мадеру мы воспитываем целых пять лет, в открытых емкостях, на солнце. Если ставим бочку в триста литров, то получаем двести... Сто литров – это сор, примеси, дурные манеры, нехороший налет. И вообще, если признаться, странная у нас вещь получается – мы боимся говорить о винах. Почему? Да потому, что отождествляем их с пьянством, и совершенно напрасно. Человек, если он алкоголик, не только вином, но и зубным порошком вдребезги напиться может. И коллекционным нектаром, о котором мы только что говорили, тоже, конечно, набраться можно. Случается такое иногда. Случается, что тяжелый труд одним махом псу под хвост уходит. Но, ей-богу, очень обидно становится, когда вино ординарное и вино марочное, коллекционное на одну полку ставят. В Италии я был, так там разница в цене между простым и марочным вином в сто, в двести, даже в триста раз существует, вот сколько. На новое вино надо в газетах рецензии давать, как на спектакли иль на книги, чтобы человек знал, что за вино увидело свет. Надо рассказывать о каждой новой марке... И-эх! – Косаренко махнул рукой и замолчал. Он шел впереди Балакова по цементному, с гладко обмазанными стенами коридору, опустив голову и устало шаркая подошвами, словно старик. Чувствовалось, что все, о чем он говорит, накипело в душе, в сердце, это боль его, его забота, мысль, плач, смех, радость, испуг, восторг, это все, чем живо его существо, суть человеческая. – Простите, заморочил я вам голову, – пробормотал он тихо и виновато. – Больше не буду.
Дегустационный зал оказался довольно просторной, обшитой лакированными планками комнатой, с высоким потолком и картинами на стенах. Видно, Косаренко успел предупредить кого-то, и на столе уже наготове стояли пузатые, толстого зеленоватого стекла графинчики, на горлышки были надеты бумажные колпачки с названием вина.
Косаренко сел на лавку, похмыкал в кулак, словно артист перед выступлением, посмотрел перед собой отгоревшими, с исчезнувшей болью глазами, скусил с ободранного пальца завертыш кожи.
– Простите меня...
– Господи, да за что?
Но Косаренко не ответил на это «господи, да за что?», подтянул к себе ближний графинчик, налил немного вина Балакову, придвинул.
– Это мадера. Обратите внимание, какой у нее вкус. Сложный, горьковатый, прозрачный.
Потянулись какие-то сладостные, полные хорошего, здорового упоения минуты; было такое ощущение, словно присутствуешь на органном концерте, музыка вливается в тебя, наполняет каждую мышцу, каждую жилку восторгом, силой, бодростью. Тихие слова Косаренко проникали в мозг откуда-то извне.
– А вот портвейн. Все боятся этого названия, шарахаются от него, потому что напиток этот стал нарицательным из-за знаменитого массового портвейна, которым забиты все магазинные полки. А портвейн – это благородное сложное вино, тут много ягодных тонов, тут и вишенная косточка, и грушевая ость, тут замес из добрых десяти ингредиентов.
Действительно, коллекционный массандровский портвейн был отменным.
– А вот токай – вино, рожденнсе в Венгрии. В старости токай бывает даже лучше муската. Тут и айвовые тона, и поджаренная корочка хлеба. Когда пробуешь хорошее вино, очень важно прислушиваться к самому себе, важно ощущать все вкусовые перемены, улавливать все нюансы, говор, игру, танец, песню напитка, туг очень важен не вкус, а послевкусие. А вот – «Черный доктор». Так мы называем вино по сорту ягоды «Эким-кара». По преданию, этот виноград посадил какой-то врач, обликом черный, вот отсюда-то все и пошло. Это – аборигенное крымское вино с шоколадными, кофейными тонами... Чувствуете их, Василий Игоревич?
На смену «Черному доктору» пришло вино, без преувеличения, королевское – такое Николаю Второму, наверное, и не снилось – мускат белый Красного камня. Не «Красный камень», а именно «Красного камня» – по названию местечка, где растет винная ягода – кизил-таш.
– Лучше у нас нет ничего, – издалека донесся голос Косаренко, – об этом вине трудно рассказывать, его надо попробовать, посмаковать, прикоснуться к нему. Четырнадцать золотых медалей, два кубка гран-при – вот какой его нынешний счет.
Все происходящее являло для Балакова некую сказку, таинство, шаманский процесс, обряд, полный колдовства, неизведанной истомы, щенячьей теплоты, чего-то сложного, многомерного, чему и определения нет. Он вдруг засмеялся по-ребячьи беспечно и легко, подумал, что есть, наверное, на свете бог, раз он послал Виктора Владимировича, послал сегодняшний день, Крым и Массандру, небо, солнце, вино, горы, женщин, море, траву, птиц – все, чем жив, чем крепок человек.
Они долго еще бродили с Косаренко по заводскому двору, подставляя солнечным уколам лицо, щурили глаза от прямых попаданий, много говорили о Бальмонте и Волошине, Кара-Даге и Золотой тропе, о шахматном чемпионате и археологе Бернштаме, об Ольстере и Мексике, о новом полпреде республики Бурунди в Советском Союзе и музыке Глазунова, о Байкале и Черном море, о коричневых шабашах в Гамбурге и трагедии итальянского городка Севезо, – говорили и никак не могли наговориться, словно два добрых, давно не видевшихся, но вот наконец-то встретившихся друга. На прощанье Косаренко подарил Балакову две узкогорлые, расплющенные книзу, очень похожие на колбы бутылки, опечатанные золотой фольгой, с красной опояской. В бутылках плескалась чуть вязковатая, отстойная влага бронзово-древесного цвета, от взгляда на которую и от воспоминаний о только что совершенной дегустации у Балакова даже защемило горло, щекотно онемели зубы, нёбо, язык – мускат белый Красного камня.
– Спасибо, – неловко пробормотал Балаков, пожал руку Косаренко.
– Не за что. – Косаренко задержал руку Балакова в своей. – А что вы сегодня вечером делаете?
– Собственно... ничего! Может, в кино пойду, у нас сегодня фильм дают.
– Василий Игоревич, есть предложение. У моей жены сегодня именины, гости собираются. Я хотел бы вас пригласить.
– Неудобно как-то.
– Все удобно. Жена моя в редакции работает, соберется пишущая публика, ее друзья. Меня они старательно не замечают, черной костью считают, хотя моим вином и не брезгуют... Пойдемте, а? Меня хоть поддержите.
– Удобно ли?
– Ей-ей, удобно. Я был бы вам очень признателен. А?
– Хорошо. Только вот что, Виктор Владимирович, не говорите, кто я, не представляйте, а то будут держать меня в фокусе, и тогда я замкнусь. Как в электричестве – плюс на минус. А если уйду в себя – неловко получится. Ладно?
– Хорошо, Василий Игоревич. Я вас представлю... Ну, скажу, что вы инженер с комбината, а? Тогда вы такой же черной костью, что и я, будете. Идет?
– Договорились.
Балаков появился в доме, когда веселье уже набрало силу. На улице за окнами пронзительно синел чистый вечер, стояла некурортная, непуганая какая-то тишина, от которой перехватывало дух и уши закладывало тычками; а в комнате, где был накрыт стол, трепетала сумеречь. Света тут не зажигали, вместо него шипели, потрескивали пламеньком три свечушки размером не больше мизинца, прозрачные, тощенькие, слабосильные, с витыми пеньковыми канатиками, неровно запрятанными в тулова, а вокруг свечушек плоскими сизыми слоями плавал дым, перемещаясь из глуби комнаты к окну, к высасывающей воздушный мусор форточке.
Косаренко представил Балакова как инженера с комбината, и на него мало обратили внимания – застолье продолжало жить своей жизнью. Балаков пробрался в затененный угол, где его совсем не было видно, растворился в полутьме. Косаренко сел рядом и, нагнувшись к балаковскому уху, в нескольких словах охарактеризовал каждого из присутствующих.
В противоположном углу, как раз напротив Балакова, сидел молодой человек по имени Кока – высоченный, с хорошо развитыми плечами и неистребимо уверенной улыбкой на лице. Настоящее имя его было Коля, но всем он представлялся как Кока. Работал он в редакции на самой младшей штатной должности и писал стихи. По обе руки от Коки сидели две девушки, довольно модненькие, с легкими чистыми волосами, закрывающими узенькие, трогательные в своей птичьей хрупкости плечи. Кока постоянно наклонялся к ним и «требовал ласки», – он так и говорил: «Требую ласки!» Здесь же находился и Кокин поэтический покровитель – пухлый, с розовыми, налитыми молоком щеками, с певческим тенорком человек, одетый в черную пару. Под самым горлом у него, в распахе высокого, деревянной крепости воротника свободным слабым узлом была завязана креповая бабочка. Звали этого человека Симон («Может быть, Семен или Серафим?» – подумал Балаков); движения у него были властными и вместе с тем безразличными; он свободно влезал в любой разговор, высказывал свое суждение, сыпал налево-направо поэтическими строками, и все внимательно прислушивались к нему, даже Кока прерывал любовный бормот и, полуприкрыв глаза, слушал речи патрона. Был еще худой длинноволосый актер, небрежно одетый, с тяжелыми, сонными веками, ухаживающий за женой Косаренко Инной, и это ухаживание сразу же начало причинять Балакову боль, неудобство, он страдал за Косаренко и встревоженно горбился, втыкаясь острыми костистыми локтями в колени.
– Вон тот поэтический дуэт, Кока с Симоном, мне всю плешь переели, – пожаловался шепотом Косаренко.
– Зачем же вы их приглашаете?
– Жена приглашает. Ей это, видите ли, для общего развития необходимо.
Тут присутствующие зааплодировали, призывая к тишине и вниманию, и действительно, установилась тишина, в которой был слышен сальный трест свечушек да еще одинокие шаги, опечатывающие тротуар под окнами дома. Кока поднялся, покрутил головой азартно и самозабвенно, прикрыл глаза и начал читать стихи – еще совсем детские, всюду в рифму, альбомные, в них были и любовь, и «сердце, пронзенное стрелою амура», Балаков сразу понял, что к чему, перестал на Кокины стихи обращать внимание, да и незачем было обращать внимание на школярские потуги, каких полным-полно в каждом классе, в каждой семье, – несерьезно это, он склонился к Косаренко, завел было речь о «Массандре», но Кока в это время закончил читать, его стихи, судя по всему, понравились окружающим, все стали хлопать, и Балаков поморщился, будто скусил зубом бок у дичка и ядовитая кислость ошпарила рот, выбила слезы из глаз.
– Еще, Кока! – попросили девчонки. (Тимка сказал бы: «Девчушки». А впрочем, Тимка твой, уважаемый Василий Игоревич, мало чем отличается от Коки, такой же инфантильный потребитель и малолетний бабник, извините за выражение, обломыш! Когда еще из него толк выйдет? Напрасно успокоился ты, решил переждать... И может, по формуле «толк выйдет, бестолочь останется» – и вовсе ничего из Тимки не получится, а?) Кока улыбался отрешенно, словно буддийский монах после удачной молитвы, устало посверкивал сквозь полусжим век зрачками.
Читать он больше не стал, тогда застолье переключилось на Симона, тот, излучая розовый свет, выставил перед собой крепкие, как молодая брюква, припухлые ладошки, защищаясь. Из его объяснения Балаков понял, что Симон чуть ли не в один день с Балаковым прибыл в этот город – только не на самолете, а на поезде, что он знаком со многими известными поэтами и актерами, давно и, так сказать, плодотворно с ними дружит.
– Си-мон! Си-мон! Си-мон! – начало скандировать застолье.
– Ладно, сдаюсь, сдаюсь, сдаюсь, – Симон сгустил тенор, нагоняя в него бронзовую тяжесть. – Обо всем расскажу, все расскажу... По порядку.
– Просим, Симон! – томно произнес Кока.
– Этому Симону я с удовольствием набил бы морду, – тихо просипел сквозь зубы Косаренко, – уж больно сиропный весь он, посмотришь – во рту сладко становится, чай без сахара пить можно.
– Встречался я почти что со всеми знаменитыми поэтами – все-таки друзья, а с друзьями надо ведь поддерживать профессиональные контакты. И с Робкой Рождественским, и с Женей Евтушенко, и с Васькой Балаковым, и с Андрюшей Вознесенским – словом, со всеми!
Балаков даже вздрогнул, когда Симон произнес его фамилию, посмотрел сквозь розовые отблески на лицо этого человека. Видел ли он когда-нибудь в жизни эти припухлые щеки, узенький, оплывший развал глаз, яркий, будто обмазанный земляникой, рот, над которым капроновой мякотью шерстились ровненькие, трикотажные какие-то усики, – видел или не видел? А то ведь конфуз может получиться – давнего знакомого встретил и не узнал, и тогда ему вправе будут упрек бросить: «Зазнался ты, Балаков, зазнался, вот ведь как...» Видел или не видел? Нет, не видел.
Он почувствовал, как его локоть сжал Косаренко.
– Ни слова, Василий Игоревич. Прошу вас.
Симон тем временем распространялся о всяких деталях, подробностях жизни своих «друзей» – знаменитых поэтов, застолье шумно испускало вздохи: рассказ Симона был всем интересен. Балаков сглотнул судорожно и растерянно, затих, вдавился локтями в колени. Подумал о Тимке, мгновенно провел параллель: неужели и Тимка так же может изгаляться, врать, быть никчемностью? На него даже пахнуло горьким духом печали, слабость, он вдруг ощутил надвигающуюся беду – не понимал только, откуда конкретно она идет. Так хорошо прошел день, таким роскошно сказочным было сегодняшнее посещение подвалов и рассказ Косаренко, и вдруг – нате вам... Он вспомнил и до деталей прокрутил в мозгу последний Тимкин визит в Дом литераторов, подумал, что надо будет переговорить с директором, попросить, чтобы сына больше не пускали туда, устроить скандал, в конце концов... Потом решил, что это не мера, это всего лишь полумера, нужно что-то другое, нужно немедленно бросить все к черту и мчаться домой, спасать сына. Неужели и Тимка так может, как этот, розоволикий, похожий на объевшуюся женщину... Балаков вдруг ощутил приступ острой брезгливости.








